Предварительный разговор 1 глава

Чарльз Диккенс

Повесть о двух городах

Чарльз Диккенс

ПОВЕСТЬ О ДВУХ ГОРОДАХ

Предисловие автора

Мысль данной повести в первый раз появилась у меня, в то время, когда я[1]с друзьями и моими детьми принимал участие в домашнем спектакле, в пьесе Уилки Коллинза «Застывшая пучина». Мне весьма хотелось войти по-настоящему в роль, и я старался представить себе то душевное состояние, которое я имел возможность бы правдиво передать, чтобы захватить зрителя.

По мере того как у меня складывалось представление о моем храбрец, оно понемногу облекалось в ту форму, в которую и вылилось совсем в данной повести. Я воистину перевоплотился в него, в то время, когда игрался. Я так остро пережил и перечувствовал все то, что выстрадано и пережито на этих страницах, как если бы я вправду испытал это сам.

Во всем, что касается судьбе французского народа до и на протяжении Революции, я в собственных описаниях (впредь до самых малых мелочей) опирался на правдивые свидетельства очевидцев, заслуживающих абсолютного доверия.

Я льстил себя надеждой, что мне удастся внести что-то новое в изображение той грозной эры, живописав ее в дешёвой для широкого читателя форме, потому что, что касается ее философского раскрытия, вряд ли возможно добавить что-либо к превосходной книге мистера Карлейля[2].

Ноябрь 1850 г.

КНИГА ПЕРВАЯ

«ВОЗВРАЩЕН К ЖИЗНИ»

Глава I

То время

Это было самое красивое время, это было самое злосчастное время, — век мудрости, век сумасшествия, дни веры, дни безверия, пора света, пора тьмы, весна надежд, стужа отчаяния, у нас было все в первых рядах, у нас в первых рядах ничего не было, мы то витали в небесах, то внезапно обрушивались в преисподнюю, — словом, время это было весьма похоже на нынешнее, и самые горластые его представители уже и тогда потребовали, дабы о нем — будь то в хорошем либо в плохом смысле — говорили не в противном случае, как в отличной степени.

В то время на британском престоле сидел король с тяжелой челюстью и некрасивая королева[3]; король с тяжелой челюстью и прекрасная королева сидели на французском престоле[4]. И в той и в второй стране лорды, хранители земных благ, вычисляли незыблемой истиной, что существующий порядок вещей установлен раз окончательно, на веки вечные.

Стояло лето господне тысяча семьсот семьдесят пятое. В ту благословенную пору Англия, как и сейчас, сподобилась откровения более. Госпожа Сауткотт только что исполнилось двадцать пять лет и по сему случаю некоему рядовому лейб-гвардии, наделенному пророческим бесплатно, было видение, что в оный знаменательный сутки твердь земная разверзнется и поглотит Лондон с Вестминстером. Да и коклейнский призрак угомонился всего лишь каких-нибудь двенадцать лет[5], не больше, по окончании того как он, точь-в-точь как отечественные прошлогодние духи (показавшие сверхъестественное отсутствие всякой изобретательности), простучал все, что ему было положено. И лишь совсем сравнительно не так давно от конгресса британских подданных в Америке до английского престола и народа стали доходить сообщения на несложном, людской языке о в полной мере земных делах и событиях[6], и, сколь это ни необычно, оные сообщения были чреваты довольно много более важными последствиями для человечества, нежели все те, что поступали от птенцов коклейнского выводка.

Франция, которая не пользовалась таким благоволением духов, как ее сестрица со щитом и трезубцем[7], печатала бумажные деньги, транжирила их и скоро катилась под гору. Следуя наставлениям собственных христианских пастырей, она, помимо этого, изощрялась в высокочеловеколюбивых подвигах; так, к примеру, одного ребёнка приговорили к следующей позорной казни: ему отрубили руки, оторвали клещами язык, а позже сожгли живьем за то, что он не преклонил колен в слякоть перед кучкой нечистых монахов, шествовавших мимо него на расстоянии пятидесяти шагов. Не лишено возможности, что в ту пору, в то время, когда предавали казни этого мученика, где-нибудь в лесах Норвегии и Франции росли те самые деревья, уже отмеченные Дровосеком Судьбой, кои предрешено было срубить и распилить на доски, чтобы сколотить из них некую мобильную машину с мешком и ножом[8], покинувшую по себе ужасную славу в истории . Не лишено возможности, что в убогом сарае какого-нибудь землепашца, под Парижем, находились в тот самый сутки укрытые от непогоды, грубо сколоченные телеги, облепленные деревенской грязью — на них, как на насесте, сидели куры, а тут же внизу копошились свиньи, — и Хозяин Смерть уже облюбовал их как личные двуколки Революции. Но эти двое — Хозяин и Дровосек, — хоть они и трудятся постоянно, но трудятся оба беззвучно, и никто не слышит, как они негромко шагают приглушенными шагами, а если бы кто и осмелился высказать предположение, что они не дремлют, а бодрствуют, для того чтобы человека в тот же миг же заявили бы бунтовщиком и безбожником.

Англия гордилась своим порядком и благоденствием, но в действительности похвастаться было нечем. Кроме того в столице каждую ночь происходили вооруженные грабежи, разбойники врывались в дома, грабили на улицах; власти рекомендовали домашним людям не выезжать из города, не сдав предварительно собственный домашнее имущество в мебельные склады; преступник, орудовавший ночью на громадной дороге, имел возможность появляться днем мирным торговцем Сити; так в один раз некоторый торговец, на которого ночью напала разбойничья шайка, определил в главаре собственного собрата по торговле и окликнул его, тот предупредительно всадил ему пулю в лоб и ускакал; на почтовую карету в один раз напало семеро, троих кондуктор уложил на месте, а остальные четверо уложили его самого — у бедняги не хватило зарядов, — по окончании чего они преспокойно ограбили почту; сам вельможный властитель города Лондона, лорд-мэр, подвергся нападению на Тернемском лугу, какой-то разбойник остановил его и на глазах у всей свиты обобрал дочиста его сиятельную особу; узники в английских колониях вступали в драку со собственными тюремщиками и стража законы усмиряли их картечью; на приемах во дворце преступники срезали у добропорядочных лордов усыпанные алмазами кресты; в приходе Сент-Джайлса воины врывались в лачуги в отыскивании контрабанды, из толпы в воинов летели пули, воины стреляли в толпу, — и никто этому не удивлялся. В данной повседневной сутолоке постоянно требовался палач, и хоть он трудился не покладая рук, толку от этого было мало; то вздергивал он последовательностями партии осужденных преступников, то под конец семь дней, в субботу, вешал попавшегося во вторник громилу, то клеймил дюжинами арестантов Ньюгетской тюрьмы[9], то перед входом в Вестминстер жег на костре кучи памфлетов; в наше время он казнит гнусного злодея, а на следующий день несчастного вора, стянувшего медяк у деревенского батрака.

Все тысячи и эти происшествия им аналогичных, повторяясь изо дня в сутки, знаменовали собой дивный благословенный год от Рождества тысяча семьсот семьдесят пятый. И меж тем как в их сомкнутом круге неслышно трудились Хозяин и Дровосек, те двое с тяжелыми челюстями и еще двое — одна некрасивая, вторая красивая собою, шествовали с превеликой пышностью, уверенные в собственных божественных правах. Так этот тысяча семьсот семьдесят пятый год вел предначертанными дорогами и этих Владык и несметное множество ничтожных смертных, к числу коих принадлежат и те, о ком повествует паша летопись.

Глава II

На почтовых

В пятницу поздно вечером в самом финише ноября перед первым из действующих лиц, о коих отправится обращение в отечественной повести, сильно поднималась вверх дуврская проезжая дорога. Дороги ему, фактически, не было видно, потому что перед глазами у него медлительно тащилась, взбираясь на Стрелковую гору, дуврская почтовая карета. Хлюпая по топкой грязи, он шагал рядом с каретой вверх по косогору, как и все остальные пассажиры, не по причине того, что ему захотелось прогуляться, вряд ли такая прогулка имела возможность доставить наслаждение, но по причине того, что и косогор, и упряжь, и грязь, и карета — все это было до того обременительно, что лошади уже три раза останавливались, а в один раз, взбунтовавшись, потащили карету куда-то вбок, поперек дороги, с явным намерением отвезти ее обратно в Блэкхиз. Но кнут и тут вожжи, кучер и кондуктор, все сходу принялись внушать бедным клячам некоторый параграф устава, чтобы пресечь их бунтарские намерения, кои в полной мере имели возможность бы являться доказательством того, что иные божии твари наделены разумом: лошадки мигом смирились и возвратились к своим обязанностям.

Понурив головы, взмахивая хвостами, они опять поплелись по дороге, спотыкаясь на каждом шагу, и с этими упрочнениями выбираясь из вязкой грязи, что при каждом рывке казалось — они вот-вот развалятся на части. Всегда, как кучер, разрешив им передохнуть, тихо покрикивал «н-но-но двигай!» — коренная из задней пары отчаянно мотала головой и всем, что на нее было нацеплено, и наряду с этим с таковой неординарной ясностью, как если бы она всеми силами позволяла понять, что втащить карету на гору нет никакой возможности. И всегда, как коренная поднимала данный шум, пассажир, шагавший рядом, очень сильно вздрагивал, как будто бы это был очень нервный человек и его что-то весьма тревожило.

Все ложбины кругом были затянуты туманом, он стлался по склонам, ощупью пробираясь вверх, как будто бы неприкаянный дух, нигде не находящий приюта. Липкая, пронизывающая мгла медлительно расползалась в воздухе, поднимаясь с почвы слой за слоем, как будто бы волны какого-либо тлетворного моря. Туман был таковой густой, что за ним ничего не было видно, и свет фонарей почтовой кареты освещал лишь самые фонари да два-три ярда дороги, а пар, валивший от лошадей, так скоро поглощался туманом, что казалось — от них-то и исходит вся эта белесая мгла.

Еще двое пассажиров, не считая уже обрисованного нами, еле тащились в гору рядом с почтовой каретой. Все трое были в высоких сапогах, все трое закутаны по уши. Ни один из троих не имел возможности бы сообщить, каков на вид тот либо второй из его спутников; и любой из них старался укрыться не только от телесного, но и от духовного ока обоих вторых. В те времена путешественники избегали вступать в беседы с незнакомыми людьми, потому что на громадной дороге каждый имел возможность появляться грабителем либо быть в сговоре с разбойничьей шайкой. Да и как же тут не беспокоиться: на каждом почтовом дворе, в каждой придорожной харчевне у предводителя шайки имелся собственный человек на жалованье — или сам хозяин, или какой-нибудь неприметный небольшой на конюшне.

Так рассуждал сам с собой кондуктор дуврского дилижанса в тот поздний час, в пятницу, в последних числах Ноября тысяча семьсот семьдесят пятого года, стоя на собственной подножке сзади кареты медлительно взбиравшейся на Стрелковую гору; постукивая ногой об ногу, он держался рукой за находившийся перед ним ящик с оружием, с которого он не спускал глаз; на самом верху коробки лежал заряженный мушкет, под ним семь заряженных седельных пистолетов, а на дне навалом целая куча тесаков.

Дуврский почтовый дилижанс пребывал в собственном простом, естественном для него состоянии, то есть: кондуктор с опаской посматривал на седоков, седоки опасались кондуктора и друг друга; любой из них подозревал всех и каждого, а кучер не сомневался лишь в собственных лошадях, потому что тут он имел возможность с чистой совестью поклясться на Ветхом и Новом завете, что эти клячи для для того чтобы путешествия негодны.

— Нно-но! — крикнул кучер. — Ну-ка, еще раз понатужимся, лишь бы наверх вылезти, и линия вас забери совсем, пропади вы пропадом! Замучился я с вами, окаянные!.. Эй, Джо!

— Чего? — отозвался кондуктор.

— Что сейчас час по-твоему? А, Джо?

— Да уж правильно больше одиннадцати… мин. десять двенадцатого будет.

— Тьфу, пропасть! — вскрикнул с досадой кучер. — А мы все еще не одолели Стрелковую гору! Но! Но! Пошли! Давай! Но, говорят вам!

Красноречивую лошадь, которая, решительно отказываясь тащить карету, отчаянно мотала головой, огрели кнутом, по окончании чего она столь же решительно рванула вперед и три остальные покорно последовали за ней. И дуврская почтовая карета опять поползла в гору, и сапоги пассажиров рядом с ней опять захлюпали по грязи. В то время, когда карета останавливалась, они также останавливались, а когда она трогалась с места, они старались не отставать от нее ни на ход. Если бы кто-нибудь из троих осмелился предложить кому-либо из собственных спутников пройти хоть самую малость вперед, — в том направлении, в темноту, в туман, — его, возможно, тут же пристрелили бы, как разбойника.

Последним рывком лошади втащили карету на вершину горы. Тут они стали, еле переводя дух, кондуктор спрыгнул со своей подножки, затормозил колесо перед спуском под гору, позже отворил створку кареты, дабы разрешить войти пассажиров.

— Тсс!.. Джо! — опасливо окликнул его кучер, глядя куда-то вниз с высоты собственных козел.

— Ты что, Том?

Оба прислушались.

— По-моему, кто-то трусит в гору, а, Джо?

— А по-моему, кто-то спешит во целый опор, Том! — ответил кондуктор и, кинув створку, проворно быстро встал на собственный место. — Джентльмены! Именем короля! Все как один!

С этим поспешным заклинанием он взвел курок собственного мушкета и приготовился защищаться.

Пассажир, что занимает большое место в отечественном повествовании, уже ступил на подножку и нагнулся, дабы войти в карету, а двое вторых находились рядом внизу, подготавливаясь последовать за ним. Он так и остался находиться на подножке, втиснувшись одним боком в карету, а те двое находились, не двигаясь, внизу. Все они переводили глаза с кучера на кондуктора, с кондуктора на кучера и прислушивались. Кучер, обернувшись, наблюдал назад; и кондуктор смотрел назад, а также красноречивая коренная, развернув голову и насторожив уши, наблюдала назад, не вступая ни в какие конкретно пререкания.

Тишина, наступившая, когда закончился грохот кареты, слилась с тишиной ночи, и сходу стало так негромко, совершенно верно все кругом замерло. От тяжёлого дыханья лошадей карета чуть-чуть содрогалась, словно бы ее трясло от страха. Сердца пассажиров стучали так звучно, что, предположительно, возможно было расслышать данный стук. Словом, это была та настороженная тишина, от которой звенит в ушах, в то время, когда стараются затаить дыханье и дышат прерывисто, довольно часто, прислушиваются к каждому звуку, и сердце, думается, вот-вот выскочит из груди. Топот копыт спешащей во целый опор лошади раздавался уже совсем близко.

— О-го-го! — закричал кондуктор, когда имел возможность громче и отчетливей. — Эй! Кто в том месте? Стрелять буду!

Топот неожиданно закончился. Лошадь захлюпала по жидкой грязи, и откуда-то из тумана раздался голос:

— Это что? Дуврская почта?

— А тебе что за дело? — огрызнулся кондуктор. — Кто ты таковой?

— Так это Дуврская почта?

— А тебе для чего знать?

— Мне один пассажир нужен, что в том месте.

— Какой пассажир?

— Господин Джарвис Лорри.

Привычный нам пассажир в тот же миг же отозвался, услышав это имя. Кондуктор, кучер и оба вторых пассажира наблюдали на него с недоверием.

— Находись на месте! — гаркнул кондуктор голосу из тумана. — В противном случае как бы мне не совершить ошибку, и тогда забудь обиду-прощай! — пули назад не воротишь! Джентльмен, именующий себя Лорри, отвечайте ему.

— В чем дело? — задал вопрос пассажир легко прерывающимся голосом. — Кто меня задаёт вопросы? Это вы, Джерри?

(— Не нравятся мне голос этого Джерри, нежели он взаправду Джерри, — пробормотал себе под шнобель кондуктор, — с чего это он так осип, данный Джерри?)

— Я самый, господин Лорри.

— А что произошло?

— Депеша вам. Вот меня и отправили вдогонку, Теллсон и компания.

— Я знаю нарочного, кондуктор, — сообщил господин Лорри, сходя с подножки, в чем ему не столько услужливо, сколько быстро помогли находившиеся рядом пассажиры, по окончании чего они, друг за другом, втиснулись в карету, захлопнули створку и подняли окно. — Пускай подъедет, имеете возможность не беспокоиться.

— Нужно бы полагать, да кто его знает! Попытайся, поручись за него, — проворчал кондуктор. — Эй, ты в том месте!

— Это вы меня, что ли? — отозвался Джерри еще более хриплым голосом.

— Шагом подъезжай, слышишь, что я говорю? А нежели у тебя кобуры при седле, держи руки подальше, в противном случае внезапно мне что померещится, выпалю невзначай, вот тебе и вся недолга!.. А ну, покажись, что ты за птица.

всадника и Фигуры лошади выступили из клубящегося тумана и медлительно приблизились к карете с той стороны, где стоял пассажир. Наездник остановил коня и, косясь на кондуктора, протянул пассажиру сложенную в четыре раза бумажку. Конь был целый в мыле, и оба — и всадник и конь — были с ног до головы покрыты грязью.

— Кондуктор! — промолвил пассажир спокойным, деловым и вместе с тем доверительным тоном.

Кондуктор — все так же настороже, зажав правой рукой ствол немного поднятого мушкета, а левую держа на курке и не спуская глаз со наездника, ответил кратко:

— Господин?

— Имеете возможность не беспокоиться. Я прохожу службу в банкирской конторе Теллсона — вы, само собой разумеется, понимаете банк Теллсона в Лондоне? Я еду в Париж по делам. Вот вам крона на чай. Могу я прочесть депешу?

— Ну, нежели так, просматривайте скорей, господин.

Тот развернул депешу и при свете каретного фонаря прочел вначале про себя, а позже вслух: «В Дувре подождите мадемуазель…»

— Ну, вот и готово, кондуктор. Джерри, передайте мой ответ: «Возвращен к судьбе ». Джерри подскочил в седле.

— Чертовски непонятный ответ, — промолвил он совсем осипшим голосом.

— Так и передайте. В том месте осознают, что я взял записку, все равно как если бы я расписался. Ну, хочу вам поскорей добраться. Прощайте.

И с этими словами пассажир открыл створку и поднялся в карету. На этот раз его дорожные спутники и не поразмыслили прийти ему на помощь; за это время они успели припрятать кошельки и свои часы, вложив их в сапоги, и сейчас оба прикинулись дремлющими. Наряду с этим они руководились лишь одним мыслью: как бы чего не вышло.

Карета опять загромыхала в темноте, и клочья тумана, сгущаясь, окутывали ее по мере того, как она спускалась вниз по склону.

Кондуктор уложил собственный мушкет в оружейный коробку, проверил, все ли на месте, позже осмотрел запасные пистолеты у себя за поясом, а заодно и маленький сундучок под сиденьем, где хранились кое-какие инструменты, два коробочек и факела с трутом. Все это было припасено у него на тот случай, в случае, если в сильную непогоду задует ветром фонари, — а это случалось неоднократно, — тогда ему необходимо было лишь примоститься в дилижанса, закрывшись хорошенько от ветра и посматривая, дабы искры не залетели в солому на полу, разрешить войти в движение огниво и кремень, при помощи чего за какие-нибудь пять мин. (в случае, если повезет) возможно высечь пламя.

— Том! — тихо окликнул он кучера поверх кареты.

— Чего тебе, Джо?

— Ты слышал его ответ нарочному?

— Слышал, Джо.

— А что это, по-твоему, значит, Том?

— Да ровно ничего, Джо.

— Нужно же такое совпадение, — подивился про себя кондуктор, — ну, как имеется то же самое и я поразмыслил.

В это же время Джерри, оставшись один в тумане и темноте, сошел с коня — и не только за тем, дабы дать отдых выбившемуся из сил животному, но и дабы самому стереть грязь с лица и отряхнуть собственную шляпу, на полях которой набралось приблизительно с полгаллона воды. Позже, намотав поводья на руку, забрызганную грязью до самого плеча, он постоял и, дождавшись, в то время, когда колеса дилижанса затихли вдалеке и кругом опять наступила тишина, зашагал вниз с бугра.

— По окончании этакой скачки от самого Тэмпл-Бара я не поручусь за твои передние ноги, старая женщина, покуда мы не выйдем с тобой на ровное место, — прохрипел он, оглядывая собственную кобылу. — «Возвращен к судьбе»… Ну и ну! вот так ответ! А нежели оно в самом деле так происходит, пропало твое дело, Джерри! Да, имеется над чем задуматься, Джерри. Линия знает, чем это для тебя кончится, нежели у нас сейчас в обычай войдет — покойников воскрешать!

Глава III

Тени ночные

Необычно, как поразмыслишь, что каждое человеческое существо представляет собой тайну и непостижимую загадку для всякого другого. В то время, когда въезжаешь ночью в громадный город, нечайно вспоминаешь над тем, что в каждом из этих мрачно сгрудившихся домов скрыта собственная тайна, и в каждой комнате каждого дома хранится собственная тайна, и каждое сердце из сотен тысяч сердец, бьющихся тут, выполнено собственных тайных чаяний, и без того они и останутся тайной кроме того для самого близкого сердца. В этом имеется что-то до таковой степени ужасное, что возможно сравнить лишь со смертью.

Дорогая книга, которая меня так пленила, не откроет мне больше собственных страниц, и зря я льщу себя надеждой прочесть ее когда-нибудь до конца. Ни при каких обстоятельствах больше не проберётся мой взгляд в глубокую глубину этих вод, которая только на миг открылась мне, пронизанная солнечным светом, и в блеске лучей мелькнули предо мной погребенные в ней сокровища. Так было предначертано, дабы эта книга неожиданно захлопнулась раз и окончательно, а я лишь успел прочесть в ней одну-единственную страницу. Так было предначертано, дабы эта водная гладь, неожиданно озаренная солнечным светом, покрылась льдом, тогда как я стоял, ничего не подозревая, на берегу. Мой дорогой друг погиб., погиб мой сосед, радость сердца моего, возлюбленная моя погибла, — и вот уже окончательно скреплена и запечатлена нерушимо эта тайна, которую носит в себе любой из нас, и я ношу и буду носить до скончания дней. Но разве дремлющие на кладбище этого города, через что я проезжаю, являются громадную тайную, нежели его бодрствующие обитатели, души коих скрыты от меня равно как и моя от них.

Этот непостижимой изюминкой, заложенной в человеке природой и неотъемлемой от него, был наделен и верховой вестник, в не меньшей мере, нежели сам король, либо его первый министр, либо богатейший английский торговец. Совершенно верно так же и трое пассажиров, прикорнувших бок о бок в наглухо закрытом кузове ветхого разбитого дилижанса, — любой из них воображал собой полнейшую тайну для другого, и все они были до таковой степени недоступны друг другу, как если бы любой ехал в собственной карете шестериком — а также шестидесятериком — и все земли графства отделяли бы его от вторых.

Вестник ехал обратно не спеша, частенько останавливался у придорожных харчевен промочить горло; но он не обнаруживал склонности вступать в беседы а также надвигал шляпу пониже на глаза; а глаза у него были под стать головному убору, — для того чтобы же тёмного цвета, тусклые, лишенные глубины, и сидели они так близко один к второму, совершенно верно побаивались, как бы их не изловили поодиночке, если они отодвинутся друг от друга чуть подальше. Они мрачно посматривали из-под ветхой треуголки, напоминавшей треугольную плевательницу, и поверх толстого шейного платка, обмотанного около горла и подбородка и спускавшегося чуть ли не до колен. Останавливаясь промочить глотку, вестник высвобождал подбородок, придерживая платок левой рукой, пока правой вливал в себя жидкость, а позже опять поднимал его до ушей.

— Нет, Джерри, нет! Это, брат, совсем неподходящее дело, — рассуждал он сам с собой всю дорогу, поглощенный, по-видимому, какой-то одной неотвязной мыслью. — Куда же это годится при отечественном с тобой честном промысле… «Возвращен к судьбе!» Тьфу, дьявольщина, это он, должно быть, спьяну сболтнул!

Ответ, что ему поручили передать, по-видимому, позвал у него такое смятение в мозгах, что он то и дело хватался за шляпу, дабы поскрести в затылке. Голова его, за исключением совсем обнажённой макушки, была сплошь покрыта твёрдыми тёмными волосами, торчащими во все стороны, совершенно верно проволока, и начинавшими расти чуть ли не от самого основания его толстого приплюснутого носа. Похоже было, что волосы ему изготовили в кузнице, до того они напоминали утыканную остриями ограду; кроме того самый ловкий прыгун не решился бы играться с ним в чехарду; потому что прыгать через таковой частокол показалось бы ему очень рискованным.

В это же время как вестник ехал неторопливой рысцой, твердя про себя устный ответ, что он должен был передать ночному сторожу, караулившему в будке у ворот банка Теллсона недалеко от Тэмпл[10]-Бара, с тем дабы тот передал его наибольшему руководству в конторе, ночные тени, сгущаясь кругом, принимали очертания призраков, вырастающих из этого таинственного ответа, а для его кобылы они принимали очертания чего-то выраставшего из ее собственных страхов. И, должно быть, их было такое множество, что она то и дело шарахалась в сторону от каждого придорожного куста.

А почтовая карета в это же время громыхала, покачиваясь, подскакивая и дребезжа, и продолжала собственный унылый путь с тремя взаимонепроницаемыми седоками в наглухо закрытом кузове. И перед ними также клубились ночные тени, облекаясь в причудливые виденья, каковые поднимались пред их смежающимися очами либо мерещились им в полусне. Банк Теллсона игрался большую роль в этих виденьях. Пассажир — служащий этого банка — сидел, просунув руку в ремни собственного саквояжа, что, при сильных толчках, не разрешал ему наваливаться всем телом на соседа, а удерживал его на месте; он спал, полузакрыв глаза, и передние оконца кареты, и тускло поблескивавший в них свет фонаря, и бесформенная закутанная фигура сидящего наоборот пассажира — все это внезапно преобразовывалось в банкирскую контору с кипучей рабочий судьбой. Конская сбруя побрякивала, как звонкая монета, которой — за какие-нибудь пять мин. — выплачивались по чекам такие суммы, каких банку Теллсона, при всей его заграничной и отечественной клиентуре, вряд ли случалось выплачивать кроме того и за пятнадцать минут: глазам его раскрывались подвалы банка со всеми запечатанными в сейфах тайнами и сокровищами, о которых отечественному пассажиру было кое-что известно (а ему было очень многое известно), и он ходил по этим подвалам, позвякивая огромными ключами, держа в руке еле мерцавшую свечу, и убеждался, что все закрыто прочно, надежно, все цело и неприкосновенно, как было, в то время, когда он приходил ко мне в последний раз.

Но не смотря на то, что банк неизменно находился во всех его виденьях и почтовая карета (как будто бы смутное чувство боли, заглушенной усыпляющим средством) также находилась в них, — что-то еще второе вклинивалось в эти видения и неотступно преследовало его всю ночь. Он едет откапывать кого-то из могилы.

Какое лицо в нескончаемой веренице лиц, мелькавших в сновиденьях пассажира, было настоящим лицом того самого погребенного человека, — ночные тени не открыли ему; но все они были практически что на одно лицо, — лицо сорокапятилетнего человека, — и различались в большинстве случаев эмоциями, каковые были на них написаны, да большей либо меньшей мертвенностью болезненно изможденных линия. Гордость, презрение, вызов, упрямство, смирение, мольба — вот эмоции, каковые, сменяясь одно вторым, изменяли это лицо; изменяли и впалые щеки, и кожу землистого цвета, и иссохшие руки, и целый данный жалкий вид. Но, в сущности, это все время было одно да и то же лицо, оно оказалось опять и опять, и голова всегда была преждевременно седая. И в сотый раз спящий пассажир обращался к призраку с одним и тем же вопросом:

— Вас в далеком прошлом похоронили?

И ответ был в любой момент одинаковый:

— Практически восемнадцать лет тому назад.

— И вы уже утратили надежду, что вас когда-нибудь откопают?

— Давным-давно.

— А вы понимаете, что вы возвращены к судьбе?

— Да, мне говорили.

— Я думаю, вам хочется жить?

— Не знаю, не могу сообщить.

— Желаете, я вам покажу ее? Отправимся со мной, и вы встретитесь с ней.

На данный вопрос ответы были различные, не вяжущиеся один с другим. Время от времени прерывающийся голос шептал:

— Подождите!.. Мне, на данный момент, встретиться с ней!.. Нет, этого я не перенесу!..

А время от времени, заливаясь слезами умиления, призрак шептал:

— Да, да, отведите меня к ней!

Либо же, тупо уставившись куда-то в пространство, он неуверенно твердил:

— Я не знаю, кто она такая. Я не осознаю.

И за этим мнимым беседой пассажир во сне начинал копать — копать — копать, то заступом, то огромным ключом, то легко руками, приложив все возможные усилия стараясь откопать это несчастное существо. И вот, наконец, он поднимает его — сырые комья почвы пристали к лицу, к волосам, — и внезапно… оно рассыпается в прах! Пассажир вздрагивал, озирался и торопился опустить оконное стекло, дабы прийти в себя и ощутить на щеках не во сне. а наяву настоящую сырость дождя и тумана.

Но кроме того в то время, когда глаза его были открыты и он видел ливень, и туман, и бегущий вперед яркий круг от фонаря, и рывками отступающую назад изгородь на краю дороги, ночные тени, мелькавшие за окном кареты, понемногу принимали очертания тех же теней, что преследовали его в карете. Все было точь-в-точь, как в конечном итоге: и банкирская контора недалеко от Тэмпл-Бара, и масса дел, с которыми он копался незадолго до, и нарочный, которого отправили ему вдогонку, и ответ, с которым он послал его обратно. И неожиданно из всего этого опять выплывало лицо призрака, и он опять обращался к нему с теми же вопросами:

— Вас в далеком прошлом похоронили?

— Практически восемнадцать лет тому назад.

— Я думаю, вам хочется жить?

— Не знаю, не могу сообщить.

И снова он принимается копать — копать — копать — до тех пор пока, наконец, нетерпеливое ерзанье одного из спутников не заставляет его прийти в сознание, закрыть окно; и он, просунув руку под ремень саквояжа, откидывается на сиденье, уставясь на две закутанные дремлющие фигуры; а после этого мысли его опять начинают путаться, фигуры спутников исчезают из глаз и на их месте опять появляется могила и банк.

— Вас в далеком прошлом похоронили?

— Практически восемнадцать лет тому назад.

— Вы уже утратили надежду, что вас когда-нибудь откопают?

— Давным-давно.

Эти слова все еще звучали у него в ушах, и без того явственно, как если бы он их только что слышал, возможно кроме того отчетливей, чем наяву, но тут усталый пассажир содрогнулся, пришёл в сознание и заметил, что кругом светло и ночные тени провалились сквозь землю.

РАЗГОВОР С КАДЫРОВСКИМ ЛОРДОМ | ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: