Из воспоминаний рядового иванова 9 глава

— Ишь, валится… Штыком заденешь, че-ерт! — со злобой кричит он, отклоняясь от штыка упавшего воина, что чуть не попал ему острием в глаз. — Господи! Царица небесная! За что ты на нас отправляешь? Кабы не живодер данный, и сам бы, кажись, упал.

— Кто живодер, дядя? — задаю вопросы я.

— Немцев, штабс-капитан. Нонче он дежурный; позади идет. Лучше идти, в противном случае так отработает… Места живого не покинет.

Я знал уже, что воины переделали фамилию «Вен-цель» в «Немцев». Выходило и похоже и по-русски.

Я вышел из последовательностей. В сторонке от шоссе идти было мало легче: не было толкотни и такой пыли. Сторонкой шли многие: в данный несчастный сутки никто не беспокоился о сохранении верного строя. Понемногу я отстал от собственной роты и оказался в хвосте колонны.

Венцель, измученный, задыхающийся, но возбужденный, догнал меня.

— Каково? — задал вопрос он осипшим голосом. — Пройдемтесь стороною. Я совсем измучен.

— Желаете воды?

Он жадно выпил пара громадных глотков из моей кубышки.

— Благодарю. Легче стало. Ну, денек! Пара времени мы шли рядом без звучно.

— Кстати, — сообщил он, — вы так и не перебрались к Ивану Платонычу?

— Нет, не перебрался.

— Довольно глупо. Простите за откровенность. До свиданья; мне нужно в хвост колонны. Что-то уж довольно много этих ласковых созданий падает.

Пройдя пара шагов и развернув голову назад, я заметил, что Венцель согнулся над упавшим воином и тащит его за плечо.

— Поднимайся, каналья! Поднимайся!

Я не определил собственного образованного собеседника. Он сыпал неотёсанными ругательствами без перерыва. Воин был практически без эмоций, но открыл глаза и с неисправимым выражением наблюдал на взбешенного офицера. Губы его шептали что-то.

— Поднимайся! на данный момент же поднимайся! А! Ты не желаешь? Так вот тебе, вот тебе, вот тебе!

Венцель схватил собственную саблю и начал наносить ее металлическими ножнами удар за ударом по измученным ружьём и ранцем плечам несчастного. Я не выдержал и подошел к нему.

— Петр Николаевич!

— Поднимайся!.. — Рука с саблею еще раз встала для удара. Я успел прочно схватить ее.

— Всевышнего для, Петр Николаевич, покиньте его!

Он обернул ко мне разъяренное лицо. С выкатившимися глазами и с судорожно искривленным ртом, он был страшен. Резким перемещением он оторвал собственную руку из моей. Я пологал, что он разразится на меня грозой за мою наглость (схватить офицера за руку вправду было большой наглостью), но он сдержал себя.

— Слушайте, Иванов, не делайте этого ни при каких обстоятельствах! В случае, если б на моем месте был какой-нибудь бурбон, наподобие Щурова либо Тимофеева, вы бы дорого заплатили за вашу шутку. Вы должны не забывать, что вы рядовой и что вас за подобные вещи смогут без лишних слов расстрелять!

— Все равно. Я не имел возможности видеть и не вступиться.

— Это делает честь вашим ласковым эмоциям. Но прилагаете вы их не в то место. Разве возможно в противном случае с этими… (Его лицо выразило презрение, кроме того больше, какую-то неприязнь.) Из этих десятков упавших, как бабы, возможно лишь пара человек вправду изнемогли. Я делаю это не из жестокости — во мне ее нет. Необходимо поддерживать спайку, дисциплину. В случае, если б с ними возможно было сказать, я бы действовал словом. Слово для них — ничто. Они ощущают лишь физическую боль.

Я не дослушал его и пустился догонять собственную уже на большом растоянии ушедшую роту. Я догнал Житкова и Федорова, в то время, когда отечественный батальон свели с шоссе на поле и скомандовали остановиться.

— Что это вы, Михайлыч, с штабс-капитаном Венце-лем говорили? — задал вопрос Федоров, в то время, когда я в изнеможении упал около него, чуть успев поставить ружье.

— Сказал! — пробурчал Житков. — Нешто так говорят? Он его за руку схватил. Эх, барин Иванов, берегитесь Немцева, не смотрите, что он говорить с вами охоч, пропадете вы с ним ни за денежку!

IV

Поздно вечером мы добрались до Фокшан, прошли через неосвещенный безмолвный и пыльный город и вышли куда-то в поле. Не было видно ни зги, кое-как поставили батальоны, и измученные люди уснули, как убитые; никто практически не захотел имеется приготовленного «обеда». Солдатская еда в любой момент «обед», произойдёт ли она в начале утра, днем либо ночью. Всю ночь подтягивались отсталые. На заре мы снова выступили, утешаясь тем, что через переход будет дневка.

Опять движущиеся последовательности; опять ранец давит онемевшие плечи, опять болят истертые и налившиеся кровью ноги. Но первые десять верст практически ничего не сознаешь. Маленький сон не имеет возможности стереть с лица земли усталости прошлого дня, и люди шагают совсем сонные. Мне случалось дремать на ходу до таковой степени прочно, что, остановившись на привале, я не верил, что мы уже прошли десять верст, и не помнил ни одного места из пройденного пути. Лишь в то время, когда перед привалом колонны начинают подтягиваться и перестраиваться для остановки, просыпаешься и с удовольствием думаешь о целом часе отдыха, в то время, когда возможно развьючиться, вскипятить воду в котелке и полежать на свободе, попивая тёплый чай. Когда ружья поставлены и ранцы сняты, большинство людей принимается собирать горючее — практически в любое время сухие стебли прошлогодней кукурузы. В почву втыкаются два штыка; на них кладется шомпол, а на него вешаются два либо три котелка. Сухие рыхлые стебли горят светло и радостно; раскладывают их в любой момент с надветренной стороны; пламя лижет закопченные котелки, и через десять мин. вода кипит . Чай бросали прямо в кипяток и давали ему вывариться: получалась крепкая, практически тёмная жидкость, которую выпивали большею частью без сахара, поскольку казна, выдававшая довольно много чая (его кроме того курили, в то время, когда не хваталотаба-ку), давала мало сахара, и выпивали в огромном количестве. Котелок, в который входило семь чашек, образовывает обычную порцию для одного.

Возможно, необычным покажется, что я так распространяюсь о мелочах. Но солдатская походная судьба так тяжела, в ней столько мучений и лишений, в первых рядах так мало надежды на хороший финал, что и какой-нибудь чай либо тому подобная маленькая роскошь составляли огромную эйфорию. Необходимо было видеть, с какими важными и довольными лицами загорелые, неотёсанные и жёсткие воины, юные и ветхие, — действительно, старше сорока лет между нами практически не было, — совершенно верно дети, подкладывали под стебельки и котелки палочки, поправляли пламя и рекомендовали друг другу:

— Ты, Лютиков, туды, туды, к краю ее суй! Так!., отправилась, отправилась… занялась. Ну, на данный момент закипит!

Чай, иногда, в холодную и дождливую погоду, чарка водки да трубка табаку — вот и вся солдатская отрада, не считая, само собой разумеется, всеисцеляющего сна, в то время, когда возможно забыться и от телесных невзгод и от мыслей о чёрном, ужасном будущем. Табак игрался не последнюю роль среди этих благ жизни, возбуждая и поддерживая утомленные нервы. Туго набитая трубка обходила человек десять и возвращалась к хозяину, что затягивался в последний раз, выколачивал золу и принципиально важно прятал трубку за голенище. не забываю, как огорчила меня утрата моей трубки одним из друзей, которому я разрешил ее покурить, и как сам он был огорчен и пристыжен. Совершенно верно словно бы он утратил целое врученное ему состояние.

На громадном привале (около 12 часов дня) мы отдыхали часа полтора-два. По окончании чаепития обыкновенно все засыпало. На бивуаке тишина; лишь часовой у знамени ходит взад и вперед, да не спит кое-кто из офицеров. Лежишь на земле, положив ранец под голову, и не то дремлешь, не то бодрствуешь; горячее солнце палит лицо и шею, мухи надоедливо кусают и не позволяют уснуть как направляться. Мечты мешаются с действительностью; так сравнительно не так давно еще жил судьбой, совсем непохожей на эту, что в полубессознательной дремоте все думается, что вот-вот проснешься, придёшь в сознание дома в привычной обстановке, и провалится сквозь землю эта степь, эта обнажённая почва, с колючками вместо травы, это сухой ветер и безжалостное солнце, эта тысяча необычно одетых в белые запыленные рубахи людей, эти ружья в козлах. Все это так похоже на тяжелый, необычный сон…

— Встава-а-ть! — протяжно и сурово руководит сильным голосом отечественный мелкий бородатый батальонный начальник, майор Черноглазов.

И лежащая масса людей белых рубах шевелится; кряхтя и потягиваясь, подымаются люди, надевают сумки и ранцы и выстраиваются в ряды.

— В ружье!

Мы разбираем ружья. До сих пор отлично не забываю я собственную винтовку № 18 635, с прикладом мало чернее, чем у других, и долгой царапиной по чёрному лаку. Еще батальон — и команда, вытягиваясь, поворачивает на дорогу. в первых рядах всех ведут коня начальника, гнедого жеребца Варвара; он выгибает шею, и играется, и бьет копытами; майор садится на него лишь в крайних случаях, неизменно шагая во главе батальона за своим Дикарём ровным шагом настоящего пехотинца. Он показывает воинам, что и руководство также «старается», и воины обожают его за это. Он в любой момент хладнокровен и спокоен, ни при каких обстоятельствах не шутит и не радуется; подымается утром раньше всех, ложится вечером последним; обращается с людьми твердо и сдержанно, не разрешая себе драться и кричать без толку. Говорят, что если бы не майор, то Венцель не то бы еще делал.

Сейчас жарко, но не так, как день назад. К тому же мы идем уже не по шоссе, а рядом с железной дорогой, по узкому проселку, так что большинство движется по траве. Пыли нет; набегают облака: нет-нет — да и капнет редкая большая капля. Мы наблюдаем на небо, выставляем руки, пробуя, не идет ли ливень. Кроме того вчерашние отсталые приободрились; идти уже неподалеку, каких-нибудь десять верст, а в том месте отдых, желаемый отдых, в котором пройдет не одна маленькая ночь, а ночь, весь день и еще ночь. Развеселившимся людям хочется петь; Федоров заливается среди песенников: слышна известная:

И было дело под Полтавой…

Пропев, как «внезапно одна злодейка-пуля в шляпу царскую впилась», он затягивает тщетную и возмутительную, но самую популярную у воинов песню о том, как какая-то Лиза, отправившись в лес, отыскала тёмного жука и что из этого вышло. После этого еще историческая песня про Петра, как его требуют в сенат. И в довершение всего доморощенная песня отечественного полка:

Как приехал белый царь, Александра правитель,

Вы, парни, подтянитесь, пред царем подбодритесь!

Мы приемы отхватали, признательность приобретали.

Батальонный начальник, Черноглазов господин,

Он не дремал, не спал, батальон собственный обучал,

Он на лошади сидел, никого знать не желал.

И без того потом, стихов пятьдесят.

— Федоров! — задал вопрос я в один раз — для чего вы несете эту чепуху об Лизе? — Я назвал еще пара песен, нелепых и циничных до таковой степени, что самый цинизм их терял всякое значение и являлся в виде совсем тщетных звуков.

— Повелось так, Владимир Михайлыч. Да что! Разве это пенье? Это так, наподобие крику для моциону груди. Ну, и идти веселей.

Утомятся песенники, начнут играться музыканты. Под мерный, громкий и большею частью радостный марш идти значительно легче; все, кроме того самые утомленные, приосанятся, четко шагают в ногу, сохраняют равнение: батальон определить запрещено. не забываю, в один раз мы прошли под музыку больше шести верст в один час, не подмечая усталости; но в то время, когда измученные музыканты прекратили играться, вызванное музыкою возбуждение провалилось сквозь землю, и я почувствовал, что вот-вот упаду, да и упал бы, не произойди одновременно с остановка на отдых.

Верст через пять по окончании привала нам встретилось препятствие. Мы шли равниной какой-то речки; с одной стороны были горы, с другой — узкая и довольно высокая насыпь железной дороги. Сравнительно не так давно прошедшие дожди затопили равнину, образовав на отечественном пути громадную лужу, сажен в тридцать шириною. Полотно железной дороги возвышалось на ней плотиной, и нам было нужно проходить по нем. Будочник железной дороги пропустил первый батальон, что благополучно перебрался на ту сторону лужи, но после этого заявил, что через пять мин. пройдет поезд и что нам необходимо ожидать. Мы остановились и только что составили ружья, как на повороте дороги показалась знакомая коляска генерала.

Отечественный генерал был человек бравый. Горла, аналогичного тому, которым он обладал, мне ни при каких обстоятельствах не случалось встречать ни на оперных сценах, ни в архиерейских хорах. Раскаты его баса гремели в воздухе подобно трубному звуку, и его большая, тучная фигура с красной толстой головой, сизыми огромными, развевающимися по ветру бакенбардами, с тёмными толстыми бровями над мелкими, сверкавшими, как угли, глазами, в то время, когда он, сидя на коне, руководил бригадой, была самая внушительная. в один раз, на Ходынском поле в Москве, на протяжении каких-то военных упражнений, он выказал себя до таковой степени агрессивным и бравым, что привел в идеальный восхищение находившегося в толпе ветхого мещанина, что наряду с этим вскрикнул:

— Молодчага! Нам таких и нужно!

С того времени за генералом окончательно утвердилось прозвание «молодчаги».

Он грезил о подвигах. Пара томиков по военной истории сопровождали его во целый поход. Любимым беседой его с офицерами была критика наполеоновских кампаний. Об этом я, само собой разумеется, знал лишь по слухам, поскольку весьма редко видывал отечественного генерала; большею частью он обгонял нас на середине перехода, в собственной коляске, запряженной хорошею тройкою, приезжал на место ночлега, занимал квартиру и оставался в том месте до позднего утра, а днем опять обгонял нас, причем воины постоянно обращали внимание на степень багровости его лица и громадную либо меньшую хриплость, с какою он оглушительно кричал нам:

— Здорово, старобельцы!

— Здравия хотим, ваше превосходительство! — отвечали воины и наряду с этим прибавляли:

— Опохмеляться едет молодчага!

И генерал проезжал дальше, время от времени без последствий, а время от времени задав громоподобную головомойку какому-нибудь командир роты.

Завидев остановившийся батальон, генерал подлетел к нам и выскочил из коляски так не так долго осталось ждать, когда разрешала ему его тучность. Майор скоро подошел к нему.

— Что такое? По какой причине остановились? Кто разрешил?

— Ваше превосходительство, залило дорогу, а по полотну на данный момент обязан пройти поезд.

— Залило дорогу? Поезд? Бред! Вы приучаете солдат нежничать! Вы делаете из них баб! Без приказания не останавливаться! Я вас, милостивый правитель, под арест…

— Ваше превосходительство…

— Не рассуждать!

Генерал грозно повел глазами и обратил внимание на другую жертву.

— Это что такое? По какой причине начальник второй стрелковой роты не на месте? Штабс-капитан Венцель, пожалуйте ко мне!

Венцель подошел. На него полился поток Генеральского бешенства. Я слышал, как он пробовал что-то ответить, возвысив голос, но генерал заглушил его, и возможно было лишь додуматься, что Венцель сообщил что-то непочтительное.

— Рассуждать?! Грубить?! — гремел генерал. — Молчать! Снимите с него саблю. К финансовому коробке, под арест! Пример людям… Струсили лужи! Парни, за мной! По-суворовски!

Генерал скоро прошел мимо батальона к воде неловкою походкой человека, продолжительно ехавшего в экипаже.

— За мной, парни! По-суворовски! — повторил он и отправился в собственных лакированных ботфортах в воду. Майор с злобным выражением в лице посмотрел назад назад и отправился рядом с генералом. Батальон тронулся за ними. Воды сперва было по колено, позже по пояс, позже еще выше, большой генерал шел вольно, но мелкий майор уже барахтался руками. Воины, совершенно верно гурьба овец на протяжении перегона через реку, толкались, вязли в размокшем дне, вырывая ноги, метались из стороны в сторону. командир роты и батальонный адъютант, ехавшие верхом, которым возможно было бы очень комфортно переехать через лужу, видя перед собой пример генерала, подъезжали к ней, спешивались и, ведя лошадей на предлогу, вступали в нечистую, взбудораженную сотнями солдатских ног воду. Отечественная рота, складывавшаяся из самых высоких в батальоне людей, переходила достаточно комфортно, но шедшая рядом с нами низкая восьмая рота, где были всё люди двух-четырех вершков, чуть брела по уши в воде; кое-какие кроме того захлебывались и хватались за нас. Мелкий солдатик-цыган, с побледневшим лицом и обширно открытыми тёмными глазами, ухватил дядю Житкова за шею обеими руками, кинув собственный ружье; к счастью для цыгана кто-то подхватил на лету спас и казённое оружие его от потопления. Сажен через десять лужа стала мельче, и все уже в безопасности торопились поскорее выбраться, толкались и ругались. У нас многие смеялись; воинам восьмой роты было не до хохота: лица у большинства посинели не от одного холода. Позади напирали стрелки.

— Ну, карапузы, выбирайся! Потопли! — кричали они.

— Весьма легко, что потонуть возможно, — отзывались в восьмой роте. — Ему отлично идти: ишь, лишь баки собственные замочил. Ерой выискался! Тут народ перетопить возможно.

— А ты бы ко мне в котелок сел. Сухоньким бы доставил.

— То-то и имеется, братец, что не в предположение было, — благодушно отвечал на насмешку мелкий соядатик.

Виновник всей данной суматохи, уже успевший извлечь ноги из вязкого дна и выйти из воды, величественно стоял на берегу, смотря на барахтавшуюся в воде массу людей. Он промок до последней нитки и вправду замочил себе и долгие баки. Вода текла по его одежде; полные воды лакированные голенища раздулись, а он все кричал, поощряя солдат:

— Вперед, парни! По-суворовски!

Влажные офицеры с мрачными лицами толпились около него. Тут стоял и Венцель с искривленным лицом и уже без сабли. В это же время генеральский кучер, походив у берега и посовав в воду кнутовищем, сел на козлы и благополучно переехал через воду мало в стороне от того места, где перешли мы; воды чуть хватало по оси коляски.

— Вот где, ваше превосходительство, переходить необходимо было, — тихо сообщил майор. — Прикажете людям обсушиться?

— Само собой разумеется, само собой разумеется, Сергей Николаевич, — мирно ответил генерал. Холодная вода охладила его пыл. Он влез в коляску, сперва сел, позже снова поднялся и закричал изо всех сил собственного богатырского голоса:

— Благодарю, старобельцы! Молодцами!

— Рады стараться, ваше превосходительство! — нестройно грянули воины. И мокрый генерал уехал вперед.

Солнце стояло еще высоко: идти оставалось лишь пять верст; майор сделал громадной привал. Мы разделись, развели костры, обсушили платье, сапоги, ранцы, сумки, часа через два тронулись в путь, уже со хохотом вспоминая купанье.

— А Венцеля-то молодчага под арест послал! — сообщил, кстати, Федоров.

— Ничего, пущай его за финансовым коробкой денька два походит, — отвечали позади из стрелковой роты.

— Тебе-то что?

— Мне-то? Не то что мне, а всей роте легче. Хоть на двое суток отдохнем. Мочи от него нет — вот мне что.

— Терпи, казак, атаман будешь.

— Терпеть нужно, а атаманами-то уж разве;ыа том свете будем, — проговорил Житков по обыкновению мрачным голосом. — Нежели турка подстрелит.

— А вы, дяденька, в отчаянность не впадайте. Вы то поразмыслите: вот мы с вами обсушились, сухонькие идем, а молодчага-то сырой катит, — сообщил Федоров, и кругом все засмеялись.

V

Мы шли все рядом с железной дорогой; поезда, наполненные людьми, припасами и лошадьми, всегда обгоняли нас. Воины с завистью наблюдали на проносившиеся мимо нас товарные вагоны, из открытых дверей которых выглядывали лошадиные морды.

— Ишь ты, лошадям честь какая! А мы иди!

— Лошадь глупа, она с тела спадет, — резонерствовал на это Василий Карпыч. — А ты на то человек имеется, дабы себя соблюсти как следовает.

в один раз на привале к руководству прискакал казак с серьёзным известием. Нас подняли и выстроили без ранцев и без оружия, в одних белых рубахах. Никто из нас не знал, для чего это делается. Офицеры осмотрели людей; Венцель, по обыкновению, кричал и ругался, дергая за дурно надетые кушаки и с пинками приказывая оправить рубахи. Позже нас повели к полотну железной дороги, и по окончании достаточно продолжительных построений полк растянулся в две шеренги на протяжении пути. На версту протянулась белая линия рубах.

— Парни! — закричал майор. — Правитель император проедет!

И мы начали ожидать правителя. Отечественная дивизия была достаточно глухая, находившаяся вдалеке и от Санкт-Петербурга и от Москвы. Из воинов разве лишь одна десятая часть видела царя, и все ожидали царского поезда с нетерпением. Прошло полчаса; поезд не шел; людям разрешили присесть. Начались разговоры и рассказы.

— Остановится? — задал вопрос кто-то.

— Держи карман! Для каждого полка останавливаться! Поглядит на нас из окошечка, да и то хорошо.

— И не разберем, братцы, что: генералов-то с ним довольно много едет.

— Я-то разберу. Я его на Ходынке в позапрошедшем году вот как видел.

И воин протянул руку, дабы продемонстрировать, как близко он видел правителя.

Наконец по окончании двухчасового ожидания вдалеке показался дымок. Полк поднялся и выровнялся. Сперва прошел поезд с кухнею и прислугою. Повара и поваренки в белых колпаках выглядывали на нас из окон и чему-то смеялись. Саженях в двухстах шел царский поезд; машинист, видя выстроившийся полк, убавил хода, и вагоны, медлительно громыхая, проходили перед глазами, жадно наблюдавшими на окна. Но все они были завешены: офицер и казак, стоящие на площадке заднего вагона, были единственные люди поездом, которых мы заметили. Мы взглянуть на уходивший стремительнее и стремительнее поезд, постояли еще 60 секунд три и пошли на бивуак. Воины были разочарованы и высказывали огорчение.

— В кои-то веки сейчас его заметим!

Но мы встретились с ним не так долго осталось ждать. Перед Плоешти нам заявили, что в этом городе нас будет наблюдать правитель.

Мы проходили перед ним, как были с похода, в тех же нечистых белых штанах и рубахах, в тех же побуревших и запыленных сапогах, с теми же безобразно навьюченными ранцами, бутылками и сухарными сумками на веревочках. Солдат не имел в себе ничего щегольского, молодецкого либо геройского; любой был больше похож на несложного мужика, лишь ружье да сумка с патронами показывали, что данный мужик собрался на войну. Нас выстроили в узкую колонну по четыре человека в шеренге: в противном случае не было возможности идти по узким улицам города. Я шел сбоку, старался больше всего не сбиться с ноги, держать равнение и думал о том, что в случае, если правитель со своей свитой будет находиться с моей стороны, то мне нужно будет пройти перед его глазами и весьма близко от него. Лишь посмотрев на шедшего рядом со мною Житкова, на его лицо, как и в любой момент, жёсткое и мрачное, но взволнованное, я почувствовал, что и мне передается часть неспециализированного беспокойства, что сердце у меня забилось посильнее. И мне внезапно показалось, что от того, как взглянуть на нас правитель, зависит для нас все. В то время, когда мне потом было нужно идти в первоначальный раз под пули, я испытал чувство, близкое к этому.

Люди шли стремительнее и стремительнее, ход становился больше, походка свободнее и жёстче. Мне не требуется было приноравливаться к неспециализированному такту: усталость прошла. Совершенно верно крылья выросли и несли вперед, в том направлении, где уже гремела музыка и раздавалось оглушительное «ура!». Не помню улиц, по которым мы шли, не помню, был ли народ на этих улицах, наблюдал ли на нас; не забываю лишь беспокойство, охватившее душу, вместе с сознанием ужасной силы массы, к которой принадлежал и которая увлекала тебя. Чувствовалось, что для данной массы нет ничего неосуществимого, что поток, с которым совместно я стремился и которого часть я составлял, не имеет возможности знать препятствий, что он все сломит, все испортит и все сотрёт с лица земли. И каждый пологал, что тот, перед которым проносился данный поток, может одним словом, одним перемещением руки поменять его направление, вернуть назад либо опять кинуть на ужасные преграды, и каждый желал отыскать в слове этого одного и в движении его руки неизвестное, что вело нас на смерть. «Ты ведешь нас, — думал любой, — тебе мы отдаем собственную жизнь; наблюдай на нас и будь покоен: мы готовы погибнуть».

И он знал, что мы готовы погибнуть. Он видел ужасные, жёсткие в собственном рвении последовательности людей, практически бегом проходивших перед ним, людей собственной бедной страны, бедно одетых, неотёсанных воинов. Он чуял, что все они шли на смерть, спокойные и свободные от ответственности. Он сидел на сером коне, недвижно находившемся и насторожившем уши на бешеные крики и музыку восхищения. Около была пышная свита; но я не помню никого из этого блистательного отряда наездников, не считая одного человека на сером коне, в белой фуражке и простом мундире. Я не забываю бледное, истомленное лицо, истомленное сознанием тяжести забранного ответа. Я не забываю, как по его лицу градом катились слезы, падавшие на чёрное сукно мундира яркими, блестящими каплями; не забываю судорожное перемещение руки, державшей предлог, и дрожащие губы, говорящие что-то, должно быть приветствие тысячам молодых погибающих судеб, о которых он плакал. Все это явилось и провалилось сквозь землю, как освещенное на мгновение молнией, в то время, когда я, задыхаясь не от бега, а от нечеловеческого, яростного восхищения, пробежал мимо него, подняв высоко винтовку одной рукой, а второй — махая над головой шапкой и крича оглушительное, но от общего крика не слышное самому мне «ура!».

Все это промелькнуло и провалилось сквозь землю. Пыльные улицы, залитые палящим зноем; измученные возбуждением и практически беглым шагом на пространстве целой версты воины, изнемогающие от жажды; крик офицеров, требующих, дабы все шли в строю и в ногу, — вот все, что я видел и слышал пять мин. спустя. И в то время, когда мы прошли еще версты две душным городом и пришли на выгон, отведенный нам под бивуак, я ринулся на землю, совсем разбитый и душою и телом.

VI

Тяжёлые переходы, пыль, жара, усталость, сбитые до крови ноги, коротенькие отдыхи днем, мертвый сон ночью, ненавистный рожок, будящий чуть свет. И всё поля, поля, не похожие на родные, покрытые высокою зеленою, звучно шелестящею долгими шелковистыми страницами кукурузой либо тучной пшеницей, уже начинавшей кое-где желтеть.

Те же лица, та же полковая походная судьба, те же рассказы и разговоры о доме, о стоянке и губернском городе, пересуды об офицерах.

О будущем говорили редко и нехотя. Для чего шли на войну — знали смутно, не обращая внимания на то, что целые полгода простояли неподалеку от Кишинева, готовые к походу; сейчас возможно было бы растолковать людям значение готовящейся войны, но, должно быть, это не считалось нужным. не забываю, раз задал вопрос меня солдат:

— А что, Владимир Михайлыч, не так долго осталось ждать ли в бухарскую почву придем?

Я поразмыслил сперва, что ослышался, но в то время, когда он повторил вопрос, ответил, что бухарская почва за двумя морями, что до нее тысячи верст и что вряд ли мы когда-нибудь попадем в том направлении.

— Нет, Михайлыч, вы не так сейчас рассказываете. Мне писарь сказывал. Перейдем, говорит, через Дунай, тут на данный момент и будет бухарская почва.

— Так не бухарская — болгарская! — вскрикнул я.

— Ну, бургарская, бухарская, как в том месте ее по-вашему; не все одно, что ли?

И он замолчал, по всей видимости обиженный.

Знали мы лишь, что турку бить идем, в силу того, что он довольно много крови пролил. И желали побить турку, но не столько за эту, неизвестно чью пролитую кровь, сколько за то, что он потревожил такое множество народа, что из-за него было нужно испытывать тяжёлый поход («которую тысячу верст до него, поганого, тащимся!»); билетным воинам побросать дома и семьи, а всем совместно идти куда-то под ядра и пули. Турка представлялся бунтовщиком, зачинщиком, которого необходимо усмирить и покорить.

Значительно больше, чем войной, мы занимались собственными домашними — полковыми, ротными и батальонными — делами. В отечественной роте все было негромко и тихо; у стрелков дела шли хуже и хуже. Венцель не унимался; скрытое негодование росло, и по окончании одного случая, которого и сейчас, через пять лет, я не могу отыскать в памяти без тяжелого беспокойства, дошло до настоящей неприязни.

Мы только что прошли какой-то город и вышли на луг, где уже расположился шедший в первых рядах нас первый полк. Местечко было хорошее: с одной стороны река, с другой — ветхая чистая дубовая роща, возможно место гулянья для обитателей города. Был хороший теплый вечер; солнце садилось. Полк стал; составили ружья. Мы с Житковым начали натягивать палатку; поставили столбики; я держал один край полы, а Житков палкой забивал колышек.

— Туже, туже держи, Михайлыч! (Он уже пара дней тому назад начал сказать мне «ты».) Вот так, так.

Но сейчас позади послышались какие-то необычные мерные, плескающие звуки. Я обернулся.

Стрелки находились во фронте. Венцель, что-то хрипло крича, бил по лицу одного воина. С помертвелым лицом, держа ружье у ноги и не смея уклоняться от ударов, воин дрожал всем телом. Венцель изгибался своим дистрофичным и маленьким станом от собственных ударов, нанося их обеими руками, то с правой, то с левой стороны. Кругом все молчали; лишь и было слышно плесканье да хриплое бор-мотанье разъяренного начальника. У меня потемнело в глазах, я сделал перемещение. Житков осознал его и приложив все возможные усилия дернул за полотнище.

— Держи, линия безрукий! — закричал он и выругал меня самыми скверными словами. — Отсохли, что ли, руки-то? Куда наблюдаешь? Чего не видал?

Удары сыпались. По подбородку солдата и верхней губе текла кровь. Наконец он упал. Венцель отвернулся, окинул глазами всю роту и закричал:

— В случае, если еще кто-нибудь посмеет курить во фронте, хуже изобью каналью. Поднять его, обмыть рожу и положить в палатку. Пускай отлежится. Составь! — скомандовал он роте.

Руки у него тряслись, были красны, пухлы и в крови. Он вынул платок, стёр руки и отправился прочь от составлявших ружья в козлы и не легко молчавших воинов. Пара человек, глухо переговариваясь, копались около избитого и поднимали его. Венцель шел нервной, измученной походкой; он был бледен, глаза его блистали; по игравшимся мускулам видно было, как он стискивал зубы. Он прошел мимо нас и, встретив мой упорный взор, неестественно насмешливо улыбнулся одними узкими губами и, тихо сказав что-то, отправился дальше.

— Кровопивец! — с неприязнью в голосе сообщил Житков. — А ты, барин, также!.. Чего лезть? Под расстрел угодить желаешь? Погоди, отыщут и на него управу.

— Жаловаться отправятся? — задал вопрос я. — Кому?

— Нет, не жаловаться. В действии также будем…

И он проворчал что-то практически про себя. Я опасался осознать его. Федоров, уже успевший потолкаться между стрелками и расспросить, в чем дело, возвратился к нам.

ГЕОРГИЙ СВИРИДОВ. ЛЕТОМ 41-го (ГЛАВЫ 01-03)


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: