Как мы уже видели, задолго до публикации Миллом издания греческого Нового Завета с перечислением тридцати тысяч мест, где между сохранившимися источниками имеется разночтения, кое?кто из ученых (таких было мало) признавал проблематику этого христианского текста. Уже во II веке языческий критик Цельс утверждал, что поменять Священное Писание христианам было так же легко, как выпивать на протяжении запоя; его соперник Ориген сказал о «великом множестве» различий между исходниками евангелий; спустя практически столетие папа Дамасий был обеспокоен разночтениями в латинских манускриптах, каковые предоставил Иерониму для работы над унифицированным переводом; самому Иерониму было нужно сравнивать бессчётные копии текста на греческом и латинском языках, дабы выбрать тот, что, согласно его точке зрения, мог быть изначально написан авторами.
Но неприятность оставалась неявной в течении всего периода Средневековья и впредь до XVII века, по окончании чего Милл и остальные взялись за нее всерьез[66]. До тех пор пока Милл собирал материал для собственного знаменательного издания 1707 года, над текстологическими вопросами Нового Завета прилежно трудился еще один ученый, но не британец, а француз, и не протестант, а католик. Более того, он придерживался конкретно тех взоров, каковые, как опасались многие британские протестанты, имели возможность появиться в следствии тщательного анализа текста Нового Завета, то есть — масштабных разночтений, свидетельствующих о том, что христианская вера не имеет возможности опираться только на Писание (догмат sola scriptura протестантской Реформации), так как его текст изменчив и недостоверен. В соответствии с этим взорам, правы католики — в том, что вере требуется апостольское предание, хранимое (Католической) церковью. Этим французом, изложившим собственные мысли в ряде больших публикаций, был Ришар Симон (1638–1712).
Ришар Симон
Ришар Симон занимался по большей части текстами на древнееврейском, но был отлично знаком с текстуальными традициями и Ветхого, и Нового Заветов. Его магистерская диссертация «Критическая история текста Нового Завета» показалась во второй половине 80-ых годов семнадцатого века, в то время, когда Милл еще продолжал поиски разночтений в текстах. Милл ознакомился с данной диссертацией и во вступительном слове к собственному изданию 1707 года дал должное учености автора, признал, что много почерпнул из его труда, но не согласился с некоторыми богословскими выводами.
Книга Симона посвящена не обнаружению всех вероятных вариантов текста, а дискуссии текстовых разночтений в рукописной традиции с целью продемонстрировать неопределенность текста в некоторых местах, а кое — где сделать вывод о превосходстве латинской Библии, по — прошлому пользующейся авторитетом у католических богословов. С наиболее значимыми текстовыми проблемами Симон был знаком не понаслышке. К примеру, он детально обсуждал последовательность вопросов, каковые мы уже успели разглядеть в данной книге — историю дамы, забранной в прелюбодеянии, последние двенадцать стихов Евангелия от Марка, Comma Johanneum , служащую подтверждением догмата о Троице. в течении всей данной дискуссии он стремился продемонстрировать, что текст, талантливый являться основой для богословских рассуждений, предоставил церкви не кто другой, как Иероним. Как пишет Симон в предисловии к первой части собственного труда,
Святой Иероним оказал Церкви большую услугу тем, что выправил и отредактировал древние копии на латыни в строжайшем соответствии с законами критики. Отечественная цель — показать это в данной работе и доказать, что большая часть древнегреческих экземпляров Нового Завета отнюдь не являются наилучшими, поскольку они приведены в соответствие с теми латинскими копиями, каковые святой Иероним счел неудовлетворительными и нуждающимися в исправлении[67].
С этим хитроумным логическим построением мы уже сталкивались: старейшие греческие рукописи ненадежны потому, что именно они были теми самыми неточными копиями, каковые Иерониму было нужно редактировать, для получения качественного текста; сохранившиеся греческие исходники создавались до Иеронима, следовательно, не обращая внимания на то что они являются самые ранними, доверия не внушают.
Но какими бы продуманными ни были эти аргументы, они так и не приобрели широкой помощи текстологов. По сути дела, это легко заявление о том, что старейшим из сохранившихся манускриптов доверять запрещено, а переработанной версии тех же манускриптов — возможно. Но чем руководствовался Иероним, редактируя текст? Более ранними исходниками. Кроме того он доверял копиям текстов, показавшихся раньше по времени. И в случае, если мы не последуем его примеру, то сделаем огромный ход назад — не обращая внимания на многообразие текстовых традиций в первые века христианства.
Так или иначе, Симон, отстаивая собственную точку зрения, говорит, что все рукописи содержат трансформации в тексте, но греческие — в особенности (тут мы имеем дело с новой полемикой «подлинной» церкви, направленной против «греческих схизматиков»).
В наши дни не найдется ни единой копии Нового Завета, будь то греческой, латинской, сирийской либо арабской, которую с полным правом возможно было бы назвать точной, поскольку нет текста, полностью не содержащего добавлений, на каком бы языке он ни был написан. Я имел возможность бы кроме этого поручиться, что греческие писцы чересчур вольно обращались с копиями, каковые переписывали, что будет доказано далее[68].
Богословские цели этих замечаний Симона очевидны в течении всего внушительного трактата. В одном месте он задается риторическим вопросом:
Допустимо ли… дабы Всевышний дал собственной церкви Книги, чтобы они являлись ей Законом, и одновременно с этим разрешил, дабы источники этих книг были потеряны окончательно на заре христианской религии?[69]
Конечно же, нет, отвечает он. Писания являются фундаментом веры, но в итоге значение имеют не сами книги (потому, что они со временем изменились), а толкование этих книг, содержащееся в апостольском предании и передаваемое много поколений (Католической) церковью.
Не смотря на то, что Писание имеется подлинный Закон, на котором основана отечественная вера, самого по себе этого Закона слишком мало; кроме него, нужно знать, что такое апостольское предание, а определить о нем неоткуда, не считая как от Апостольской церкви, сохранившей подлинный суть писаний[70].
Антипротестантские выводы Симона еще отчетливее просматриваются в других его трудах. К примеру, в работе, где речь заходит о «известный толкователях Нового Завета», он без обиняков заявляет:
Большие трансформации были внесены в рукописи Библии… потому, что оригиналы были потеряны, это повлекло за собой полное уничтожение правил протестантами… каковые сверяются только с теми манускриптами Библии, каковые имеются у них на данный момент. В случае, если истина о религии не сохранилась в Церкви, небезопасно искать ее в книгах, каковые подверглись таковой большой правке, текст которых так довольно часто и полностью зависел от воли переписчиков[71].
В научных кругах эти яростные интеллектуальные нападки на протестантское познание Священного Писания были восприняты очень без шуток. В 1707 году, по окончании выхода в свет издания Милда, протестантские библеисты были вынуждены производить перерасмотрение и отстаивать собственные представления о вере. Очевидно, они не могли просто оставить идею sola scriptura. Для них текст Библии по — прошлому владел авторитетом Слова Божьего. Но как быть с тем, что во многих случаях данный текст нам легко малоизвестен? Вероятное ответ — создать способы текстологии, каковые разрешили бы современным ученым вернуть уникальный текст и придать надежность этому фундаменту веры. Такова богословская цель многих попыток, в особенности предпринятых в Англии и Германии и направленных на разработку надёжных методов и грамотных реконструкции начальных слов Нового Завета по бессчётным, кишащим неточностями копиям, каковые дошли до нас.
Ричард Бентли
Мы уже упоминали, что Ричард Бентли, магистр и знаток античности Тринити — колледжа в Кембридже, обратил возможности собственного недюжинного ума на решение проблем текстологии Нового Завета благодаря негативной реакции, которую позвала публикация греческого Нового Завета Милла, с его впечатляющим собранием разночтений в манускриптах[72]. Отклик Бентли на высказывания деиста Коллинза, «Ответ на трактат о свободном мышлении», пользовался громадной популярностью и выдержал восемь изданий. Сущность ответа заключалась в том, что тридцать тысяч разночтений в греческом Новом Завете — еще не так много для текстуальной традиции, располагающей таким обилием материалов, и что Милла чуть ли возможно обвинять в умалении истинности христианской религии — так как он не придумал все эти разночтения, а просто выявил их.
Со временем Бентли увлекся текстологией Нового Завета, а в то время, когда решил без шуток заняться ею, то заключил , что способен добиться большого прогресса, вернув уникальный текст в большинстве мест, где наблюдаются разночтения. В письме 1716 года к собственному покровителю, епископу Уэйку, Бентли излагает план подготовки новой редакции греческого Нового Завета: методом тщательного анализа он имел возможность бы вернуть текст Завета, каким он был на момент Никейского собора (начало IV века) — конкретно в таковой форме его распространял в прежние столетия великий текстолог античности Ориген, за довольно много столетий до того , как (по убеждению Бентли) в рукописи попало большинство разночтений.
Фальшивая скромность была чужда Бентли. Как он заявлял в письме,
«я считаю, что в моих силах (не смотря на то, что кое?кто уверен, что это нереально) опубликовать издание греческого Нового Завета совершенно верно в том виде, какой находился в лучших экземплярах к моменту Никейского собора — так, что в нем не наберется и двадцати слов разночтений, пускай кроме того небольших… наряду с этим книга, которую при нынешнем обращении причисляют к самым недостоверным, станет воплощением достоверности среди других книг, в итоге со всеми различиями [то имеется вариантными чтениями] будет покончено раз и окончательно»[73].
Избранный Бентли способ был достаточно несложен. Он решил сверить (другими словами детально сравнить) тексты самого известного греческого манускрипта Нового Завета, какой лишь был в Англии, Александрийского кодекса начала V века, с самыми древними из имеющихся копиями Вульгаты. Он понял, что во множестве примечательных мест эти исходники совпадают между собой, и наряду с этим расходятся с главной массой греческих манускриптов, созданных в Средние века. Совпадения были полными, впредь до порядка слов в том месте, где различались многие другие рукописи. Это и убедило Бентли, что он сумеет отредактировать и латинскую Вульгату, и греческий Новый Завет в соответствии с старейшими формами этих текстов, так что не останется ни мельчайших сомнений в том, какое чтение показалось раньше всех. Так, тридцать тысяч разночтений Милла станут несущественными для тех, кто уверенный в авторитетности текста. Логика этого способа ясна: в случае, если Иероним и в самом деле пользовался при редактировании собственного текста лучшими из имеющихся греческими манускриптами, тогда при сравнении старейших манускриптов Вульгаты (для обнаружения уникального текста Иеронима) с старейшими манускриптами греческого Нового Завета (для обнаружения тех, которыми пользовался Иероним) возможно выяснить, как смотрелись самые достоверные тексты во времена Иеронима, — и перескочить через более чем тысячелетие распространения текстов, за время которого эти тексты много раз изменялись. Более того, потому, что Иероним пользовался текстом его предшественника Оригена, возможно не сомневаться, что он был лучшим из всех, дешёвых в первые века христианства.
И Бентли приходит к выводу, что представляется ему самому неизбежным:
Исключив две тысячи неточностей из папской Вульгаты и столько же из протестантского текста Стивенса [издания Стефана — Т. R.], я возьму редакцию каждой в виде столбцов, пользуясь источниками не меньше чем девятивековой давности, причем в точности совпадут не только сами слова, но и, что сначала изумило меня, порядок слов — правильнее не смогут соответствовать ни два счета, ни два договора[74].
изучение результатов и Дальнейшая сверка манускриптов сверки, совершённой вторыми, лишь прибавили Бентли уверенности в том, что он справится с данной работой, выполнит ее как нужно, раз и окончательно. В первой половине 20-ых годов восемнадцатого века он опубликовал брошюру, озаглавленную «Предложения для печати», дабы обеспечить помощь собственному проекту и заручиться материльной поддержкой подписчиков. В брошюре он изложил сущность предлагаемого способа реконструкции текста и привел аргументы в пользу его несравненной точности.
Создатель уверен, что он вернул (за исключением считанных фрагментов) настоящий экземпляр Оригена… И он уверен, что греческий и латинский рукописи совместно дают уникальный текст с точностью до небольшого нюанса, какой нереально добиться ни для одного хорошего автора — и это не обращая внимания на лабиринт тридцати тысяч разночтений, заполонивших страницы лучших современных изданий, в равной мере оскорбительных для многих добропорядочных людей; итог так увлекает нас и дает такую свободу, что заслуживающими какого именно бы то ни было внимания окажутся чуть ли две много из стольких тысяч[75].
Количество значительных разночтений из тридцати тысяч Милла, сократившееся всего до двух сотен, — несомненный прогресс. Но не все были уверены, что Бентли добьется аналогичных результатов. В неизвестном отклике на «Предложения» (дело происходило в эру отчаянных писак и спорщиков), в котором абзац за абзацем разбиралась вся брошюра, малоизвестный оппонент подверг критике проект Бентли и объявил, что у того «нет ни свойств, ни материалов, нужных для таковой работы»[76].
Ясно, что Бентли воспринял эти нападки как принижение собственных выдающихся талантов (признанных им самим), и отреагировал соответственно. Увы, он ошибочно решил, словно бы его оппонент — не кембриджский ученый Коньерс Миддлтон, а Джон Колбатч, и сочинил ядовитый ответ, именуя клеветника Колбатчем и, как довольно часто бывало в те времена, осыпая его оскорблениями. Такие одиозные памфлеты страно видеть Сейчас утонченной полемики: в прошлые времена в состоянии обиды никто не вспоминал об утонченности. Бентли заявляет, что «достаточно одного абзаца, как примера ужасающей наглости и злобы, какие конкретно в то время, когда?или изливал на бумагу безвестный писака»[77]. Целый ответ Бентли испещрен очень образными оскорблениями: Колбатча, не имеющего никакого отношения к неизвестному отклику, он именует тупицей, насекомым, червем, опарышем, гнусом, подлецом, брехливым псом, невеждой, жуликом и шарлатаном[78]. Вот такие были времена.
Определив, кто в действительности его соперник и сообразив, что облаял не того, Бентли, конечно, смутился, но защищался , и в этом ходе обе стороны дали еще по паре залпов. В следствии пострадала работа над библейскими и другими текстами, и другие дела Бентли, а также обременительные обязанности главы колледжа в Кембридже, к тому же он столкнулся с рядом обескураживающих неудач — в частности, ему все?таки было нужно заплатить ввозную пошлину за бумагу, предназначенную для издания. В итоге обещание издать греческий Новый Завет с текстом, что не был бы искажен (подобно поздним манускриптам, источникам для Textus Receptus) и был бы родным к оригиналу, Бентли так и не сдержал. По окончании смерти ученого его племянник был должен вернуть средства, собранные по подписке, этим и закончилась вся история.
Иоганн Альбрехт Бенгель
Во Франции (Симон), в Англии (Милл, Бентли), а также в Германии — во многих государствах христианской Европы текстологические неприятности Нового Завета занимали умы выдающихся библеистов той эры. Иоганн Альбрехт Бенгель (1687–1752) был благочестивым учёным и лютеранским пастором, которого с молодости тревожило обилие расхождений в манускриптах Нового Завета, а в двадцатилетнем возрасте совсем озадачила публикация издания Милла с его тридцатью тысячами разночтений. Бенгель воспринял ее как опробование для собственной веры, опиравшейся на слова Писания. В случае, если эти слова неверны, как же на них возможно основана вера?
Бенгель посвятил данной проблеме солидную часть собственной научной карьеры, и как мы заметим, добился больших удач в отыскивании ее решения. Но прежде разглядим кратко подход к Библии, которого придерживался Бенгель[79].
мышление и Вся жизнь Бенгеля были пропитаны его религиозными убеждениями. О серьезности, с которой он относился к собственной вере, возможно делать выводы по заглавию вступительной лекции, прочтенной им по окончании назначения младшим учителем в новой богословской семинарии в Денкендорфе: «De certissima ad veram eruditonem perveniendi ratione per studium pietatis» («Неустанное рвение к благочестию как верный путь к получению прочных знаний»).
Бенгель, взявший хорошее образование, очень осмотрительно относился к толкованию библейских текстов. Возможно, он известен первым делом как создатель комментариев к Библии: его перу принадлежат подробные примечания к каждой книге Нового Завета, он обстоятельно разглядывает вопросы грамматики, толкования и истории, дает ясные и увлекательные объяснения, заслуживающие внимания современного читателя. Стержнем этих экзегетических трудов являлось доверие к словам Писания. Это доверие простиралось так на большом растоянии, что уводило Бенгеля в направлении, которое может показаться мало необычным. Полагая все слова Писания — а также Откровения и слова пророков — богодухновенными, Бенгель убедился, что великая сопричастность Всевышнего к людским делам близится к кульминации и, в соответствии с библейскому пророчеству, поколение самого Бенгеля живет незадолго до конца света. По сути дела, он верил, что знает дату финиша света: он обязан наступить приблизительно через сто лет, во второй половине 30-ых годов девятнадцатого века.
Бенгеля не смущали такие строки, как Мф 24:36, где говорится, что «о дне же том и часе нет человека, который знает, ни Ангелы небесные, ни кроме того Сын, а лишь Папа Мой один». Будучи педантичным толкователем, Бенгель обращает внимание на то, что Иисус пользуется настоящим временем: в то время дату вправду «не было человека, кто знал», но это еще не означает, что и позднее она не станет известной. Христиане позднейших времен определят обо всем, изучая библейские пророчества. Папство — возможно, Антихрист; масоны — лжепророк из Откровения, а до конца света осталось всего одно столетие (так Бенгель писал в 30–х годах XVIII века).
Великая скорбь, которой примитивная церковь ожидала от будущего Антихриста, еще не началась, но он весьма не так долго осталось ждать явится, потому что пророчества из глав 10–14 Апокалипсиса сбывались в течении многих столетий, основное событие вырисовывается все отчетливее: не пройдет и ста лет, как случатся громадные предсказанные перемены… Но не будем об остальном, в особенности о великой смерти, которую я предвижу в 1836 году[80].
Как видно, у нынешних предсказателей Ужасного суда — Хэла Линдси (автора «Великой последней планеты Земля») и Тима Ла Хэя (соавтора «Покинутых на земле») — были предшественники, как будут и последователи, во веки столетий.
Необычные толкования Бенгелем пророчества интересуют нас тут лишь по причине того, что проистекают из знания правильных слов Писания. Будь числом зверя не 666, а, скажем, 616, это имело бы громадное значение. Потому, что слова играют свою роль, принципиально важно, дабы мы знали эти слова. Исходя из этого Бенгель в собственных научных трудах посвятил много времени изучению тысяч разночтений в манускриптах, пробуя различить среди поздних трансформаций, сделанных переписчиками, уникальные тексты авторов, и в итоге сделал пара открытий в области методики.
Он первым создал критерий, в котором в большей либо меньшей степени отразился его подход к обнаружению уникального текста в том месте, где имеющиеся слова внушали сомнения. Предшественники Бенгеля, такие как Симон и Бентли, пробовали ввести оценочные параметры для разночтений. Другие ученые, не упоминавшиеся тут, составляли долгие перечни параметров, каковые имели возможность появляться нужными. Досконально изучив данный вопрос (а Бенгель все изучал досконально), он понял, что может обобщить большинство предложенных параметров в несложной фразе из четырех слов: «Proclivi scriptioni praestat ardua» — «тяжёлое предпочтительнее легкого». Логика такова: значительно выше возможность, что переписчики вносили трансформации в текст, стремясь улучшить его. Увидев то, что они принимали за неточность, они исправляли ее, увидев расхождения в одной и той же истории, пробовали их согласовать, а в то время, когда встречали текст, не согласующийся с их богословскими взорами, поменяли его. Для обнаружения самого давешнего (либо кроме того «уникального») текста предпочтение направляться отдавать не тому варианту чтения, что исправляет неточность, согласует фрагменты текста либо усиливает его с богословской точки зрения, а прямо противоположному, что «тяжелее» растолковать. В любом случае предпочтение направляться отдавать самому тяжёлому варианту чтения[81].
Второе открытие Бенгеля связано не столько с бессчётными разночтениями, имеющимися в отечественном распоряжении, сколько с массой документов, в которых они находятся. Он обратил внимание, что документы, из которых один есть копией другого, самый близки по содержанию к тем экземплярам, с которых они скопированы, и к вторым копиям, переписанным с тех же источников. Имеется рукописи, в большей либо в меньшей степени похожие на кое-какие другие рукописи. Следовательно, все сохранившиеся документы возможно расположить в порядке, напоминающем генеалогическое древо, на котором документы некоторых групп будут теснее связаны между собой, чем с документами других групп. Знать подобные связи полезно, потому, что теоретически возможно составить и проследить «родословную» какого именно?или документа впредь до источника. Чем?то это напоминает поиски предка, неспециализированного для вас и вашего однофамильца из второй страны.
Потом мы подробнее поболтаем о том, как из правил группировки источников в «семейства» появился более формальный методологический принцип, помогающий текстологам выявлять уникальный текст. А до тех пор пока достаточно будет подчернуть, что в первый раз эту идею выдвинул Бенгель. В первой половине 30-ых годов восемнадцатого века он опубликовал собственную отличную редакцию греческого Нового Завета, большей частью складывающуюся из Textus Receptus, но с указанием мест, для которых создатель нашёл чтение текста, являющееся, согласно его точке зрения, наилучшим.
Иоганн Якоб Веттштейн
Одной из самых противоречивых фигур в последовательности библеистов XVIII века был Иоганн Якоб Веттштейн (1693–1754). В молодости Веттштейн увлекся проблемой текста Нового Завета и его бессчётными вариациями и посвятил ей собственные ранние труды. 17 марта 1713 года, через день после собственного двадцатого дня рождения, он представил к защите в Базельском университете диссертацию называющиеся «Разночтения в тексте Нового Завета». Кроме всего другого, протестант Веттштейн утверждал, что расхождения в тексте «не смогут умалять авторитетность либо целостность Писания» — по следующей обстоятельству: Всевышний «даровал эту книгу миру раз и окончательно как орудие для совершенствования людской натуры. В ней содержится все нужное для спасения — как для веры, так и для поведения». Так, разночтения смогут оказать влияние на второстепенные моменты, но его главный суть не пострадает, каким бы ни был прочтённый вариант текста[82].
В 1715 году Веттштейн отправился в Англию (на протяжении литературного турне) и взял неограниченный доступ к Александрийскому кодексу, о котором мы уже упоминали в связи с Бентли. Один фрагмент этого манускрипта приковал внимание Веттштейна: он принадлежал к числу ничтожных мелочей, имеющих большие последствия. Это был главной фрагмент из Первого послания к Тимофею.
На отрывок, о котором идет обращение — 1 Тим 3:16 — приверженцы ортодоксального богословия с давних времен ссылаются, обосновывая, что сам Новый Завет именует Иисуса Всевышним. В большинстве исходников данный отрывок повествует о Христе как Всевышнем, что «явился во плоти, оправдал Себя в Духе». Как я показывал в главе 3, в манускриптах «священные имена» (nomina sacra ) значительно чаще уменьшали, и в этом случае греческое слово «Всевышний» (????) передано двумя буквами, сигмой и тэтой (??), а штрих сверху показывает, что это сокращение. Изучая Александрийский кодекс, Веттштейн обратил внимание на то, что штрих сверху начертан вторыми чернилами, не такими, как соседние слова, и, по — видимому, это было сделано позднее (другими словами штрих начертал переписчик более позднего времени). Кроме того, горизонтальная черта посередине первой буквы, ?, была не частью данной буквы, а линией, проступившей с оборотной стороны ветхого веллума. Иными словами, буквы, считавшиеся сокращением тэта — сигма, которое обозначало Всевышнего (??), в конечном итоге представляли собой омикрон и сигму (??) — совсем второе слово, «кто». Так, изначально в манускрипте говорилось о Христе не как о «Всевышнем, явившемся во плоти», а как о «том, кто был явлен во плоти». Старый Александрийский кодекс обосновывает, что в этом отрывке Христос вовсе не назван Всевышним.
Продолжая изучения, Веттштейн понял, что и другие отрывки, благодаря которым в большинстве случаев подтверждали догмат о Божественности Христа, проблематичны, и в случае, если доходить к ним с позиций текстологии, как правило в этих отрывках не обнаруживается упоминаний о Божественности Иисуса. К примеру, это происходит, в случае, если убрать из текста известную Comma Johanneum (1 Ин 5:7–8). То же самое справедливо для отрывка из Деян 20:28, что во многих манускриптах повествует о «Церкви Всевышнего, которую Он купил Себе Кровию Собственной». Тут снова об Иисусе говорится как о Всевышнем. Но в Александрийском кодексе и некоторых вторых манускриптах данный текст выглядит в противном случае — «Церковь Господа, которую Он купил Себе Кровию Собственной». Тут Иисуса именуют Господом, но не отождествляют с Всевышним напрямую.
Привычный с подобными трудностями Веттштейн серьезно задумался над собственными богословскими убеждениями и обратил внимание на то, что в Новом Завете Иисуса редко именуют Всевышним, в случае, если по большому счету именуют. Веттштейн начал досадовать на проповедников — и коллег пасторов родного Базеля, каковые время от времени путались, говоря о Всевышнем и Христе — к примеру, рассуждали о Сыне Божьем так, как будто бы он Папа, либо обращались в молитве к Всевышнему Отцу и упоминали «Твои святые раны». Веттштейн думал, что в то время, когда речь заходит об Сыне и Отце, требуется особенная точность, поскольку это не одно да и то же.
Выделенное внимание Веттштейна к подобным вопросам привело к у его сотрудников, и эти подозрения подтвердились, в то время, когда в первой половине 30-ых годов восемнадцатого века Веттштейн опубликовал рассуждения о проблемах греческого Нового Завета, предваряющее выход нового издания, которое он готовил. Наровне с избранными отрывками в эта дискусия были включены кое-какие спорные тексты, которыми богословы пользовались, подводя библейскую базу под догмат о Божественности Христа. С позиций Веттштейна, эти тексты были поменяны конкретно с таковой целью: тексты оригинала не могли подкреплять догмат.
Собственными выводами Веттштейн прославился среди сотрудников, многие из которых стали его соперниками. Они потребовали, дабы горсовет Базеля запретил Веттштейну производить его издание греческого Нового Завета, которое заклеймили как «тщетное, никчемное а также страшное произведение», утверждая, что «священник Веттштейн просматривает неортодоксальные проповеди, противоречит в них учению реформатской церкви и готовит к печати греческий Новый Завет с некоторыми страшными новшествами, подозрительно похожими на социнианские [социни — анство — учение, отвергающее Божественность Христа]»[83]. Призванный к ответу за собственные убеждения перед ученым советом, Веттштейн выказал «рационалистические» взоры, отрицал полную богодухновенность Писания и существование демонов и дьявола, и проявлял чрезмерный интерес к неясностям в священных текстах.
Веттштейна лишили церковного сана и заставили покинуть Базель, по окончании чего он обосновался в Амстердаме, где продолжил работу. Позднее он заявлял, что вся эта полемика на двадцать лет отдалила публикацию его издания греческого Нового Завета (1751–1752).
Однако издание оказалось прекрасным: кроме того на данный момент, спустя более 250 лет, его по — прошлому ценят ученые. В нем Веттштейн привел Textus Receptus , и непостижимое уму собрание греческих, еврейских текстов и римских, параллельных фрагментам Нового Завета и талантливых пояснить их значение. Помимо этого, он процитировал огромное количество разночтений, ссылаясь на 25 маюскульных и около 250 минускульных исходников (их практически втрое больше, чем источников у Милла), расположил их в четком порядке, обозначил каждую маюскульную рукопись большой буквой и воспользовался арабской нумерацией для минускульных исходников. Эта справочная совокупность считалась эталонной и активно используется сейчас.
Не обращая внимания на большую сокровище издания Веттштейна, текстологическая теория, на которую оно опирается, в большинстве случаев считается полностью регрессивной. Веттштейн игнорировал преимущества способов, предложенных Бентли (с которым он некогда сверял рукописи) и Бенгелем (которого он считал неприятелем), и придерживался мнения, что ранним греческим манускриптам Нового Завета не нужно доверять — он считал, что все они были поменяны, приведены в соответствие с латинскими источниками. Но доказательств тому не существует, а пользование этим допущением как главным оценочным критерием ведет к тому, что при выборе одного из разночтений предпочтение отдается не самый давним по времени источникам (в соответствии с теории Веттштейна, они самый далеки от оригиналов!), а самым современным (другими словами греческим манускриптам Средневековья). Эту необычную теорию не поддерживает никто из известный ученых.
Карл Лахман
По окончании Веттштейна еще пара экспертов по текстологии внесли более либо менее большой вклад в методику определения самые ранних форм библейских текстов в условиях растущего количества манускриптов (потому, что новые обнаружили неизменно), подтверждающих разночтения; к числу таких ученых принадлежат И. Семлер и И. Я. Грисбах. Но следующий большой прорыв в данной сфере произошёл только через восемьдесят лет, по окончании безобидной с виду, но революционной по сути публикации относительно узкого издания греческого Нового Завета германским филологом Карлом Лахманом (1793–1851)[84].
На первых этапах работы Лахман сделал вывод, что легко текстовых свидетельств слишком мало, дабы выяснить, что изначально писали авторы оригиналов. Самые ранние рукописи, к каким он имел доступ, относились к IV?V столетиям, другими словами были изготовлены через много лет по окончании появления оригиналов. Кто способен предугадать, какие конкретно превратности постигли эти тексты с того времени, как были написаны автографы, и до создания самых ранних сохранившихся свидетельств столетия спустя? Исходя из этого Лахман поставил перед собой упрощенную задачу. Он знал, что Textus Receptus основан на манускриптах XII века. Он имел возможность бы улучшить его: возвратиться на восемьсот лет назад и подготовить издание Нового Завета, каким он смотрелся ближе к концу IV века . Это самое меньшее, что возможно сделать посредством сохранившихся манускриптов на греческом, — и цитат и Вульгаты рукописных вариантов Иеронима из текстов таких авторов, как Ириней, Ориген и Киприан. Так Лахман и поступил. Опираясь на пара ранних маюскульных манускриптов, и на самые ранние цитаты и латинские манускрипты из святоотеческой литературы, он предпочел не просто править Textus Receptus по мере необходимости (путь, избранный его предшественниками, обиженными качеством Т. R.), а абсолютно отказаться от Т. R. и составить текст заново, по собственным правилам.
Так, в первой половине 30-ых годов XIX века он создал новую версию текста, не основанного на Т. R. Данный наглый поступок первенствовал в собственном роде. Спустя более трехсот лет мир заметил издание греческого Нового Завета, основанное только на древних источниках.
Рвение Лахмана составить текст в том виде, в котором он был известен в конце IV века, не всегда оказывалось понятным, а также в случае, если его обнаружили понятным, то не всегда ценили. Многие читатели думали, что Лахман претендует на славу составителя «оригинала», и протестовали, поскольку наряду с этим он принципиально отказался практически ото всех источников (поздних текстов, содержащихся во множестве манускриптов). Другие подмечали сходство его способа с подходом Бентли, у которого также рождалась мысль сравнить самые ранние греческие и латинские рукописи, дабы распознать текст IV века (но Бентли думал, что окажется текст, узнаваемый Оригену в начале III века), исходя из этого Лахмана время от времени именовали подражателем Бентли. Но в конечном итоге Лахман от гнета ненужной, установившейся в учёных традиции и среде печатников отдавать предпочтение Т. R., что, непременно, не заслуживал аналогичного статуса, поскольку печатался и перепечатывался не по причине того, что все вычисляли его основанным на точной текстовой базе, а по той несложной причине, что именно этот текст был и привычным, и привычным.