Предварительный разговор 8 глава

— Полагаю.

— Вам не думается… — начал господин Лорри, но мисс Просс сразу же оборвала его.

— Мне ни при каких обстоятельствах ничего не думается. Для этого необходимо воображение, а у меня его нет.

— Принимаю поправку. А не приходит ли вам в голову идея — это вы допускаете, что вам время от времени приходят в голову мысли?

— Иногда.

— Так вот, не приходит ли вам в голову, — продолжал господин Лорри, нежно глядя на нее смеющимися глазами, — что у врача Манетта имеется какие-то собственные предположения, каковые он все эти долгие годы хранил про себя, относительно причины обрушившегося на него бедствия, и, возможно, он кроме того знает имя собственного притеснителя?

— по поводу этого мне ничего не приходит в голову, помимо этого, что мне говорит моя птичка.

— А она думает…

— Она считает, что имеется…

— Вы уж не злитесь на меня за все эти мои расспросы, я неинтересный деловой человек, а вы также дама деловая…

— Неинтересная? — невозмутимо засунула мисс Просс.

— Нет, нет! Что вы, само собой разумеется нет! — вскрикнул господин Лорри, жалея, что он не имеет возможности забрать обратно собственный уничижительный эпитет. — Но так как вот в чем дело: не страно ли, что врач светло синий, непременно не повинный ни в каком правонарушении, — в чем мы, само собой разумеется, все совсем уверены, — ни при каких обстоятельствах не обмолвился об этом ни словом. Я уж не говорю — со мной, не смотря на то, что отечественные деловые отношения появились задолго до всего этого, а сейчас мы с ним так сблизились, — но кроме того со своей милой дочерью, в которой он души не чает и которая его боготворит. Поверьте мне, мисс Просс, я завел данный разговор не из любопытства, я честно хочу прийти ему на помощь…

— Ну, как я могу делать выводы (а вы, само собой разумеется, от меня многого не ожидаете), — сообщила мисс Просс, пара смягченная его просящим прощения тоном, — он просто боится этого касаться.

— Опасается?

— Да, и ясно по какой причине. Ему страшно вспоминать. Так как он вследствие этого и рассудка лишился. А так как он не знает, ни как это с ним произошло, ни как он позже в себя пришел, он и не имеет возможности за себя поручиться — что если с ним снова то же будет. По-моему, уж одного этого достаточно, дабы он избегал бесед на такую тягостную для него тему.

Господин Лорри и не предполагал таковой проницательности в собственной собеседнице.

— Совсем правильно, — сообщил он. — Да, это вправду страшно! Но вот чего я опасаюсь, мисс Просс: а отлично ли для врача Манетта — всегда носить в душе такую тяжесть, скрывать ее ото всех, хоронить в себе. Меня это плохо тревожит, вот по какой причине я с вами и завел данный разговор.

— А чем тут возможно оказать помощь? — промолвила мисс Просс, качая головой. — Заденешь больное место, — ему еще хуже станет. Лучше уж не задевать, не трогать. Эго единственное, что нам остается — не трогать. Мы у себя наверху время от времени слышим, встанет он среди ночи и ходит взад и вперед, взад и вперед, не останавливаясь. И птичка моя уже знает, что это ему снова мерещится, как он в том месте в колонии в четырех стенках взад и вперед, взад и вперед шагал. Она на данный момент же бежит к нему, и без того они совместно и ходят взад и вперед, взад и вперед, пока он не придет в себя и не успокоится. Но он ни при каких обстоятельствах не говорит ей, что его гложет, и она считает, что лучше этого и не трогать. Так они без звучно и ходят взад и вперед, взад и вперед , пока она любовью и своим присутствием не окажет помощь ему прийти в себя.

Не смотря на то, что мисс Просс уверяла, что у нее нет ни капли воображения, она, по-видимому, так светло видела перед собой этого истерзанного человека, преследуемого одной и той же неотвязной мучительной мыслью, и без того быстро передала в собственном рассказе, как он без финиша ходит взад и вперед, взад и вперед, что она, без сомнений, владела этим бесплатно.

Мы уже говорили, что тупик, где стоял дом, славился своим эхо: и по сей день оно так явственно подхватило звук приближающихся шагов, что казалось, разбуженное рассказом мисс Просс, оно сейчас со всех сторон вторило этому безостановочному хождению.

— Вот они, идут! — сообщила мисс Просс, поднимаясь и переставая разговор. — на данный момент заметите, начнут планировать толпы народу!

Необычными особенностями акустики отличался данный тупик, как в случае, если б у него было собственный, какое-то совсем особое ухо, и по сей день, в то время, когда господин Лорри стоял у открытого окна и ожидал, что вот-вот покажутся папа с дочерью, чьи шаги только что доносились до него, ему казалось, что шаги их вовсе и не приближаются; напротив, они удалялись, эхо становилось все не сильный и, наконец, замерло вдалеке; а на смену ему зазвучало эхо вторых шагов, и в то время, когда они как словно бы были уже совсем рядом, эхо внезапно смолкло. Но тут папа с дочерью показались, и мисс Просс опрометью ринулась к входной двери.

Приятно было наблюдать, как сходу оживилась эта неистовая рыжая безрадостная особа, как она ринулась снимать шляпку со своей любимицы, с опаской обмахнула поля кончиком платка, сдула с нее пыль, бережно сложила мантилью Люси, а позже стала осторожно приглаживать ее частые волосы, да с таковой гордостью, как будто бы какая-нибудь тщеславная красивая женщина, наслаждающаяся в зеркале собственной прической. И как приятно было наблюдать на ее любимицу. Она так нежно обнимала и благодарила мисс Просс, журила ее за то, что она чересчур волнуется, — но, само собой разумеется, журила шутливо, в противном случае мисс Просс имела возможность бы обидеться и проплакать весь день, запершись у себя в помещении. И на врача также было приятно наблюдать, в то время, когда он, глядя на них обеих, смеясь, выговаривал мисс Просс, что она через чур балует Люси, а по глазам его и по тону светло было, что он сам балует ее никак не меньше мисс Просс и рад бы кроме того и больше баловать, если бы это было допустимо. И на мистера Лорри приятно было взглянуть: целый он так и сиял в собственном аккуратном паричке и благодарил собственную холостяцкую судьбу за то, что она привела его на старости лет к комфортному домашнему очагу. Но толпы народу так и не оказались налюбоваться на это приятное зрелище, и господин Лорри зря посматривал на дверь в ожидании, что вот-вот исполнится предсказание мисс Просс.

Настало время обеда — а никаких толп все еще не было видно. В данной маленькой семье у каждого были собственные обязанности; мисс Просс ведала кладовой и кухней и замечательно справлялась со своим делом. Ее обеды, при всей их скромности, были в любой момент так превосходно приготовлены, стол всегда был так отлично сервирован, и во всем чувствовалась такая дорогая изобретательность, то ли французская, то ли британская, что лучше и не придумаешь. Мисс Просс из чисто практических мыслей везде имела дружеские связи; она обегала все Сохо и прилегающие к нему кварталы, разыскивая обедневших французских эмигрантов[25], каковые, соблазнившись ее полукронами и шиллингами, посвящали ее в тайны кулинарного мастерства. У этих впавших в нищету сынов и дщерей Галлии она обучилась таким чудесам, что и горничная и судомойка, составлявшие целый штат домашней прислуги, вычисляли ее настоящей Волшебницей — крестной Золушки[26]: приобретут ей курицу либо зайца, принесут с огорода кой-каких овощей, и смотришь — это преобразовывается в такое пиршество, что поверить тяжело.

По воскресеньям мисс Просс обедала за столом врача, но в будни она не изменяла собственной привычке обедать, в то время, когда ей хочется, другими словами в самые неизвестные часы, — сейчас внизу, в кухне, на следующий день у себя наверху, в собственной светелке, куда доступ был закрыт всем, не считая птички. В данный воскресный сутки мисс Просс была на уникальность приветлива; она вся так и сияла, глядя на милое личико собственной птички, которая приложив все возможные усилия старалась угодить ей; исходя из этого и за обедом все ощущали себя как запрещено более приятно.

Сутки был душный, и по окончании обеда Люси внесла предложение выйти на воздушное пространство и посидеть, под платановым деревом за бутылкой вина. Так как она была кумиром и душой всего дома, все, само собой разумеется, тут же отправились к платану, а она принесла в том направлении специально для мистера Лорри графин с вином. Она недавно заявила себя его виночерпием, и сейчас, в то время, когда все, расположившись под деревом, мирно разговаривали, она заботливо следила, дабы его бокал был полон. Глухие задние стенки соседних зданий таинственно выглядывали из-за деревьев, и листья платана все что-то шептали у них над головой.

И никаких толп народу так и не было видно. Через некое время показался господин Дарней, но он показался в единственном числе.

Врач Манетт и Люси встретили его как приятеля. Но на мисс Просс неожиданно напал ожесточённый приступ судорог, и она ушла к себе. С ней часто случались эти болезненные припадки, каковые она в кругу собственных именовала попросту «моя трясучка».

Врач Манетт был в красивом настроении и казался совсем молодым. В такие 60 секунд его сходство с Люси становилось особенно заметно, и в то время, когда они сидели вот так, рядышком, она — прижавшись к его плечу, а он — облокотившись на спинку ее стула, — приятно было наблюдать на них и улавливать в их чертах это сходство.

Врач был сейчас очень оживлен: разговор, как в любой момент, переходил с одного на второе.

— Сообщите, прошу вас, врач, вы Тауэр[27]хорошо понимаете? — обратился к нему господин Дарней, в то время, когда обращение зашла о древних английских строениях.

— Мы как-то ходили в том направлении с Люси, но как направляться не осматривали. А в том месте имеется что взглянуть, довольно много любопытного, — по крайней мере, это мы успели найти, но не больше.

— Я так как в том месте был, как вы, предположительно, не забывайте, — сообщил Дарней, радуясь, не смотря на то, что лицо его залилось краской, — действительно, не в качестве… н-не на правах визитёра, которому разрешают везде ходить и все осматривать. Так вот, в то время, когда я в том месте сидел, я слышал одну любопытную историю.

— Вот весьма интересно, поведайте, — попросила Люси.

— в один раз в том месте шла какая-то перестройка, и вот, на протяжении работы, каменщики наткнулись на закинутую подземную темницу, сложенную когда-то давным-давно, а позже замурованную. Все ее внутренние стенки, любой камень, все сплошь было покрыто надписями, нацарапанными несчастными узниками; в том месте были даты, имена, жалобы, молитвы, а на стыке двух стен, в самом углу, один бедняга, приговоренный, должно быть, к смертной казни, вырезал, перед тем как его увели, три буквы на камне. Они были вырезаны кое-как, наспех, нетвердой рукой и чем-то мало подходящим для данной цели, и в то время, когда их постарались расшифровать, то сперва прочли Р.О.И., а позже, приглядевшись внимательней, разобрали, что последняя буква не И., а Й. Ни в одном тюремном архиве не нашлось имени узника с этими инициалами и ни в одном предании не сохранилось для того чтобы имени. Довольно много было догадок и всяких предположений, и, наконец, кто-то додумался, что это вовсе не инициалы, а целое слово — РОЙ. Разобрали пол, и в то время, когда под данной надписью подняли плиту, то в почве нашли истлевшие в прах клочки бумаги, слипшиеся с истлевшими клочками не то бумажника, не то мешочка. Что в том месте написал безвестный узник, так, само собой разумеется, и не определили, но он что-то написал и запрятал, дабы это не попало в руки тюремщика.

— Папа! — вскричала Люси, — Вам плохо?

Он внезапно быстро встал, схватившись рукой за голову. Вид у него был таковой страшный, что все перепугались.

— Нет, милочка, я здоров. Ливень закапал на меня, да как-то так нежданно, что я испугался и быстро встал. Идемте к себе.

Он уже в полной мере овладел собой. Ливень и в действительности накрапывал редкими большими каплями, и врач продемонстрировал им собственную руку, забрызганную дождем. Но он не проронил ни слова по поводу рассказа о находке, и в то время, когда они шли к себе, проницательный взор мистера Лорри подметил, а возможно, мистеру Лорри лишь почудилось, что он подметил, как на лице врача, в то время, когда он заговорил с Чарльзом Дарнеем, опять промелькнуло то же непонятное выражение, с каким он наблюдал на него в тот памятный вечер в коридоре суда.

Но врач так скоро овладел собой, что господин Лорри поразмыслил, не думается ли ему все это, не поменяло ли ему зрение. Рука золотого великана, торчавшая над крыльцом, вряд ли имела возможность поспорить с врачом и превзойти его в твердости, в то время, когда он, остановившись под ней, заявил, что он и по сию пору пугается всяких неожиданностей (и неизвестно, пройдет ли это у него), вот хотя бы сейчас его напугал самый обычный ливень.

Сели выпивать чай, и когда мисс Просс забрала чайник с подноса, на нее снова напала трясучка, но никаких толп народу так и не оказалось. Зашел посидеть господин Картон, но с ним совместно чужих набралось всего-навсего двое.

К вечеру стало душно, и не смотря на то, что окна и двери были открыты настежь, все равно все изнемогали от жары. По окончании чая расположились у окна; сидели сумерничали, наблюдали, как планируют облака. Люси устроилась рядом с отцом, около нее Дарней, а Картон стоял, прислонясь к окну. Белые долгие оконные занавеси трепыхались от яростных порывов ветра, врывавшегося в тупик; он то и дело взвивал их к самому потолку и размахивал ими, как будто бы это были его призрачные крылья.

— Ливень до тех пор пока еще лишь накрапывает, — сообщил врач Манетт, — и какие конкретно большие, тяжелые, редкие капли. Медлительно он планирует.

— Медлительно, но правильно, — отозвался Картон.

Говорили негромко, как не редкость, в то время, когда люди прислушиваются и чего-то ожидают; сидят в чёрной помещении н ожидают, — вот-вот блеснет молния и попадёт гром.

На улице слышалось торопливое перемещение, люди торопились к себе, иные бежали бегом, испугавшись грозы; в гулком тупике эхо со всех сторон доносило шаги; шаги то приближались, то удалялись, но не видно было никого.

Некое время они сидели без звучно, прислушиваясь.

— Какая масса народу тут, и вместе с тем такое уединение, — промолвил Дарней.

— Действительно, это как-то действует на воображение, господин Дарней? — задала вопрос Люси. — Я время от времени сижу тут вечером, и мне внезапно начинает казаться… но сейчас меня в дрожь бросает кроме того от этих моих глупых фантазий! Сейчас какой-то особый вечер, такое все чёрное, загадочное…

— Нам также хочется, дабы нас пробрала дрожь. Разрешите и нам выяснить, что это такое.

— Да вам это, предположительно, покажется мелочами. Такие фантазии пугают лишь того, кому они приходят в голову, на вторых они не действуют. Я время от времени сижу тут одна вечером и слушаю, как эхо в тупике вторит всем этим отдаленным шагам, и внезапно мне начинает казаться, что все эти шаги когда-нибудь ворвутся в нашу жизнь.

— Толпы народу должны тогда ворваться в нашу жизнь! — мрачно увидел Сидни Картон.

Шаги слышались непрерывно, все более и более поспешные, стремительные. Эхо в тупике подхватывало их и вторило данной беготне; шаги раздавались под окном а также в помещении; они приближались, удирали, останавливались, — но все эти шаги эхо доносило с улицы, а в тупике не было никого.

— Сообщите, мисс Манетт, — а эти шаги суждены каждому из нас, либо нам нужно будет поделить их между собой?

— Не знаю, господин Дарней. Я же вам сказала, это легко глупая фантазия, вы сами вынудили меня поведать. В то время, когда мне это пришло в голову, я сидела одна, и мне казалось, что я слышу шаги людей, каковые вот-вот войдут в нашу жизнь, мою и папы.

— Давайте я всех их заберу в собственную жизнь, — сообщил Картон. — Я ни о чем не задаю вопросы, никаких условий не ставлю. Вот она — эта масса людей, которая идет на нас, мисс Манетт, я уже вижу ее — при блеске молнии. — Окончательные слова он сказал за вспышкой молнии, которая ярко осветила его фигуру в нише окна.

— А также слышу! — добавил он за оглушительным раскатом грома. — Вот они бегут ко мне — ужасные, неотвратимые, яростные!

Это уже относилось к дождю, что внезапно хлынул с таким оглушительным шумом, что Картону было нужно замолчать, в силу того, что его все равно не было слышно. Ливневой дождь сопровождался неистовой грозой, молнии без конца бороздили небо, раскаты грома следовали друг за другом, и целый данный грохот, шум, треск разбушевавшихся стихий длился, не умолкая, далеко за полночь, в то время, когда ветер и дождь, наконец, затихли и выглянула луна.

Громадный колокол собора св. Павла пробил час, и звук его на большом растоянии разнесся в чистом и ясном по окончании грозы воздухе, в то время, когда господин Лорри вышел на улицу. Его встретил Джерри в высоких сапогах и с фонарем, поджидавший, дабы проводить его к себе в Клеркенуэл. Между Сохо и Клеркенуэлом много глухих закоулков, и господин Лорри, опасаясь грабителей, постоянно прибегал к услугам Джерри, что приходил провожать его; лишь в большинстве случаев это происходило часа на два раньше.

— Ну и ночка выдалась сейчас, Джерри! — сообщил господин Лорри. — Такая ночь и мертвого разбудит и вынудит встать из могилы.

— Не видал я еще таких ночей, в то время, когда бы мертвецы поднимались, — отвечал Джерри, — и не верится мне, что замечу.

— Покойной ночи, господин Картон, — простился господин Лорри. — Хорошей ночи, господин Дарней. Доведется ли нам когда-нибудь совершить совместно еще такую ночь?

Все возможно. Возможно, им еще приведется заметить и грозные толпы народу, каковые с свирепой гневом быстро ворвутся в их жизнь.

Глава VII

Вельможа в городе

У его светлости, одного из самых могущественных придворных сановников, в его прекрасном парижском дворце шел утренний прием, что бывало лишь раз в пятнадцать дней. Монсеньер еще не изволил показаться из собственных внутренних покоев, каковые для его почитателей, толпившихся в долгой анфиладе помещений поодаль, были чем-то наподобие «святая святых», другими словами совсем недоступным святилищем. Монсеньер планировал пить утренний шоколад. Монсеньер имел возможность с необычной легкостью глотать самые различные вещи, и злые языки поговаривали, что ему ничего не следует проглотить сходу всю Францию; но утренний шоколад никак не имел возможности попасть в глотку монсеньера без помощи четырех дюжих молодцов, и это не считая повара.

Да, четырех — и все четверо в расшитых золотом ливреях, а старший, подражая скромному добропорядочному обычаю, заведенному его светлостью, носил не в противном случае как двое золотых часов в кармане, никак не меньше — и вся эта четверка прилагала столько стараний, чтобы поднести этот благословенный напиток к устам его светлости. Первый лакей празднично вносил шоколад в священные покои его светлости; второй взбивал и вспенивал шоколад особенной маленькой мутовкой, которую он для данной цели постоянно носил при себе; третий подавал любимую салфетку; четвертый (тот, что с двумя часами) наливал шоколад в чашку. Ни без одного из этих четверых шоколадочерпиев монсеньер, очевидно, не имел возможности обойтись, не уронив собственного преимущества, потому что он был так высоко вознесен, что само небо с удивлением взирало на собственного баловня. Каким несмываемым позором было бы для его фамильного герба, если бы в данной церемонии подношения шоколада приняло участие не четверо, а лишь трое: ну, а уж если бы их осталось двое — он бы просто не пережил этого.

Незадолго до монсеньер ужинал не в своей квартире, а в тесном интимном кругу, украшенном прелестными представительницами Комедии и Оперы. Монсеньер практически любой вечер ужинал не в своей квартире, и в любой момент в самой изысканной компании. Монсеньер отличался таковой такой тонкостью и обходительностью эмоций, что, кроме того в то время, когда ему приходилось копаться со неинтересными государственными секретами и государственными делами, он в этот самый момент руководствовался в большинстве случаев заинтересованностями Комедии и Оперы, а отнюдь не потребностями Франции. И, само собой разумеется, Франция ощущала себя польщенной и имела возможность лишь радоваться этому, как и любая страна, в то время, когда к ней проявляют столь вежливое отношение; так, к примеру, радовалась Англия в невозвратимые дни торговавшего ею радостного Стюарта[28].

По большому счету говоря, в отношении национальных дел монсеньер придерживался самого добропорядочного правила — не вмешиваться ни во что и дать всему идти своим методом; но что касается некоторых национальных дел, пребывавших в его ярком ведении, — тут монсеньер руководился вторым не меньше добропорядочным правилом: тут все должно было идти его дорогами, содействовать умножению его власти, и его казны. Что же касается его развлечений по большому счету и в частности, — тут монсеньер твердо держался еще одного действительно добропорядочного правила, что всю землю лишь и существует для его наслаждения. «Потому что моя почва и все, что наполняет ее»,[29]— сказал монсеньер словами священного писания, из коих он лишь одно-единственное разрешил себе заменить личным местоимением.

Но вот понемногу в денежных делах монсеньера, как общегосударственного, так и частного порядка, начали появляться кой-какие затруднения самого низменного свойства; и волей-неволей было нужно ему из-за тех и другой работы породниться с главным откупщиком, потому что, что касалось национальных финансов, тут монсеньер уж ровно ничего не имел возможности сделать, и, следовательно, нужно было передать это дело тому, кто имел возможность; ну, а что касается его личных финансов, то у главного откупщика денег было девать некуда, а монсеньер, по окончании того как многие поколения его предков и он сам жили в собственный наслаждение и не знали счету деньгам, последнее время начал ощущать в них сильный недочёт. Исходя из этого монсеньер поспешил забрать собственную сестру из монастыря, покуда ее еще не успели постричь и облачить в монашеское одеяние (из всего, что ей приличествовало, оно было самое недорогое) и дал ее в качестве залога в жены весьма богатому откупщику, у которого было все, не считая знатного происхождения. И сейчас данный самый откупщик носил жезл с золотым шариком и совместно со всеми вторыми ожидал в зале выхода его светлости; все перед ним заискивали и относились к нему с необычайной почтительностью, — все, за исключением знатных родственников монсеньера: эти существа высшей породы, и первым делом его личная супруга, наблюдали на него сверху вниз и обращались с ним как запрещено более пренебрежительно.

А какая роскошь царила в доме главного откупщика[30]! Тридцать лошадей стояло у него в конюшнях, две дюжины лакеев торчали в передней, полдюжины камеристок обхаживали его жену. Человек данный не прикидывался, словно бы он что-то делает, а просто тащил и грабил везде, где только возможно, (но, супружеские его отношения непременно содействовали упрочнению публичной нравственности), а посему среди всех персонажей, собравшихся сейчас во дворце монсеньера, главный откупщик воображал собой что-то без сомнений настоящее. В силу того, что, сообщить по правде, в этих прекрасных залах, пленявших взгляды своим пышным убранством, прекрасными произведениями искусства и всем, что имело возможность бы удовлетворять самый изысканный вкус, было что-то ходульное, не настоящее; в силу того, что, в случае, если, приглядевшись к ним, отыскать в памяти толпы ужасных пугал в колпаках и лохмотьях, ютившиеся где-то в том месте (да и не так уж на большом растоянии, потому что сторожевые башни Нотр-Дам, возвышавшиеся практически на равном расстоянии между этими двумя полюсами, взирали на тот и на другой), видно было, что все это как-то весьма непрочно держится, но вряд ли кому приходило в голову задуматься над этим на приеме у монсеньера. Высшие армейские чины, не имеющие ни мельчайшего представления о армейском деле; высокие представители флота, ни при каких обстоятельствах не видавшие корабля; ведомственные сановники, ни при каких обстоятельствах не ведавшие никакими делами; служители церкви, приверженные всякой скверне мирской, безнравственные, с плотоядным взглядом, блудливыми речами, погрязшие в распутстве, — все это были люди совсем негодные для того звания, коим они были облечены, и все они с утра до вечера изощрялись во вранье, притворяясь пригодными. Но так как все они более либо менее были приближенными монсеньера, из его клики, им и предоставлялись все должности, на которых возможно было чем-то попользоваться; и таких людей тут было очень много. Но не меньше было и таких, каковые, кроме того не будучи в близи к монсеньеру либо национальным делам, также не имели отношения к чему бы то ни было настоящему и отнюдь не принадлежали к числу людей, занимающихся каким-нибудь честным делом. Доктора, излечивающие от мнимых заболеваний посредством каких-то чудодейственных снадобий, на которых они наживали огромные состояния, искательно радовались своим сановным больным в приемных монсеньера; прожектеры, располагавшие всевозможными средствами для устранения различных небольших пороков, расшатывавших национальный организм, осаждали в гостиных монсеньера всех, кому было не лень их слушать, и наперебой предлагали собственные превосходные средства; не предлагали лишь одного — взяться честно за дело и попытаться искоренить хотя бы один из этих пороков. Ни во что не верящие философы, бросавшие вызов небесам собственными картонными вавилонскими башнями и готовые на словах переделать всю землю, разговаривали в гостиных монсеньера с ни во что не верящими химиками, одержимыми одной навязчивой идеей — превращать металл в золото. Светские юные люди узкого воспитания, которое в те достопамятные времена (равно как и в наши дни) проявлялось в полнейшем равнодушии ко всему естественному и людской, слонялись по апартаментам монсеньера в томном изнеможении. У большинства из этих знатных особ высшего парижского света была какая-то собственная супружеская жизнь, но кроме того и тайные агенты, сновавшие среди визитёров монсеньера и составлявшие хорошую половину этого избраннейшего общества, вряд ли нашли бы среди безобидных созданий, украшающих сии высокие сферы, хотя бы одну-единственную мужу, которую по ее внешности и поведению возможно было бы признать Матерью. В случае, если право именоваться матерью обретается не только тем, дабы произвести на свет мелкое писклявое существо, — то тут никто не стремился его заслужить — это было не принято. Ребенка отправляли в деревню к кормилице, где его кормили и растили, а прелестные шестидесятилетние бабушки наряжались, ездили ужинать и вели себя так, как будто бы им только что исполнилось двадцать.

В приемных монсеньера не было ни одного людской существа, не зараженного данной ужасной заболеванием — никчемностью. В зале, что поближе к передней, собралось с полдюжины совсем особых личностей; их уже пара лет посещали мрачные предчувствия, что мир сбился с пути, и чтобы вернуть его на путь подлинный, одна добрая половина из данной полудюжины вступила в некую изуверскую секту трясунов[31], и оная троица кроме того и по сей день подумывала, не впасть ли ей в исступление с дикими выкриками, пеной и судорогами у рта, чтобы вразумить монсеньера, потому что он обязан узреть в сем перст провидения, указующий ему путь истины. Рядом с этими тремя дервишами было еще трое вторых, принадлежавших к второй секте, которая выручала мир какими-то кабалистическими откровениями на счет «Центра Истины», утверждая, что человек отторгся от Центра Истины — чему не требовалось доказательств, — но еще не переступил роковой черты, не вышел за пределы круга и нужно толкать его обратно к Центру, а для этого нужно поститься и общаться с духами. Итак, сия троица пребывала в постоянном общении с духами, что, само собой разумеется, служило на благо мира, не смотря на то, что до тех пор пока этого что-то не замечалось.

Но что воистину было отрадно в гостиных монсеньера, так это то, что все визитёры были превосходно одеты. Если бы в Сутки Ужасного суда происходил смотр костюмов, то все собравшиеся тут были бы признаны безукоризненными на веки вечные. Искусно уложенные, приглаженные и напудренные локоны париков! Узкие оттенки красок на искусственно сохранившихся либо свеже нарумяненных лицах! А какие конкретно прекрасные шпаги! Какое упоительное благоухание! — Разве это не было порукой, что все идет идеально, и без того оно и будет идти до скончания века! Красивые юные люди, узкого воспитания, носили золотые побрякушки, подвешенные в виде брелоков, и при каждом их томном перемещении брелочки тонко позвякивали; эти золотые колодочки звенели, как драгоценные бубенчики, и от этого звона, и от парчи и шелеста шелков, и узкого батиста по залам как будто бы пробегал ветер, что относил далеко-далеко Сент-Антуанское предместье с его ненасытным голодом.

Нарядная одежда была собственного рода талисманом, чудесным талисманом, что носили в предотвращение каких бы то ни было изменений, дабы все оставалось неизменным, на собственных местах. Все ходили разряженные, как на карнавале, и карнавалу этому не было финиша. Карнавал царил везде: начиная с Тюильрийского дворца[32]и покоев монсеньера, он распространился по всем палатам, захватил придворных, министров, судей — всех, впредь до палача (исключение составляли одни лишь стращала): палачу, при выполнении его обязанностей, чтобы не нарушать чар талисмана, надлежало быть «в пудреном парике с завитыми буклями, в шитом золотом камзоле, в белых шелковых туфлях и чулках с бантами». Орудовал ли он у виселицы либо у колеса (в то время редко рубили головы), — господин Парижский — так, следуя епископскому обычаю, величали его ученые собратья провинциальных кафедр, господин Орлеанский и другие, — неизменно выступал в этом изысканном одеянии. И у кого же из визитёров монсеньера, собравшихся в его гостиных в лето Христово тысяча семьсот восьмидесятое, имела возможность бы появиться кроме того тень сомнения, что таковой отличный строй, прочно опирающийся на палача в пудреном парике с буклями, в шитом золотом камзоле, в белых шелковых чулках и в туфлях с бантами не будет продолжаться всегда и не переживет вселенную?

Монсеньер принял от своих лакеев все, что почтительно подносил ему любой из них, и, выкушав шоколад, приказал открыть двери святилища и, наконец, вышел в зал. Боже, какими внезапно все стали угодливыми, смиренными, почтительными, предупредительными, раболепными! Как подобострастно кланялись, как простирались ниц! С каким самозабвенным усердием преклоняли тело и душу — где уж таковой распростертой душе возносить молитвы к небу! На это ее не хватало — и, должно быть, это и была одна из обстоятельств, по какой причине почитатели монсеньера ни при каких обстоятельствах не тревожили небес.

Милостиво жалуя, кого — ухмылкой, кого — обещаньем, осчастливив какого-либо из собственных рабов двумя-тремя словами, второму помахав рукой, благосклонный, величественный монсеньер шествует по всем залам впредь до самой последней. Переступив круг Истины, он поворачивается и идет обратно в собственные покои. Шоколадозаклинатели закрывают за ним двери, и больше его уже никто не заметит.

Представление окончено. По залам вмиг проносится что-то наподобие шквала, драгоценные бубенчики со звоном устремляются вниз, и скоро от всей толпы остается лишь один человек; зажав шляпу под мышкой, с табакеркой в руке, он медлительно проходит по залам, отражаясь в зеркалах.

Руководитель Расстрельной Команды l The Люди


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: