Вот пара примеров, не всегда связанных прямо с главной темой данного изучения, но наглядно поясняющих сообщённое.
В Рассказе госпожи NN (1887) создатель трижды повторяет одну и ту же подробность внутренних размышлений героини, но эта подробность любой раз звучит в особенной тональности. Сначала, в то время, когда речь заходит о радостной юности, госпожа NN информирует: Я отыскала в памяти, что я свободна, здорова, знатна, богата, что меня обожают, а основное, что я знатна и богата, — знатна и богата — как это отлично, Боже мой!.. Прошло мало времени, и о человеке, что честно полюбил героиню рассказа, она делает выводы так: я знатна и богата, а он беден, он не аристократ кроме того…. Но прошли годы, счастье ушло, осталось только грустное воспоминание о нём: И сейчас уже я не думала о том, как я знатна и богата. Всё. Создатель более ничего не разъясняет, он просто показал жизнь как она имеется. Но он достаточно прокомментировал и разъяснил всю жизнь данной дамы.
То же необходимо отметить в известнейшем рассказе Крыжовник (1898), признанном хорошим примером чеховского обличения ничтожных обывательских заинтересованностей, отсутствия у человека высших целей, должных освятить и возвеличить его бытие. Идея достаточно очевидная, пускай и выраженная с громадной художественной силой. Кислый твёрдый крыжовник (снаружи обыденная подробность) превратился у автора в бессмысленности и символ ничтожности эгоистически ограниченных стремлений человека. Чуть ли не крылатыми стали слова одного из персонажей рассказа: Человеку необходимо не три аршина почвы, не усадьба, а целый земной шар, вся природа, где на просторе он имел возможность бы показать все особенности и свойства собственного свободного духа. Итак, думается, всё в полной мере выяснено. Но о том ли рассказ?
Случайно ли повествование о мелком чиновнике Чимше-Гималайском с его мечтами об усадьбе с крыжовником даются не прямо, а оформляются как рассказ в рассказе и сопровождается многими, как словно бы не относящимися к делу подробностями? И это у Чехова, славящегося своим лаконизмом, бессердечно отсекавшим всё лишнее.
Попадая в образную структуру чеховских произведений, очень принципиально важно, повторимся, учитывать все подробности, но в особенности завершающие повествование. В них-то довольно часто заключён обобщающий суть. Рассказ Крыжовник заканчивается так: Ливень стучал в окна всю ночь. Вот уж как словно бы необязательная подробность. В лучшем случае это меланхолический завершающий аккорд. Но увидим: не ливень шёл всю ночь, но — стучал в окна. Двумя же страницами ранее видится такое рассуждение персонажа-рассказчика: Нужно, дабы за дверью каждого довольного, радостного человека стоял кто-нибудь с молоточком и всегда напоминал бы стуком, что имеется несчастные, что как бы он ни был радостен, жизнь непременно продемонстрирует ему собственные когти, стрясётся беда — заболевание, бедность, утраты, и его никто не заметит и не услышит, как сейчас он не видит и не слышит вторых. Но человека с молоточком нет, радостный живёт себе, и небольшие житейские заботы тревожат его легко, как ветер осину, — и всё обстоит благополучно. Люди ожидают какого-либо особенного символа, стука особого молоточка, но вот сама природа постоянно стучит им в окна, напоминая, что в безграничном ненастном пространстве — многие несчастья и беды, но зря. Люди уютно дремлют и не хотят ничего слышать.
Знаю твои дела; ты ни холоден, ни тепёл; о, если бы ты был холоден либо тепёл! Но как ты тепл, а не тепёл и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Потому что ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чём не имею потребности; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и нищ и слеп и наг. (…) Се, стою у двери и стучу: в случае, если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со Мною (Откр. 3; 15—17,20).
Чеховский упрёк оказывается обращённым вовсе не к тем, кто не сознаёт необходимости высших целей бытия (это так как неспециализированное место), но конкретно к сознающим это — и ничего не совершающих из того, что соответствовало бы такому их пониманию.
Раб же тот, что знал волю господина собственного, и не готовься , и не делал по воле его, бит будет довольно много; а что не знал, и сделал хорошее наказания, бит будет меньше (Лк. 12,47—48).
Рассказ Крыжовник имеется собственного рода раскрытие этих новозаветных истин в событиях русском действительности. Но несложнее, очевидно, свести всё к обличению мелкого любителя крыжовника, а вовсе не тех, кто красно толкует о особенностях свободного духа.
Подлинный — религиозный! — суть тут раскрывается неявно, опосредованно. Бытовая событийность закрывает настоящее содержание. Это в первую очередь нужно не забывать, в то время, когда мы пробуем присвоить Чехову те либо иные идеи, каковые усматриваем в его произведениях.
На необычном применении художественной подробности строится выражение идейного смысла чеховских произведений. Возможно напомнить как пример одно из самых идеальных в этом отношении произведений писателя — рассказ Ионыч (1898).
Тут выделяется в далеком прошлом ставший хрестоматийным последовательность подробностей, отражающих внешние трансформации в укладе судьбы главного персонажа.
Начало событий: Он шёл пешком, не торопясь (собственных лошадей у него ещё не было), и всё время пел….
Через год: У него уже была кучер и своя пара лошадей Пантелеймон в бархатной жилетке.
Через четыре года: Каждое утро он спешно принимал больных у себя в Дялиже, позже уезжал к муниципальным больным, уезжал уже не на паре, а на тройке с бубенчиками, и возвращался к себе поздно ночью. Он пополнел, раздобрел и нехотя ходил пешком, поскольку страдал одышкой. И Пантелеймон также пополнел…
Ещё через пара лет: В то время, когда он, пухлый, красный, едет на тройке с бубенчиками и Пантелеймон, также пухлый и красный, с мясистым затылком, сидит на козлах, протянув вперёд прямые, совершенно верно древесные руки, и кричит встречным Прррава держи!, то картина не редкость внушительная, и думается, что едет не человек, а языческий всевышний.
Но увлекательнее и серьёзнее последовательность подробностей, говорящий о внутренних переменах в душе Ионыча.
Сначала это юный, романтически настроенный человек, что обожает напевать для себя романсы то на слова Дельвига, то Пушкина. Через год романтический настрой ещё не покинул его. Он способен влюбиться, отправляется на свидание — ночью на кладбище, и принимает вид этого кладбища, залитого лунным светом, как романтически яркое видение. Но вот он приходит делать предложение и уже думает: А приданого они дадут, должно быть, много. …Дадут приданое, заведём обстановку… К романтизму уже подмешаны крупицы трезвой прозы.
Прошло время. Позже, время от времени вспоминая, как он бродил по кладбищу либо как ездил по всему городу и отыскивал фрак, он лениво потягивался и сказал:
— какое количество хлопот, но!
Романтизм выветрился совсем.
Через четыре года, встретившись с любимою когда-то девушкой, он почувствовал беспокойство и поразмыслил снова: А отлично, что я тогда не женился.
Под конец же, в то время, когда обращение в его присутствии заходит о Туркиных, он задаёт вопросы:
Это вы про каких Туркиных? Это про тех, что дочка играется на фортепьянах?
От всего прошлого романтизма, от давешней влюблённости, от того, что имело возможность бы стать единственным ярким воспоминанием в его жизни, потому что было единственной эйфорией всех этих лет, сохранился один засохший обрывок. И сама эта неверная форма на фортепьянах — говорит больше, чем иные многостраничные описания.
Душа заплыла жиром и онемела от одышки.
Ещё один последовательность подробностей отражает неизменность судьбы, какую-то пропитанную формалином сохранность семейства Туркиных.
Мы видимся с ними в начале и слышим: Здравствуйте, пожалуйста. В конце расстаёмся при возгласе: Прощайте, пожалуйста!
Мы слышим одинаковые шутки, одинаковые словечки хозяина. Погибни, несчастная! Недурственно. И ничего не изменяется до самого финиша. Иван Петрович не постарел, нисколько не изменился и так же, как и прежде всё острит и говорит анекдоты; Вера Иосифовна просматривает гостям собственные романы так же, как и прежде с радостью, с сердечной простотой. А Котик играется на рояле ежедневно, часа по четыре.
Любой эпизод, любая сцена содержат в себе внутренний авторский комментарий, но не прямой, а через ту либо иную подробность, которую создатель даёт ненарочито — легко для соблюдения бытовой полноты, для выполнения правила обрисовывать жизнь как она имеется.
Вот в гостиной Туркиных гости внимают чтению важного романа. Не так долго осталось ждать их слух будет услаждён игрой на рояле. Занимательное, приятное общение, дорогая грамотный семья, в которой любой помогает обществу своим талантом. Летний вечер, окна, открытые в наполненный цветущей сиренью сад… Окна были отворены настежь, слышно было, как на кухне стучали ножами, и доносился запах жареного лука… И всё этим сообщено.
Второй пример. Чехов нигде не говорит прямо, хороша ли игра на рояле дочери Туркиных. Он просто даёт отстранённое описание:
Екатерина Ивановна села и обеими руками ударила по клавишам; и позже в тот же миг же снова ударила изо всей силы, и снова, и снова; грудь и плечи у неё содрогались, она упрямо ударяла всё по одному месту, и казалось, что она не прекратит, пока не вобьёт клавишей вовнутрь рояля. Гостиная наполнилась громом; гремело всё: и пол, и потолок, и мебель… Екатерина Ивановна игралась тяжёлый пассаж, увлекательный конкретно собственной трудностью, долгий и однообразный, и Старцев, слушая, рисовал себе, как с высокой горы сыплются камни, сыплются и всё сыплются, и ему хотелось, дабы они поскорее прекратили сыпаться…
Приводя новые и новые примеры авторского комментария через разнообразные подробности описания, возможно процитировать солидную часть рассказа… Рассказа ли? По количеству это, очевидно, не что иное. Но по иным параметрам содержание Ионыча выходит за рамки данной малой жанровой формы.
Из всех показателей, по которым происходит определение жанра произведения, лучше придерживаться несложного формального: устанавливая временной отрезок, в который укладывается описание. Рассказ наряду с этим будет посвящён отдельному эпизоду в жизни главного персонажа, повесть — последовательности эпизодов, составляющих законченный период в жизни человека, роман — нескольким периодам, иногда повествованию обо всей жизни храбреца. Исходить из значимости содержания было бы неплодотворно: другой рассказ может содержать в себе значительно больше смысла, нежели роман, быть глубже и объёмнее по идее.
Опираясь на таковой формальный критерий, возможно легко установить, что Ионыч — маленькая повесть, потому, что тут рассказывается о нескольких эпизодах в жизни врача Старцева. Но нетрудно же рассмотреть, что любой из эпизодов относится не к единому, но к различным периодам судьбы его. Все эпизоды связаны с визитами Старцева в дом Туркиных, но любой раз это уже другой человек, претерпевший качественные трансформации в внешнем положении и своём характере. Другими словами Ионыч — вмещает в себя описание, которое другие авторы распространяют на объёмный роман.
Тут, к слову, возможно отыскать ответ на то удивление, какое часто испытывают и исследователи, и читатели: по какой причине Чехов так и не создал ни одного романа? Часто говорят о безвременье, в которое жил Чехов, на невозможность, как прежде, найти ответственные и глубокие неприятности публичного существования, которым лишь и может соответствовать романная форма. Объяснение поверхностное: Чехова занимали по большей части вопросы бытийственные, более значимые, чем суета социальной судьбе. И он посвящал им иногда конкретно романы, но такие своеобразные и непривычные, что дать им подобное жанровое определение мало кто решался. В действительности: необходимо набраться смелости, перед тем как назвать рассказ Ионыч — романом.
Ионыч повествует о губительности стяжания земных сокровищ для души человека. Но сама по себе эта идея для русской литературы не нова. Роман Чехова не о том в первую очередь. Создатель показывает, как посредственная имитация душевной судьбе (в сфере мастерства, публичных заинтересованностей) закрывает для человека перемещение ввысь, к духовному, и он выясняется обречённым на усыхание души в материально-телесном существовании.
Не обманывайтесь: дистрофичные сообщества развращают хорошие нравы (Шор. 15,33).
Чехов утверждает необходимость полноты душевной судьбе для человека. Без этого прорыв на уровень духовного в тех условиях, в которых он должен иногда существовать, для него, человека, выясняется неосуществимым.
Полнота же душевной жизни неосуществима без осознания высших целей, высших идей. Чехов объективно, показывая жизнь как она имеется, подводит внимательного читателя к объективному сознаванию данной истины, не смотря на то, что прямо никак не навязывает для того чтобы вывода. Но иного сделать легко нереально. Создатель заставляет придти к этому выводу. Придти вольно, без деспотической проповеди и нажима.
Так проявляется серьёзная изюминка реализма Чехова. Реализма, полностью пропитанного религиозным содержанием. Так как для подлинно религиозного осмысления собственного бытия не требуется через каждую строчок всуе поминать имя Божие. Необходимо искать веру, испытывать её в себе и постигать во всей полноте.
В то время, когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем обстоятельств вне нас и не так долго осталось ждать находим…, — писал Чехов Суворину в феврале 1898 года — и выразился в подлинно православном смысле: потому что обстоятельства всех разладов в душе человека видел в ней же самой.
В базу чеховского отображения мира вовсе не положен перепев давешней концепции заедающей среды, как это может показаться при внешнем осмыслении многих произведений писателя. Чехов видит зло, в котором лежит мир, как единство внешнего неустройства этого мира с внутренним душевным нестроением человека. И наиболее значимая обстоятельство того (как осознаёт это Чехов) — отпадение человека от Всевышнего благодаря забвения им собственного людской преимущества, другими словами забвение в себе того божественного начала (образа Божия), которое было заложено в нём. Чехов видит мир как мир господствующей апостасии. Как мир, несущий в себе следствия первородного греха. Как мир гуманистического заблуждения сознания, не опытного, что такое настоящее бессмертие. Это и обессмысливает всё бытие человека. Человек подменяет смысл жизни тягою к самоутверждению, что ведет к разобщённости между людьми. Всё это возможно проследить в чеховском творчестве.
О. Георгий Флоровский писал: Человек уединяется — в этом основная тревога Достоевского. В не меньшей мере это справедливо и по отношению к Чехову. Сознание собственного одиночества в разобщённости с миром и тяга к единству это несоответствие, терзающее невидимо душу самого Чехова, он рассмотрел и в мире. Вот тема, ставшая определяющей в творчестве Чехова.
Это чуть ли не центральная религиозная неприятность всего бытия человечества. Лишь через преодоление уединения в себе, через выход из самозамкнутого существования допустимо осуществление идеала соборного спасения, осуществление заповеди Христа Спасителя, о которой Он молился Отцу Собственному Небесному перед Голгофой:
Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино, — да уверует мир, что Ты отправил Меня (Ин. 17,21).
В художественном переживании данной истины, чувствуемой каждым человеком в себе, наиболее значимая изюминка чеховского творчества. Не просто тема потери людьми смысла жизни, как думается иным исследователям, определяет писательскую неповторимость Чехова, — это боль, свойственная всей русской литературе. Но всё творчество Чехова имеется неизбывное страдание от ощущения сознанной им разорванности единства между людьми и между Богом и людьми. сознание и Такое ощущение превращает его в человека (и живописца), порою теряющего веру в бытие Божие, в силу того, что в какой-то момент легче и понятнее делается обречённость человека на одиночество в мире, чем волевая его оторванность от Высшего Начала этого мира.
Решая проблему уединения человека в себе, апостасийной атомизации общества, Чехов, но, практически не сопрягает её с необходимостью воцерковлённости публичной жизни — и через это осуществление идеала людской единства. Он только намечает это в некоторых произведениях (Студент, Архиерей…). Главную же надежду он возлагает на индивидуальные упрочнения человека.
Это правильно в определённых пределах. Но личность вне Церкви — бессильна в духовном делании, а без него со временем иссякают и душевные упрочнения.
В таком ответе неприятности перехода сокровища и сохранения веры от самозамкнутости к единству Чехов нашёл недостаточность собственного религиозного мирочувствия.
Но так или иначе, вектор чеховского художественного поиска направлен в любой момент конкретно в направлении высшего идеала.
Исходя из этого наиболее значимое у Чехова — не преимущественное обличение мира, пребывающего во зле. Обличение в любой момент страшно возможностью сокрушения бытия, разрушения всех баз его. Чехов видел это остро: …современные лучшие писатели, которых я обожаю, помогают злу, поскольку разрушают. Так писал он Суворину в последних числах Декабря 1889 года, включая в число этих лучших и любимых собственных писателей — Толстого. Для него основное было: видеть не плохое, но подлинное, которое возможно закрыто плохим для поверхностного взгляда. Роль писателя — заметить подлинное, но не поверхностно-плохое. Чехов пояснил эту идея таким примером из ветхозаветной истории (в письме Е.М. Шавровой от 16 сентября 1891 г.): Хам увидел лишь, что папа его пьяница, и совсем потерял из виду, что Ной очень способен, что он выстроил спас и ковчег мир. Пишущие не должны подражать Хаму.
Умение пробраться в это подлинное должно определять и особенную позицию писателя в мире: …дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться кроме того за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание.
Чехов призывал не к обличению, а к состраданию. Сострадание же (о котором так много рассуждал Достоевский, как о серьёзном законе бытия человека) делается для Чехова ответственной сокровищем конкретно по причине того, что через сострадание допустимо почувствовать собственное единство с ближним. Сострадание — это вчувствование в страдание другого человека и чувство его боли как собственной. А это сочувствие уже открывает путь к единству с ним через любовь к нему, рождающуюся из сострадания.
Чехов в этом близок Гоголю, видевшему в любви к человеку через сострадание метод обретения любви к Всевышнему. С Гоголем Чехова сближает и осмысление апостасии мира через пошлость похабного человека в нашем мире. По окончании Гоголя никто так не умел продемонстрировать пошлость, как Чехов.
Изображение пошлости не становилось для Чехова самоцелью, оно служило серьёзному: Я желал лишь честно сообщить людям: взглянуть на себя, посмотрите, как вы все не хорошо и скучно живёте!.. Самое основное, дабы люди это осознали, а в то время, когда они это осознают, они обязательно создадут себе другую, лучшую судьбу… Я её не замечу, но я знаю, — она будет совсем другая, не похожая на ту, что имеется… А до тех пор пока её нет, я снова и снова буду сказать людям: Осознайте же, как вы не хорошо и скучно живёте — так передаёт слова Чехова в воспоминаниях о нём А.Серебров (Тихонов).
В одной из записных книжек писателя эта серьёзная идея выражена у него как афоризм: Тогда человек станет лучше, в то время, когда вы продемонстрируете ему, каков он имеется….
Возможно, идея частично и наивна, кроме того утопична, но таков Чехов. Человеку тяжело не позволить себе данной слабости: сохранять надежду на лучшую судьбу на земле — и трудиться для этого.
Чехов ни при каких обстоятельствах не был унылым пессимистом, но и беззаботный хохот недолго царил в его творчестве. Пошлость судьбы и самообособление человека сначала только смешили его. Храбрецы многих ранних рассказов Чехова замыкаются в собственном убогом мире, как в скорлупе, как в раковине, и не хотят ни видеть, ни признавать ничего около себя, выходящее за пределы их понимания. Таков уже персонаж Письма к учёному соседу (1880), первого опубликованного чеховского рассказа. Он так замкнут в себе, что не может осознать убожества собственных научных изысканий и воззрений, — и это приводит к смеху и автора, и читателя.
Но весьма не так долго осталось ждать эта веселие сменяется у него иным настроением. В том месте, где многие способны рассмотреть только анекдот, Чехов обучился подмечать страдание человека. Чехов владел поразительной свойством переосмыслять анекдотичную, водевильную обстановку, раскрывая её внутренний трагизм, раскрывая не в привычных для катастрофы столкновениях возвышенных страстей, но в низменной пошлости обыденных положений.
Чехов говорит о том, что иногда люди не просто замкнуты в себе, но кроме того и их внутренние настроения существуют в них обособленно, замкнуто одно от другого, так что человек может в один момент создавать из себя эмоции совсем противоречивые. В рассказе Жених (1883) некоторый юный человек, провожая на вокзале невесту, требует её передать привычному двадцать пять рублей, а в то время, когда поезд уже трогается, внезапно вспоминает, что не забрал с неё расписочку на означенную сумму. Это делается предметом его терзаний, перемежающихся с сентиментальным вздохом об уехавшей девушке: Так как этакий я дурак! — поразмыслил он, в то время, когда поезд провалился сквозь землю из вида. — Даю деньги без расписки! А? Какая оплошность, мальчишество! (Вздох.) К станции, должно быть, подъезжает сейчас… Голубушка!
Сначала создатель изображает подобные обстановки через чур отстранённо, так что и читатель наблюдает на них со стороны только, оставаясь замкнутым в себе. Но со временем Чехов всё настойчивее пробует уничтожить эту замкнутость, достучаться до души людской. Он употребляет все творческие упрочнения на возбуждение в читателе эмоции сострадания. И упорно — начинаешь поражаться данной настойчивости — Чехов на различные лады повторяет одно да и то же: несчастье людей в том, что они не могут услышать друг друга, достучаться приятель до приятеля.
На четырёх страницах рассказа Егерь (1885) автор раскрывает, психологически совершенно верно и убедительно, катастрофу одиночества несложной деревенской дамы, жалкого кинутого существа, которая тоскует по мужу, пренебрегающему ею и ненавидящему её. Автору уже не требуются вспомогательные приёмы, побочные пояснения, побуждающие сердце читателя дрогнуть, — он кратко скуп на описания, точен в подробностях, и в завершении снаружи бесстрастного рассказа о случайном свидании робеющей дамы с равнодушным мужем поднимается до высот подлинной катастрофе.
И в долгом совместном проживании, как словно бы бы в близком единстве, в супружестве, люди также смогут оставаться разъединёнными через чур довольно часто. В рассказе Горе (1885) старик-токарь, везущий к врачу собственную умирающую старая женщина, которая все-таки умирает по дороге, недоумевает: …как на этом свете всё скоро делается! Опоздало начаться его горе, как уже готова развязка. Опоздал он пожить со старая женщина, высказать ей, пожалеть её, как она уже погибла. Жил он с нею сорок лет, но так как эти сорок лет прошли как будто бы в тумане. За пьянством, нуждой и драками не чувствовалась жизнь. И, как на зло, старая женщина погибла именно в то самое время, в то время, когда он почувствовал, что жалеет её, жить без неё не имеет возможности, страшно виноват перед ней.
Позднее Чехов возвратится к той же теме в рассказе Скрипка Ротшильда (1894). злоба и Ненависть, разъединяющие людей, — вот что делает всех несчастными и нищими. Идея как словно бы не новая, но великое мастерство превращает её в всегда новую, всегда относящуюся к судьбе каждого человека.
Все истины в далеком прошлом уже открыты. Ничего нового никто сообщить уже не сможет. Осознать, как эти истины проявляются в жизни, вот что должно. Сознать непреходящую злободневность, неустареваемость сообщённого тысячи лет назад — принципиально важно, дабы не потерпеть настоящих убытков. Да будут все едино… — нарушение данной заповеди портит душу в вечности совершает человека несчастным во времени.
Вершинным из ранних шедевров Чехова, посвященных данной теме разобщённости людей, стал рассказ Тоска (1886).
Мир разобщён и движется сам не зная куда в данной разобщённости. Близость только манит как мираж и довольно часто оборачивается обманом. Случается, что кто-то жестоко шутит над тягой человека к счастью, близости, любви (Шуточка; 1886). Но кроме того чувство возможности этого счастья делается для человека самым радостным, самым милым и красивым воспоминанием в жизни….
Так же о том, что одиночество особенно тягостно, в то время, когда счастье близости обманным миражом поманит, но оказывается предназначенным второму, — рассказ Поцелуй (1887).
И о том же — рассказ Володя (1887). Юный человек, которого подурачили обманом, начинает видеть неправда во всём и во всех. Не в силах совладать с фальшью и одиночеством окружающей судьбе, он добровольно уходит из неё.
И какое количество ещё иных, неприкаянных и одиноких, подмечает автор в окружающем бытии — не счесть их в его произведениях. Замкнувшиеся в себе люди просто не способны заметить в человеке конкретно ближнего собственного, аналогичного им самим, владеющего собственным преимуществом, как бы низко он ни пал в какой-то момент. Самозамкнутость разжигает гордыню, увлекающую к унижению преимущества ближнего, не смотря на то, что оскорбляющий ни на миг не сомневается в собственной правоте, будучи не талантливым чувствовать и сознавать страдания вторых. И без того везде. И без того на каждом шагу.
Два человека в переживании тяжёлого несчастья собственной жизни способны видеть лишь собственную беду, не хотят вникать в страдания ближнего, и в самозамкнутости данной наносят друг другу тяжёлые оскорбления (Неприятели, 1887).
Но с каким жадным вниманием ищет Чехов мельчайшее проявление того обоюдного сочувствия людей, которое обнаруживает себя наперекор этому общему перемещению к разъединённости. Один из самых ярких рассказов раннего Чехова Сутки за городом (1886) — повествование о благородной любви сапожника Терентия к таким же бесприютным, как и он сам, малолетним сиротам. И не случайна завершающая подробность: Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним Терентий, крестит их и кладёт им под головы хлеба. И такую любовь не видит никто. Видит её разве одна лишь луна, которая плывёт по небу и нежно, через дырявую стреху, заглядывает в закинутый сарай.
Посещение храма, очищение души от греха, от того, что питает неприязнь между людьми, — вот верное средство к восстановлению единства. Это острее всего чувствует ребёнок, по окончании исповеди в церкви по иному взирающий на мир. Рассказ На Страстной семь дней (1887), повествующий о том, возможно назвать одним из лучших в отечественной словесности произведений о духовных моментах в жизни ребёнка, предвосхищающим Лето Господне И.С. Шмелёва.
Безрадостное настроение, часто видящееся в произведениях Чехова, создало ему ещё при жизни репутацию хмурого описателя хмурых людей. Он возражал: А какой я нытик? Какой я хмурый человек, какая я холодная кровь, как именуют меня критики? Какой я пессимист? Так как из моих вещей самый любимый мой рассказ — Студент.
Рассказ Студент (1894) — о преодолении ненавистной розни мира этого через обращение к духовным началам, положенным в базу домостроительства спасения.
Сын сельского дьячка и студент духовной академии Иван Великопольский в пятницу Страстной седмицы, в Великий Пяток, отправляется на охоту, на весеннюю тягу, и к концу дня его охватывает тяжёлое мрачное настроение. Он воображает себе продолжительную череду времён, и мысли об ушедшем наводят на него неисправимую тоску.
Проходя огородами, он встречает двух дам, двух бедных вдов, и, греясь у их вечернего костра, он внезапно вспоминает события, происходившие довольно много столетий назад, в такую же холодную ночь во дворе иудейского первосвященника. Евангельские события ни при каких обстоятельствах не поминаются всуе — через них лишь и возможно постигнуть авторский план.
В событиях рассказа на другой базе, в другой конкретной ситуации повторяется раскаяния апостола и история предательства Петра. Стоит отыскать в памяти, что каждый православный верующий человек в пятницу на Страстной семь дней проводит практически всё время в храме — такова особенность богослужений в данный сутки, наполненных особенной скорбью по распятому и погибшему на Кресте Спасителю. Иван Великопольский, не только по рождению принадлежащий к духовному сословию, но и по воспитанию и образованию тесно связанный с базами церковной судьбе, на целый сутки уходит с ружьём в лес. Он, так, делается прямым предателем Христа, он своим поступком светло говорит: Я не знаю Его. Говоря об апостоле, студент говорит и о себе, недаром сравнивает: Пётр грелся, как вот я сейчас.
Дамы, слушающие студента, без сомнений, переживают говоримое в собственной душе, и тем сопереживают и его душевной муке. И студент осознал, что через это переживание совершается то незримое единение душ во Христе, какое лишь и может противостоять бытующим на земле унынию и греху. Восстанавливается сообщение времён.
…Всё течёт и соприкасается, в одном месте прикоснёшься — в другом финише мира отдаётся, — говорит у Достоевского старец Зосима. Тяжело сообщить, повлияли ли эти слова на чеховский план, но совпадение с ними, вольное либо невольное, определяемое лишь сходством типа мышления, в рассказе без сомнений: Прошлое, думал он, связано с настоящим постоянной цепью событий, вытекающих одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба финиша данной цепи: дотронулся до одного финиша, как дрогнул второй.