Фёдор михайлович достоевский 27 глава

Но что же при таких условиях думал сам Чехов? Найти это несложно.

— А вы не верите в бессмертие души? — внезапно задаёт вопросы почтмейстер.

— Нет, глубокоуважаемый Михаил Аверьяныч, не верю и не имею основания верить.

Данный маленький диалог между главным персонажем повести, врачом Рагиным, и его собеседником — имеется смысловой центр всего произведения. Проходных подробностей у Чехова нет, любая значима, тем более разговор о бессмертии. Человек не верит в бессмертие собственной души, и это делается обстоятельством всех несправедливостей и ужасов, какие конкретно создаёт он, чувствуя бессмысленность собственной жизни. Потому что жизнь вне бессмертия — не имеет никакого смысла:

В то время, когда мыслящий человек достигает возмужалости и приходит в зрелое сознание, то он нечайно чувствует себя как бы в ловушке, из которой нет выхода. В действительности, против его воли позван он какими-то случайностями из небытия к судьбе… Для чего? Желает он определить суть и цель собственного существования, ему не говорят либо же говорят нелепости; он стучится — ему не отворяют, к нему приходит смерть — также против его воли.

Он стучится — ему не отворяют… И эта фраза не случайна, потому что кому же не известны слова Спасителя:

…стучите, и отворят вам; потому что стучащему отворят (Мф. 7,7-8).

Легко чтобы отворили, необходимо стучаться в дверь, которая возможно отворена.

Итак снова Иисус сообщил им: действительно, действительно говорю вам, что Я дверь овцам (Ин. 10,7).

Но в случае, если стучаться в дверь, за которою ничего нет, то все старания будут тщетны. Отсутствие бессмертия и имеется пустота за дверью.

Об этом и Толстой тосковал, раскрывший собственную тоску в Исповеди. Всё бессмысленно конкретно в случае, если нет ничего за порогом смерти.

Врач Рагин тоскует о бессмертии и чувствует бессилие человека заменить идею бессмертия какою-либо другой.

Полезно ещё раз отыскать в памяти слова Достоевского: Без высшей идеи не существует ни человек, ни нация. А верховная мысль на земле только одна и конкретно — мысль о бессмертии души людской, потому что все остальные высшие идеи судьбы, которыми возможно жив человек, только из неё одной вытекают. Любовь к человечеству кроме того совсем немыслима, непонятна и совсем неосуществима без совместной веры в бессмертие души людской. Те же, каковые, забрав у человека веру в его бессмертие, желают заменить эту веру, в смысле высшей цели судьбы, любовью к человечеству, те, говорю я, подымают руки на самих же себя; потому что вместо любви к человечеству насаждают в сердце утратившего веру только зародыш неприязни к человечеству. …В следствии ясно, что суицид, при утрата идеи о бессмертии, делается идеальной и неизбежною кроме того необходимостью для всякого человека, чуть-чуть вставшего в собственном развитии над скотами. Наоборот, бессмертие, давая слово вечную судьбу, тем крепче связывает человека с почвой.

А ведь о Чехов и том (отыщем в памяти ещё раз) рассуждал: без сознания высших целей остаётся лишь хватить лбом об угол сундука…

Негромкий врач Рагин до неприязни к человечеству не дошёл, но остановился на полном равнодушии к смерти и жизни. Он принадлежит к тому разряду людей, о которых в Исповеди писал Толстой (относя к нему в какой-то момент и себя) и каковые находят выход только в том, дабы, осознавая зло и бессмысленность судьбы, тянуть её, зная вперёд, что ничего из неё выйти не имеет возможности. Рагин, последовательно следуя собственному безверию, доходит до пассивного безразличия к страданиям человеческим — и таковой логикой оправдывает себя.

Принципиально важно еще подметить: сам Чехов вовсе не владел тем равнодушием к чужим страданиям, которое исповедует и осуществляет на практике его персонаж. Следовательно, безверие, в случае, если и коснулось его, не отыскало в его душе питательной базы. В Палате № 6 автор убедительно раскрыл губительность для жизни по большому счету пессимизма и идей безверия. О повесть и том.

Не находя в жизни никакого смысла, врач начинает видеть в ней только комплект тщетных случайностей. И это неизбежно: последовательное противоположное миропонимание может основываться только на вере в Промысл.

Всё зависит от случая, — рассуждает Рагин в беседе с Громовым. — Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и всё. В том, что я врач, а вы душевнобольной, нет ни нравственности, ни логики, а одна лишь безлюдная случайность.

Случайность снимает с человека какую-либо ответственность за совершённое им, делает его самого рабом событий:

Я помогаю вредному делу и приобретаю жалование от людей, которых я обманываю; я не честен. Но так как сам по себе я ничто, я лишь частица нужного социального зла: все уездные госслужащие вредны и бесплатно приобретают жалование… Значит, в собственной нечестности виноват не я, а время… Появись я двумястами лет позднее, я был бы вторым.

Все эти оправдательные рассуждения о полной зависимости человека от внешних событий, о заедающей среде и пр. к тому времени были в далеком прошлом известны, неоднократно повторены и истолкованы, но так и не вышли оттого из потребления. Оценку данной философии даёт Громов, совершенно верно и бессердечно: Эргономичная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя ощущаешь…

Громов отлично разглядел и болезненно для души, понял, ужасное следствие всей данной совокупности равнодушия:

При формальном же, бездушном отношении к личности, чтобы невинного человека лишить всех прав состояния и присудить к каторге, судье необходимо лишь одно: время.

И российские порядки тут ни при чём. Чехов замечает неспециализированный закон развития человечества в бездуховном обществе. Легко русский человек острее чувствует это, потому, что Православие воспитало в нём потребность в духовных переживаниях. Исходя из этого в том месте, где он подмечает, как они оказываются по какой-либо причине задавленными, русский человек острее переживает это и посильнее страдает. Палата № 6 — знак не России, но мира, складывающегося из уединившихся всебе людей.

Целый подобный кошмар проистекает от проникновения в умы идеи полной жизненной бессмыслицы, и это наполняет мир несправедливостью и неправдой. Устранение палаты № 6 ничего не поменяет в таком мире. Прав врач Рагин: Колоний и сумасшедших домов не будет, и действительно, как вы изволили выразиться, восторжествует, но так как сущность вещей не изменится, законы природы останутся всё те же. Люди будут болеть, стариться и умирать равно как и сейчас. Какая бы прекрасная заря ни освещала вашу жизнь, однако в итоге вас заколотят в гроб и кинут в яму. Чехов совершенно верно говорит о причине таких настроений, в силу того, что сходу за этим рассуждением направляться реплика Громова, как бы приводящего опровергающий довод: А бессмертие? — Э, полноте! — лишь и может отреагировать Рагин.

Громов, оппонент скептика-врача, чувствует: в идее бессмертия вся сущность. Он же видит необходимость полноты духовной судьбы, что определяется для него конкретно верою в Всевышнего. Такая полнота духовных переживаний вероятна только у верующего человека, выполненного духовных стремлений. Рагин же замкнулся на уровне рассудочных построений, рассуждений, каковые всё более тускнеют у него по мере роста равнодушия к судьбе. Рагин логичен в собственных доказательствах необходимости презрения к страданиям. Он утверждает высшую эйфорию от свойства мыслить, удовольствие от интеллектуального общения. Но жизнь легко опрокидывает все его построения, когда он сам оказывается в той же палате больным, а не врачом.

Рагин, в силу собственной бездуховности, делается одним из виновников существования кошмаров палаты № 6, и несправедливости судебной совокупности, и общей замкнутости. Чехов как бы выхватывает его из неспециализированной массы виноватых в том, показывает не самого нехорошего из них, наоборот, хорошего и мягкого человека, но оттого не меньше виновного. Автор опровергает ходячую похабную истину: был бы человек хороший. И от хороших людей идёт в мир зло, если они служат бездуховным идеям. Жизнь таких людей включена в порочный круг: становясь обстоятельством страданий и несправедливостей, они же легко преобразовываются в их жертву, как врач Рагин, с безразличием, теплохладно, терпевший существование палаты № 6 и после этого ставший её жителем.

И литератор, что так открыто высветил это, — заявлен равнодушным к духовным проблемам…

Чехов продемонстрировал и другую обстоятельство проникновения зла в мир, обстоятельство обособления и разъединённости людей — прямое вмешательство в судьбу бесовской силы. Об этом — повесть Тёмный монах (1894).

Молодого гениального учёного Коврина начинает посещать бес в виде тёмного монаха. То, что это конкретно бес, а не кто второй, додуматься несложно: все его речи, обращённые к Коврину, направлены на возбуждение в человеке его гордыни и являются расхожим вариантом соблазна станете как всевышние. Тёмный монах — тёмный человек? Образ, в русской литературе идущий от Пушкина. Явление его — предвестье близкой смерти.

Святитель Игнатий (Брянчанинов) давал предупреждение: Неспециализированное правило для всех человеков пребывает в том, чтобы никак не вверяться духам, в то время, когда они явятся чувственным образом, не входить в беседу с ними, не обращать на них никакого внимания, признавать явление их величайшим и страшнейшим искушением. На протяжении этого искушения должно устремлять сердце и мысль к Всевышнему с молитвою о помиловании и об избавлении от искушения.

Коврин, очевидно, о аналогичных предостережениях не слыхал, исходя из этого легко поддаётся прельстительным речам.

Бес использует утончённые способы соблазна. Он соблазняет конкретно особенной ролью в бессмертии, потому что таких гордецов, как Коврин, отсутствие бессмертия может лишь отпугнуть. Но к правде (идее бессмертия, вечности) папа лжи неизменно подмешивает неправда: не только льстивыми похвалами, но и неверным указанием на смысл жизни, всякой жизни, среди них и вечной. В Плане о мире человеку назначена роль соработника Божия, а не интеллектуального гедониста, включённого в процесс перманентного познания. Познание имеется идеал просветительской идеологии, ограниченного людской рассудка, оно даётся человеку вместо прошлого дара знания, потерянного в грехопадении. Научное познание — атрибут падшего мира, не более того.

Нетрудно подметить, что Коврин соблазнён задачей сделать человека, возможно, ценой собственных жертв, хорошим Царствия Божия на земле, другими словами хоть в малой мере уподобиться Христу (станете как всевышние), но лишь снаружи. Идеал жертвенности во имя неспециализированного блага сближает Коврина с борцами за социальную справедливость, а по истине — с разрушителями судьбы, кроме этого поддавшимися бесовскому соблазну. В базе все соблазнены тем, чем лишь и возможно соблазнить человека эвдемонической культуры: призраком счастья, в каком бы виде оно ни представлялось. Мысль спасения тут кроме того не подразумевается. Избранные должны подготовить собственного рода скачок из царства необходимости в царство удовольствия. Скачок не то революционный, не то эволюционный, но, как возможно додуматься, естественно-исторический, потому, что того же результата человечество достигло бы и собственными усилиями, хоть и позднее (но, по их рассуждению: что тысяча лет для вечности? — сущий бред).

Мания величия разъединяет людей, потому что ложно возносит возгордившегося над остальным человечеством. Повторяться и сказать снова о губительности гордыни для человека и для мира тут нет потребности. Для Чехова это кроме этого разумеется.

Значительно, что в миросозерцании Чехова, отразившемся в его произведениях, нет иерархии, осознаваемой с позиций стяжаемых земных сокровищ (в то время, когда кто-то богаче других, или посильнее, умнее, гениальнее, известнее, образованнее и т.д.). Это то отрицание иерархии, которое мы видим в словах Апостола:

Все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись. Нет уже иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: потому что все вы одно во Христе Иисусе (Тал. 3,27—28).

Абсолютизация таковых различий не соединяет, но разделяет род человеческий (не смотря на то, что и совсем отвергать их, впадая в иную крайность, также не должно). Тут очевидно действует гуманистический соблазн. В противовес иерархии, выработанной идеологией гуманизма, в Православии существует иерархия другая, иерархия стяжания духовных сокровищ, очищения в себе образа Божия от зла, в котором пребывает мир. Такая иерархия не разобщает, но сближает людей, единит их в деле спасения. Эта идея звучит у преподобного Серафима Саровского: Стяжи дух мирен — и около тебя тысячи душ спасутся. Сознавание таковой иерархии Чехову было свойственно.

До тех пор человек будет сбиваться с направления, искать цель, быть обиженным, пока не найдёт собственного Всевышнего. Жить во имя детей либо человечества запрещено. А вдруг нет Всевышнего, то жить не для чего, нужно умереть. Человек либо должен быть верующим либо ищущим веры, в противном случае он безлюдный человек, — пометил Чехов в записной книжке, в то время, когда обдумывал план драмы Три сестры, и частично применял позднее эту идея в тексте пьесы. Принципиально важно, что Чехов отверг тут гуманистическое познание смысла жизни как жизни лишь для будущих поколений либо счастья всего человечества. Жизнь вне Всевышнего, вне бессмертия — не имеет смысла.

И вот задача беса: тонко и незаметно заменить в душе человека данный поиск Всевышнего плохой подделкой под истину. Что и проделывает с успехом тёмный монах, затрагивая конкретно то, что сопряжено с падшей природой человека, — гордыню. Бес даёт человеку иллюзию счастья.

Итогом делается распад личности, распадение единства между людьми, возбуждение в родных людях непримиримой неприязни. Смерть красивого сада — следствие эгоистической самозамкнутости, самоупоённости соблазнённого человека. Так гибнет жизнь под действием бесовского соблазна, манящего человека счастьем, но приводящего только к жизненному провалу.

В рассказе Дом с мезонином, в словах персонажа-рассказчика, раскрывается, наконец, суть всех рассуждений Чехова о прогрессе. Прогресс научный есть для автора Дома с мезонином не самодостаточной сокровищем, не самоцелью, а условием раскрытия духовных сил человека, тем, что устранит всё, мешающее поразмыслить о душе и о Всевышнем. Прогресс людской бытия конкретно в осуществлении таковой возможности.

Возможно по-различному принимать эту идея писателя, возможно заявить, что кроме освобождения человека от тягот физического труда, для духовных потребностей нужны и иные, не только материальные условия (в противном случае возможно только поощрить появление развлекающихся лентяев), но прежде должно признать: Чехов вовсе не подменяет веру в Всевышнего верою в прогресс, столь пошлые воззрения ему не были свойственны. Но, он нигде не говорит, что освобождение от тягот труда есть единственным и достаточным условием для осуществления духовных стремлений. Легко в этом случае выпал предлог сказать конкретно о том.

В одновременной Дому с мезонином повести Моя жизнь содержится такое рассуждение: Так как прогресс — в делах любви, в исполнении нравственного закона. Если вы никого не порабощаете, никому не в тягость, то какого именно вам необходимо ещё прогресса? …Если вы не заставляете собственных ближних кормить вас, одевать, возить, защищать от неприятелей, то в жизни, которая вся выстроена на рабстве, разве это не прогресс? По-моему, это прогресс самый настоящий и, пожалуй, единственно вероятный и необходимый для человека.

Возможно опять-таки по-различному принимать эти слова, но осознать, что для писателя настоящий прогресс должен иметь темперамент в первую очередь этический, и не другой какой, однако должно. Но и данный прогресс — не самоцель, потому что он лишь оказывает помощь раскрепостить человека для осуществления его настоящего назначения — думать о душе и Всевышнем, искать правду и смысл жизни.

Конкретно рвение к этому даёт главному храбрецу повести возможность рассмотреть в ближнем, в мужике, то наиболее значимое, что поддерживало существование народа в течении столетий:

В действительности, были и грязь, и пьянство, и глупость, и обманы, но при всём том, но, чувствовалось, что жизнь мужицкая, в общем, держится на каком-то крепком, здоровом стержне. Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за собственной сохой, и как бы ни дурманил он себя водкой, однако, приглядываясь к нему поближе, ощущаешь, что в нём имеется то необходимое и крайне важное, чего нет, к примеру в Маше и в враче, то есть, он верит, что основное на земле — действительно, и что спасение его и всего народа в одной только правде, и потому больше всего на свете он обожает справедливость.

Сравним с известнейшими словами Достоевского из Ежедневника писателя (февраль 1876 г.):

В русском человеке из простонародья необходимо мочь отвлекать красоту его от наносного варварства. Событиями всей практически русской истории народ отечественный до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем и всегда мучим, что ещё страно, как он дожил, сохранив человеческий образ, в противном случае что красоту его. Но он сохранил и красоту собственного образа. …Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, каковые он так довольно часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости собственной всегда воздыхает.

Сходство несомненное.

Достоевский, сознававший многие чёрные стороны народной судьбе, утверждал: Кто подлинный приятель человечества, у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот осознает и простит всю непроходимую наносную грязь, в которую загружён народ отечественный….

Да и то же у Чехова:

Да, жить с ними было страшно, но однако они люди, они страдают и плачут, как люди, и в жизни их нет ничего для того чтобы, чему не было возможности бы отыскать оправдания.

Это из повести Мужики (1897). Тут принципиально важно, что приведённые слова о сострадании к чёрным мужикам отражают уяснение данной жизни в душе Ольги, дамы, которая из всех персонажей повести выделяется глубокой и важной религиозностью. Она верила в Всевышнего, в Богородицу , в угодников; верила, что нельзя обижать никого на свете — ни простых людей, ни немцев, ни цыган, ни иудеев, и что горе кроме того тем, кто не жалеет животных; верила, что так написано в святых книгах, и потому, в то время, когда она произносила слова из Писания, кроме того непонятные, то лицо у неё становилось жалостливым, умилённым и ярким. Недаром и раскрывается ей то, что для иного образованного человека непостижно. Самое нередкое её увещевание, обращаемое ко всем: И-и, касатка! Терпи и всё тут. Сообщено: приидите все труждающие и обремененные. Не просто так же и обращение к слову Спасителя (Мф. 11,28) в подтверждение необходимости терпеть — в этом камень веры её. Она и сама терпит, долготерпит, и терпение разрешает ей без злобы принимать самые мрачные стороны народной судьбе.

Показывая жизнь как она имеется, Чехов трезво оценивает уровень качества народной религиозности, но его изображение звучит неприятным упрёком тем, кто оставляет духовную жизнь мужиков в небрежении.

Основное же, в случае, если смотреть с любовью, то и в народной судьбе возможно узреть и свет веры, и тягу затравленных душ к горнему.

Русские писатели, начиная с Григоровича и Тургенева, включая Некрасова и Толстого, наблюдали на народ извне, чувствуя смутную вину перед ним, умилялись проблескам правды в мужике, возносили его добродетели. Чехов такое разделение внутренне не принимал: согласно его точке зрения, оно только усугубляет и без того губительное разъединение между людьми. Отлично известна часть его мысли, которую лучше отыскать в памяти не в усечённом виде: Кто глупее и грязнее нас, те народ (а мы не народ). Администрация дробит на податных и привилегированных… Но ни одно деление не годно, потому что все мы народ и всё то лучшее, что мы делаем, имеется дело народное.

Он по большому счету чувствовал себя единосущным этим мужикам, не обольщаясь ими и оттого не стараясь бессознательно льстить им. Во мне течёт мужицкая кровь, и меня не поразишь мужицкими добродетелями, — писал он Суворину в марте 1894 года. И не просто так, что Чехов обратился к теме крестьянского народа. Народ — общность. Через постижение баз народной судьбе раскрывается путь (либо один из дорог) к сближению между людьми.

Но имеется ли правда в данной жизни? Достоевский видел в населении украины настоящих начал соборной судьбе. Толстой принимал мip, общину крестьянскую, как проявление людской соединённости, как базу роевой судьбе, несущей в себе образ все-неспециализированного слиянного единства. Чехов ищет собственный путь через настоящее осмысление народной судьбе (за что подвергается начётнической критике друзей народа, да и Толстого также). Он отказывается идеализировать её и всматривается без интеллигентской брезгливости в самые плохие её свойства. (Он имел возможность бы, пожалуй, и без того сообщить: Во мне течёт мужицкая кровь, и меня не смутишь мужицкими пороками). Это метод его миропознания. В противном случае каждый налёт идеализации может обернуться разочарованием. Трезвое же осмысление всех, и самых непривлекательных, сторон крестьянской судьбе тем не угрожает. Исходя из этого, в случае, если Чехов среди всей грязи, им замечаемой, видит некоторый стержень, придающий миру устойчивость, это скорее может опровергнуть любое скептическое воззрение на бытие крестьянского народа.

Тут ответствен изначальный настрой писательского мировидения. Чехов выяснил его для себя так (действительно, высказавшись по иному предлогу): Дело писателя не обвинять, не преследовать, а вступаться кроме того за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание. Мужики иногда кроме того самим образом судьбы своим несут наказание за личные пороки. Исходя из этого не закрывая глаза ни на что, Чехов имел возможность убеждённо сознавать: И какое количество ещё в жизни нужно будет встречать таких истрёпанных, в далеком прошлом нечёсанных, нестоющих стариков, у которых в душе каким-то образом прочно сжились пятиалтынничек, глубокая вера и стаканчик в то, что на этом свете неправдой не проживёшь. Так начинает осознавать народную судьбу следователь Лыжин, персонаж рассказа По делам работы (1899), сумевший жестко сопоставить собственное существование с кажущейся грубостью и тьмой мужицкой.

Необходимо ожидать и терпеть, в силу того, что так же ожидают и терпят те, на ком зиждется вся жизнь. Следователю Лыжину явилась эта истина, в то время, когда в сонном видении он слышит открывшееся ему познание в настойчивом фантастическом пении тех, кто прежде пребывали вне его сознания.

Это заставляет человека осознать общность собственной вины со всеми, кто несёт зло в мир. Все за всех виноваты — эта идея Достоевского осмысляется у Чехова по-новому, будничнее, трезвеннее, несложнее. И ужаснее для совести.

Нужно, дабы за дверью каждого довольного радостного человека стоял кто-нибудь с молоточком и всегда напоминал бы стуком, что имеется несчастные…

Чеховское творчество и имеется такое стучание.

Через познание общей вины за всё, через сознавание собственной включённости в такую виновность Чехов видит и возможность одоления общей разобщённости. В действительности, в большой мере нарушение людской единства выяснено рвением переложить собственную долю вины в мировом зле на обстоятельства и внешние силы, самозамкнутостью в сознании собственной правоты, в гордыне в конечном-то счёте. Признание себя виновным родит смирение. Смирению даётся благодать…

Рвение к единству возможно, в понимании Чехова, осуществлено и при помощи передачи народу того, чем владеют образованные слои общества, — просвещение народа. Откладывать просвещение чёрной массы в далёкий коробку, это такая низость! — писал он Суворину в апреле 1895 года. Просвещение должно осуществляться для прогресса, настоящего прогресса, в то время, когда человек сможет направляться собственной подлинной предназначенности — искать пути к правде и Богу.

Облегчение народной судьбе через просвещение не было для Чехова самоцелью, но однако целью, и ближайшей.

Он хотел одного, — вспоминал о Чехове М.М. Ковалевский, — дабы почва досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собственность, дабы крестьяне жили привольно, в материальном довольстве и трезвости, дабы в их среде было довольно много школ и верно поставлена была медпомощь.

Чехов кроме этого не разделял упования многих на крестьянскую общину. В ней, наоборот, видел только питательную среду для различных пороков. Община уже трещит по швам, — утверждал он в письме Суворину от 17 января 1899 года, — так как культура и община — понятия несовместимые. Кстати сообщить, отечественное глубокое невежество и всенародное пьянство — это общинные грехи. В общине Чехов видел не единство, а плохую общность, другими словами общность на базе фальшивых заинтересованностей. А это иллюзия единства. В толпе, движимой нездоровыми инстинктами, ни при каких обстоятельствах не получить соборного начала.

Исходя из этого, на базе плохой общности, и среди самих мужиков — разобщённость. В Новой даче верх берут пара горлопанов, или не способных к трудовой судьбе, или пьяниц и лодырей. Они соединяются и сбивают с толку иных, не могущих противостать чёрному напору. Для Чехова — таков механизм, действующий в общине. Для читателей — пророчество довольно движущих сил революции.

Дабы противодействовать этому, необходимо уничтожить плохую общность и соединиться в рвении к правде, что жива в каждом человеке. Человек уединяется в себе по причине того, что глохнут в нём стремления и лучшие силы, юная свежесть эмоций, а верх берут похабные интересы апостасийной стихии. Таковы многие храбрецы Чехова. За нередким внешним самообладанием они таят бьющуюся раненую душу.

Отчаивается получить счастье в близости с людьми Вера Кардина (В родном углу, 1897) и решает подменить его слиянностью с равнодушием природы: Нужно не жить, нужно слиться в одно с данной шикарной степью, бесконечной и равнодушной, как вечность, с её цветами, курганами и далью, и тогда будет отлично…. Страдает от своих неловких неумелых попыток отыскать душевную близость с людьми Иван Жмухин (Печенег, 1897). Иссыхает в одиночестве душа учительницы Марьи Васильевны (На подводе, 1897). Юрист Подгорин (У друзей, 1898) с тоской чувствует, что не осталось в нём и следа тех хороших эмоций, каковые связывали его когда-то со привычным семейством, и он чуть ли не в страхе от тяготы общения с прежде такими славными людьми — бежит, дабы тут же забыть и о них, и о прошлых собственных годах. Та же тема с ещё большей силой раскрывается в Ионыче (1898).

Но апофеозом самозамкнутости, уединённости в себе стал рассказ Человек в футляре (1898), — один из общепризнанных шедевров Чехова. Футляр — знак полной отграниченности от судьбы — обретает у автора ужасное осмысление в конечном собственном воплощении:

Сейчас, в то время, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, кроме того радостное, совершенно верно он был счастлив, что наконец его положили в футляр, из которого он уже ни при каких обстоятельствах не выйдет.

Уединение в себе — смерть.

В Преподаватель словесности безобидный преподаватель Ипполит Ипполитыч изрекал одни общеизвестные банальности и сначала казался забавным исключением из неспециализированного порядка. Но внезапно оказалось, что и все следуют тому же, не умея выйти из круга установленных шаблонов мысли и поведения. То же и в рассказе о футлярном Беликове: …жизнь потекла так же, как и прежде, такая же жёсткая, изнурительная, бестолковая, жизнь, не запрещённая циркулярно, но и не разрешённая в полной мере; не стало лучше. И в действительности, Беликова похоронили, а какое количество ещё таких человеков в футляре осталось, сколько их ещё будет!

Недаром следует за Беликовым мелкий любитель крыжовника Чимша-Гималайский (Крыжовник, 1898), замкнувшийся в собственной усадьбе как в футляре. Но в футлярах и те, кто не слышит неизменно стучащего людской страдания, заколотивши себя при жизни в гробы совершенного равнодушия ко всему. Заколотили, удирая от судьбы, но сами же кроме этого стучат и стучат, ожидая помощи от кого-нибудь.

Ужасную картину мира рисует иногда Чехов…

Но он сумел заметить, осознать, кто оказывает помощь людям сколачивать себе гробы. Недаром пометил в записной книжке: Для чего Гамлету было хлопотать о видениях по окончании смерти, в то время, когда самоё жизнь посещают видения ужаснее?

И похоже было, как словно бы среди ночной тишины издавало эти звуки само чудовище с багряными глазами, сам сатана, что обладал тут и хозяевами, и рабочими, и обманывал и тех и других.

Так начинает чувствовать мир врач Королёв в рассказе Случай из практики (1898). Конкретно сатана разъединяет людей, замыкает их в себе.

Чехов пробует осмыслить методы, возможности преодоления человеком самозамкнутости. Одну из таких возможностей отыскала для себя самозабвенная Оленька, абсолютно отказавшаяся от собственной личности и растворяющаяся в интересах любимого человека (Душечка, 1899). Лев Толстой видел в Душечке лучшее решение женского вопроса, но Чехов решал проблему вовсе иную: возможно ли одолеть собственную замкнутость через полное уподобление ближнему? Для Толстого без сомнений мерещилась в итоге жизненного развития, исходя из этого ему не имела возможности не понравиться чеховская героиня, осуществившая данный идеал уже при жизни. Для Чехова сокровище личности была выше — и оттого путь Душечки неприемлем. Ольга Семёновна способна не на близость, а на самоуничтожение себя в другом. А это не что иное, как одна из форм уединения в себе: легко чужие стремления и интересы становятся новой скорлупой, в которую скрывается человек.

Иногда, думается, Чехов готов пренебречь всеми сдерживающими установлениями: религии, долга, публичной морали и пр. — для установления душевной близости между людьми. В рассказе О любви (1898) создатель обращается к давешней коллизии (жизненной и литературной) к рассказу о любви между замужней женщиной и мужчиной. В отличие от литературных предшественников, Чехов заставляет храбрецов скрывать собственные эмоции друг от друга до последнего расставания, в то время, когда уже нет надежды на новую встречу, — и сейчас они внезапно чувствуют, что совершили ужасную неточность, правонарушение против собственной любви:

Ф.М. Достоевский//Преступление и наказание//Краткое содержание


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: