Из записной книжки филипа куорлза 9 глава

— Нет, но я сходу додумалась, в то время, когда встретилась с ней, — ответила Мэри.

— Это варварство души. будущее и Душа — больше ничего. Ни настоящего, ни прошлого, ни тела, ни интеллекта. Лишь будущее и душа, а до тех пор пока что — покорность судьбе. Возможно ли представить себе большее варварство? Она обязана была взбунтоваться.

— Предоставьте ей думать по-своему, — сообщила Мэри, — так она радостнее. В вас бунтарства хватит на двоих.

Рэмпион засмеялся.

— Во мне его хватит на миллионы, — сообщил он.

В августе Рэмпион возвратился в Шеффилд, а практически сразу после этого Фелпхэмы переехали в собственный английский дом. Первое письмо написала Мэри. Она ожидала от него вестей, но он не писал. Само собой разумеется, у него не было никаких оснований писать. Но она почему-то рассчитывала, что он напишет, и была огорчена, что письма нет. семь дней проходила за семь дней. В итоге она написала ему сама, задавая вопросы о заглавии книги, о которой он как-то раз сказал. Рэмпион ответил; она написала снова, дабы поблагодарить его, так завязалась переписка.

На Рождество Рэмпион приехал в Лондон. Кое-какие из его вещей были напечатаны в газетах, и он внезапно был невиданно богатым: целых десять фунтов, с которыми он имел возможность делать все, что угодно. К Мэри он отправился лишь незадолго до отъезда.

— Отчего же вы не дали мне знать раньше? — упрекнула она его, выяснив, что он уже пара дней в Лондоне.

— Мне не хотелось вам навязываться, — ответил он.

— Но вы сами понимаете, что я была бы в восхищении.

— У вас имеется ваши приятели. — «Богатые приятели», — сказала его ироническая ухмылка.

— А разве вы не мой дорогой друг? — задала вопрос она, не обращая внимания на эту ухмылку.

— Благодарю вас за любезность.

— Благодарю вас за то, что вы соглашаетесь быть моим втором, — ответила она без кокетства и всякой аффектации.

Он был тронут искренностью её признания, естественностью и простотой её эмоции. Он, само собой разумеется, знал, что нравится ей и вызывает в ней восторг; но одно дело, в то время, когда знаешь, и совсем другое дело, в то время, когда тебе об этом говорят.

— При таких условиях я жалею, что не написал вам раньше, — сообщил он и по сей день же раскаялся в собственных словах, в силу того, что они были неискренни. В действительности он держался вдалеке от неё вовсе не из страха быть не хорошо принятым, а из гордости. Он не мог пригласить её куда-нибудь; он не желал быть ей обязанным в чем бы то ни было.

Они совершили данный сутки вдвоём и были легкомысленно, несоразмерно радостны.

— Для чего вы не сообщили мне раньше? — повторяла она, в то время, когда ей настало время уходить. — Я имела возможность бы предотвратить, что не отправлюсь на данный неинтересный вечер.

— Вы получите массу наслаждения, — убеждал он её: к нему возвратился тот иронический тон, которым он сказал о ней как о представительнице обеспеченного класса. Радостное выражение сошло с его лица. Он совершенно верно рассердился на себя за то, что ощущал себя таким радостным в её обществе. Это было бессмысленно. Какой толк ощущать себя радостным, в то время, когда стоишь по ту сторону пропасти? — Массу наслаждения, — повторил он с ещё большей печалью. — вина и Вкусные кушанья, элегантные люди, остроумная болтовня, а позже театр. Разве это не совершенное времяпровождение? — В его тоне слышалось безжалостное презрение.

Она взглянуть на него грустными глазами; ей стало больно оттого, что он внезапно так ополчился на совершённый ими совместно сутки.

— Не осознаю, для чего вы это рассказываете? — сообщила она. — А сами вы осознаёте?

По окончании того как они расстались, данный вопрос продолжительно звучал в его сознании: «А сами вы осознаёте?» Очевидно, он осознавал. Но он осознавал кроме этого, что между ними — пропасть.

На Пасху они опять встретились в Стэнтоне. За это время они обменялись множеством писем, и тот самый юный офицер, что планировал разгромить Стэнтон при помощи гаубиц, сделал Мэри предложение. Все её родственники были озадачены и пара огорчены, в то время, когда она ему отказала.

— Он таковой дорогой мальчик, — убеждала её мать.

— Знаю. Но разве к нему возможно относиться серьёзно?..

— А по какой причине запрещено?

— К тому же, — продолжала Мэри, — он не существует в действительности. Он не живой человек: кусок мяса — больше ничего. Запрещено выйти замуж за кусок мяса! — Она отыскала в памяти через чур живое лицо Рэмпиона; оно обжигало, оно было острым и сверкающим. — Запрещено выйти замуж за призрак, даже в том случае, если у него имеется кости и мясо. Особенно в случае, если на нем так много мяса. — Она разразилась смехом.

— Не осознаю, о чем ты говоришь, — с преимуществом сообщила госпожа Фелпхэм.

— Но я осознаю, — ответила Мэри. — Я осознаю. А в этом случае лишь это и принципиально важно.

Гуляя с Рэмпионом по вересковым пустошам, она поведала ему, как она расправилась с этим через чур материальным привидением армейского примера. Он без звучно выслушал её. Мэри была разочарована, и одновременно с этим ей стало стыдно собственного разочарования. «Боже мой, — сообщила она себе, — я, думается, старалась позвать его на то, дабы он сделал мне предложение!»

Дни проходили; Рэмпион был немногословен и мрачен. В то время, когда она задала вопрос его о причине, он начал говорить о собственных безрадостных видах на будущее. К осени он окончит университет; нужно будет искать доход. Чтобы получить доход срочно — а ожидать он не имеет возможности, — ему остаётся одно: сделаться преподавателем.

— Преподавателем, — повторил он с выражением кошмара, — преподавателем! И затем вы удивляетесь, что у меня подавленное настроение? — Но у него были и другие обстоятельства ощущать себя несчастным. «Будет она смеяться нужно мной, в случае, если я сделаю ей предложение?» — думал он. Ему казалось, что нет. Но имеет ли он право предлагать, зная, что она не откажет? Имеет ли он право обрекать её на ту жизнь, какую ей нужно будет вести с ним? Возможно, но, у неё имеется личные деньги; но при таких условиях пострадает его честь. — Вы воображаете меня в роли преподавателя? — сообщил он вслух. Учительство было для него козлом отпущения.

— А к чему вам быть преподавателем, раз вы имеете возможность стать художником и писателем? Вы сможете получить себе этим на судьбу.

— Смогу ли? Учительство — это по крайней мере верный доход.

— А для чего вам нужен верный доход? — задала вопрос она с оттенком презрения.

Рэмпион засмеялся:

— Вы не стали бы задавать аналогичных вопросов, если бы вам было нужно жить на жалованье и знать, что вас смогут выгнать с работы в недельный срок. Имея деньги, легко быть мужественным и уверенным в себе.

— Что ж, в этом смысле деньги — хорошая вещь. уверенность и Мужество в себе — все-таки добродетели.

Продолжительное время они шли без звучно.

— Хорошо, — сообщил наконец Рэмпион, посмотрев на неё, — вы сами стали причиной меня на это. — Он постарался засмеяться. — Так вы рассказываете, уверенность и мужество в себе — это добродетели? Что ж, пускай будет по-вашему. уверенность и Мужество в себе! Скажем так: я обожаю вас.

Опять наступило продолжительное молчание. Он ожидал, его сердце билось учащённо, как будто бы от страха.

— Ну? — наконец задал вопрос он.

Мэри повернулась к нему и, забрав его руку, поднесла её к губам.

И до и по окончании женитьбы у Рэмпиона было довольно много случаев восхищаться этими взращёнными достатком добродетелями. Конкретно Мэри вынудила его отказаться от всякой мысли о преподавании и довериться только своим талантам. Уверенности у неё хватало на двоих.

— Дабы я стала женой школьного преподавателя! — возмущалась она. И она настояла на своём: она стала женой драматурга, что не поставил ни одной собственной пьесы, если не считать благотворительного рынка в Стэнтоне-на-Тизе, за живописца, что не реализовал ни одной собственной картины.

— Мы будем недоедать, — предвещал он. Призрак голода преследовал его: ему через чур довольно часто приходилось видеть голод лицом к лицу.

— Чепуха! — отвечала Мэри, непоколебимо уверенная в том, что люди не умирают голодной смертью. Никто из её привычных ни при каких обстоятельствах не недоедал. — Чепуха! — И в итоге она поставила на своём.

Главным препятствием, в результате которого Рэмпион так нехотя соглашался вступить на данный неверный путь, являлось то, что это возможно было сделать лишь на деньги Мэри.

— Я не могу жить на твой счёт, — сообщил он. — Я не могу брать у тебя деньги.

— Ты и не берёшь у меня деньги, — возражала она. — Легко я вкладываю в тебя капитал в надежде взять хорошие проценты. Год либо два ты будешь жить на мой счёт, а но до самой смерти я смогу жить на твой счёт. С моей стороны это легко хорошая сделка.

Ему оставалось лишь засмеяться.

— К тому же, — продолжала она, — тебе нужно будет жить на мой счёт весьма недолго. Восемьсот фунтов — не всевышний весть какие конкретно деньги.

В итоге он дал согласие забрать у неё восемьсот фунтов взаймы под проценты. Он сделал это нехотя, ощущая, что этим он как бы изменяет собственному классу. Затевать жизнь с восемьюстами фунтами в кармане — это было через чур легко, это означало уклоняться от трудностей, пользоваться незаслуженным преимуществом. Если бы не ответственность, которую он ощущал перед собственным талантом, он отказался бы от денег и или рискнул бы предаться литературе без гроша в кармане, или отправился бы по проторённой дорожке педагогической деятельности. Согласившись наконец забрать деньги, он поставил условие, дабы Мэри ни при каких обстоятельствах не прибегала к помощи собственных родных. Мэри дала согласие.

— Не думаю, но, что они весьма стремились прийти мне на помощь, — добавила она со хохотом.

Мэри была права. Как она и ожидала, её папа пришёл в кошмар от этого мезальянса. Потому, что дело касалось отца, Мэри отнюдь не угрожала опасность разбогатеть.

Они поженились в августе и срочно уехали за границу. До Дижона они доехали по железной дороге, а оттуда пошли пешком на юго-восток, к Италии. До тех пор Рэмпион ни при каких обстоятельствах не выезжал из Англии. Чужая страна была для него знаком новой судьбе, новой свободы. И сама Мэри была для него столь же символически необычайна, как Франция, по которой они путешествовали. Не считая уверенности в себе, в ней было необычное, непонятное ему безрассудство. Мелкие происшествия создавали на него глубокое чувство. Забрать, к примеру, тот случай, в то время, когда она забыла собственные запасные ботинки на ферме, где они совершили ночь. Она нашла пропажу лишь в конце следующего дня. Рэмпион внес предложение возвратиться за башмаками. Она и слышать не желала об этом.

— Пропали — и Всевышний с ними, — сообщила она, — и нечего об этом тревожиться. Предоставь башмакам погребать собственных башмаков [71].

Он страшно рассердился на неё.

— не забывай, что сейчас ты уже не богачка, — настаивал он. — Ты не можешь позволить себе такую роскошь — выбрасывать хорошие ботинки. Новую несколько ты сможешь приобрести не раньше, чем мы возвратимся в Англию. — Они забрали с собой маленькую сумму денег на поездку и дали себе слово ни за что не тратить больше. — Не раньше, чем мы возвратимся, — повторил он.

— Знаю, знаю, — нетерпеливо ответила она. — Ну что ж, обучусь ходить босиком.

И она обучилась.

— Я прирождённый бродяга, — заявила она в один раз вечером, в то время, когда они лежали где-то на сеновале. — Ты себе представить не можешь, до чего мне приятно не быть респектабельной. Это во мне говорит «атавизмус». Ты через чур обо всем волнуешься, Марк. «Воззрите на лилии полевые» [72].

— А ведь Иисус, — рассуждал Рэмпион, — был настоящий бедняк. В его семье лишь и думали о завтрашнем дне, о башмаках и хлебе для детей. Отчего же тогда он сказал о будущем как миллионер?

— По причине того, что он был прирождённым князем, — ответила она. — Он появился с титулом; у него было божественное право, как у короля. Миллионеры, каковые сами составили себе состояние, лишь и считаюм что о деньгах; они плохо заботятся о завтрашнем дне. У Иисуса было действительно княжеское чувство, что нет ничего, что может его унизить. Не то что отечественные титулованные мыловары и финансисты. Он был настоящий аристократ. И, помимо этого, он был живописец. У него было о чем поразмыслить, о вещах более серьёзных, чем хлеб и завтрашний день и сапоги. — Мало помолчав, она прибавила: — И, что самое ответственное, он не был респектабельным. Он не считался с приличиями. Те, кто заботится о приличиях, приобретают собственную приз в нашем мире. А мне вот в высшей степени наплевать, в случае, если мы похожи на огородных пугал.

— Ого, как ты сама себя расхваливаешь! — сообщил Рэмпион. Но затем он продолжительно думал о её словах и о её яркой, естественной, безмятежной манере жить. Он питал зависть к её «атавизмусу».

Мэри нравилось не только бродяжничество: наслаждение доставляла ей та прозаическая супружеская жизнь, которую они стали вести по возвращении в Англию. Заметив в первый раз, как она готовит обед, Рэмпион назвал её «Марией-Антуанеттой в Трианоне»: с таким детским энтузиазмом предавалась она этому занятию.

— Поразмысли хорошенько, — давал предупреждение он её до женитьбы. — Тебе нужно будет жить бедно. По-настоящему бедно, а не на тысячу фунтов в год, как твои «безденежные» привычные. Прислуги не будет. Тебе будет необходимо самой стряпать, штопать чулки и убирать помещение. Тебе это покажется вовсе не таким уж приятным.

Мэри лишь смеялась.

— Это тебе такая жизнь покажется неприятной, — ответила она. — По крайней мере , пока я не обучусь готовить.

До замужества ей ни разу не приходилось хотя бы сварить яйцо.

Как это ни необычно, её детское увлечение хозяйством — стряпнёй на настоящей плите, подметанием помещений настоящей щёткой, шитьём на настоящей швейной машине — не прошло по окончании первых месяцев, в то время, когда все казалось занимательным и новым. Хозяйство так же, как и прежде приводило её в восхищение.

— Я ни при каких обстоятельствах не сумею опять превратиться в настоящую леди, — сказала она, — я бы погибла со скуки. Само собой разумеется, возня и хозяйство с детьми смогут наскучить и вывести человека из терпения. Но куда хуже не соприкасаться с обыденной судьбой, существовать на другой планете, вдалеке от мира повседневной, физической действительности.

Рэмпион рассуждал так же. Он не соглашался жить среди абстракций под предлогом занятия размышлениями и искусством. В свободное от писания кистью и пером время он помогал Мэри по хозяйству.

— Попытайся-ка выращивать цветы в милом чистеньком вакууме, — обосновывал он ей. — Из этого ничего не окажется. Цветам необходимы перегной, и глина, и навоз. Мастерству — также.

Для Рэмпиона жить судьбой бедняка было собственного рода моральной потребностью. Кроме того в то время, когда он начал зарабатывать много, они не держали больше одной прислуги и так же, как и прежде сами делали солидную часть работы по хозяйству. У него это был принцип — собственного рода noblesse oblige либо, вернее, roture oblige [73]. Жизнь богача, в приятном отдалении от материальных забот, была бы, с его точки зрения, собственного рода изменой его классу, его родным. Если бы он сидел сложа руки и платил прислуге, дабы она трудилась за него, он тем самым оскорблял бы память собственной матери, он как будто бы сказал бы ей, что он через чур оптимален для той жизни, какую вела она.

Случалось, что он ненавидел эту моральную потребность, в силу того, что она заставляла его поступать довольно глупо и смешно; и, ненавидя, он пробовал бунтовать. Забрать, к примеру, его тщетное возмущение по поводу привычки Мэри лежать по утрам в кровати. В то время, когда ей было лень, она не поднималась — лишь и всего. В то время, когда это произошло в первоначальный раз, Рэмпион серьёзно огорчился.

— Но так как запрещено же валяться в кровати все утро, — возмущался он.

— По какой причине?

— Как по какой причине? Да в силу того, что запрещено.

— Нет, возможно, — тихо сообщила Мэри. — И я это делаю.

Это возмутило его. Проанализировав собственное возмущение, он убедился, что оно неразумно. Но он все-таки возмущался. Он возмущался по причине того, что сам он постоянно вставал рано, по причине того, что всем его родным приходилось подниматься рано. Он отказывался осознать, как это возможно лежать в кровати, в то время, когда другие на ногах и трудятся. Позднее вставание каким-то образом усугубляло несправедливость, прибавляя к ней оскорбление. А в это же время его раннее вставание совсем очевидно не приносило ничего хорошего тем людям, каковые были вынуждены подниматься рано. Раннее вставание без всякой на то необходимости было как будто бы данью уважения, как обнажение головы в церкви. И одновременно с этим оно было умилостивительной жертвой, приносимой для очищения совести.

«Совсем незачем относиться к этому так, — убеждал он себя. — Попытайся представить себе эллина, рассуждающего подобным образом!»

Представить себе это было нереально. Но факт оставался фактом: как ни осуждал он собственное отношение, поменять его он не умел.

«Мэри рассуждает более здраво», — поразмыслил он, вспоминая слова Уолта Уитмена о животных: «Они не скорбят, не жалуются на собственный злополучный удел [74]. Они не плачут бессонными ночами о собственных грехах». Мэри конкретно такая, и это отлично. Быть совершённым животным и одновременно с этим совершённым человеком — таков был его идеал. И все-таки он возмущался, в то время, когда она нежилась в кровати по утрам. Он старался не возмущаться, но у него ничего не выходило. Его бунт выражался в том, что время от времени он из принципа оставался в кровати до полудня. Он ощущал, что его долг — не быть дикарём совести. Но прошло довольно много времени, пока он обучился наслаждаться ленью.

Страсть валяться в кровати не была единственной огорчавшей его привычкой Мэри. В эти первые месяцы их совместной жизни он часто, втайне и вопреки своим правилам, возмущался её поведением. Мэри не так долго осталось ждать обучилась распознавать показатели его скрытого неодобрения и всегда, в то время, когда видела, что он возмущён, специально старалась возмутить его ещё больше; она считала, что ему это лишь полезно.

— Ты нелепый ветхий пуританин, — сказала она ему.

Её насмешки сердили его, поскольку он знал, что Мэри права. Частично он вправду был пуританином. Папа погиб, в то время, когда он был совсем ребёнком, и его воспитала добродетельная и религиозная мама, приложившая все усилия к тому, дабы приучить его отрицать самое существование всех плотских порывов и инстинктов. В то время, когда он вырос, он взбунтовался против этого воспитания — но лишь в теории. Он восставал против той концепции судьбы, которая вошла ему в кровь и плоть; он сражался с самим собой. Сознанием он одобрял непринуждённую терпимость, с какой Мэри относилась к поведению, являвшемуся, с позиций его матери, страшным и безнравственным; он восхищался тем, как она непритворно наслаждается едой, поцелуями и вином, танцами и пением, театрами и гуляниями и всякого рода увеселениями. И все-таки, в то время, когда она в те дни заговаривала самым спокойным и деловитым тоном о том, на что его приучили наблюдать как на блуд и прелюбодеяние, что-то в нем возмущалось — не разум (в силу того, что разум по окончании минутного размышления одобрял Мэри), а какие-то более глубокие слои его существа. И та же самая часть его втайне страдала от её сильной и простодушно проявлявшейся склонности к развлечениям и удовольствиям, от её непринуждённого хохота, её прекрасного аппетита, её откровенной чувственности. Ему было нужно продолжительно отучаться от привитого воспитанием пуританизма. Бывали 60 секунд, в то время, когда его любовь к матери преобразовывалась практически в неприязнь.

— Она не имела права воспитывать меня так, — сказал он. — Она действовала, как японский садовник, уродующий дерево. Никакого права!

И все-таки он радовался тому, что не появился добропорядочным дикарём, подобно Мэри. Он радовался, что ему было нужно трудолюбиво воспитывать в себе это добропорядочное дикарство. Позднее, по окончании нескольких лет совместной судьбе, в то время, когда между ними создалась близость, казавшаяся немыслимой в те первые месяцы открытий, неожиданностей и ударов, он обучился сказать с ней на эту тему.

— Жизнь даётся тебе через чур легко, — растолковывал он, — ты живёшь инстинктом. Ты от природы знаешь, как тебе поступать, — наподобие насекомого, в то время, когда оно выходит из куколки. Это через чур легко, через чур легко. — Он покачал головой. — Ты не получила собственной мудрости; ты кроме того не осознаёшь, что возможно жить в противном случае.

— Иными словами, — сообщила Мэри, — я дура.

— Нет, ты — дама.

— Ну да, то же самое, лишь в вежливой форме. Желала бы я знать, — с кажущейся непоследовательностью продолжала она, — что стало бы с тобой без меня. Желала бы я знать, что стал бы ты делать, если бы не встретил меня. — Она пункт за пунктом излагала собственное обвинение, снаружи бессвязное, но эмоционально последовательное.

— Со мной стало бы то, что стало, и я делал бы то самое, что делаю на данный момент. — Очевидно, он этого не думал: он превосходно знал, чем обязан ей, чему он обучился от неё и через неё. Но ему нравилось дразнить её.

— Ты сам знаешь, что это — неправда, — возразила Мэри.

— Это правда.

— Это неправда. А дабы доказать тебе это, — добавила она, — я вот заберу детей и уйду от тебя на пара месяцев. Поживи-ка один, поварись в собственном соку! Взгляну-ка я, как ты без меня обойдёшься!

— Не волнуйся: превосходно обойдусь, — заявил он раздражающе спокойным тоном.

Мэри вспыхнула: она начинала злиться по-настоящему.

— Что ж, замечательно, — ответила она. — При таких условиях я и в действительности уйду. Вот заметишь. — Она неоднократно угрожала ему этим; они довольно часто ссорились, в силу того, что оба были вспыльчивы.

— Уходи, — сообщил Рэмпион. — не забывай лишь, что за мной дело также не станет. Когда ты уйдёшь от меня, я уйду от тебя.

— Посмотрим, как ты проживёшь без меня, — угрожала она.

— А ты? — задал вопрос он. — Что я?

— Ты, возможно, мнишь, что тебе без меня будет легче, чем мне без тебя?

Пара мгновений они без звучно наблюдали друг на друга, а позже в один момент разразились хохотом.

X

Да, личный способ, — повторил Спэндрелл. — Берут молодую девушку, несчастную либо неудовлетворённую, либо грезящую поступить на сцену, либо отправляющую собственные произведения в издания, каковые их отвергают, и вычисляющую себя на этом основании «ame incomprise» [75]. — Он хвастливо обобщал случай с бедняжкой Хэрриет Уоткинс. Если бы он просто описал собственный роман с Хэрриет, это не произвело бы впечатления для того чтобы неординарного подвига. Хэрриет была мило-беззащитное создание; любой мужик сумел бы её одурачить. Но, обобщённая подобным образом, как будто бы случай с Хэрриет был только одним из тысячи, и изложенная языком поваренной книги («Берут то-то и то-то» — точь-в-точь кулинарный рецепт госпожа Биток [76]), вся эта история звучала, согласно его точке зрения, очень цинично и внушительно. — И относятся к ней весьма ласково и весьма добродетельно и в полной мере невинно — одним словом, как старший брат. И она вычисляет вас таким прекрасным, в силу того, что, очевидно, до сих пор она не встречала вторых мужчин, не считая конторщиков из Сити, ни при каких обстоятельствах не встречала людей с этими мыслями и такими стремлениями, как у вас. Она вычисляет вас прекрасным, в силу того, что вы понимаете все об мастерстве, и виделись со всеми знаменитостями, и думаете не только о деньгах, и не рассказываете фразами из утренней газеты. И к тому же она самую малость трепещет перед вами, — добавил он, отыскав в памяти выражение испуганного обожания на лице малютки Хэрриет. — Вы таковой нереспектабельный и одновременно с этим вы очевидно принадлежите к высшему классу, вы ощущаете себя как дома среди великих людей и великих творений, вы таковой порочный и одновременно с этим таковой неординарно хороший, таковой начитанный, вы так много путешествовали, вы таковой аристократ и блестящий космополит (слыхали когда-нибудь, как жители предместий говорят об аристократах?), как джентльмен с орденом Золотого Руна на рекламах сигарет «Де Решке». Да, перед вами трепещут; но одновременно с этим вас обожают. Вы так замечательно все осознаёте, вы так много понимаете о жизни по большому счету и об её собственной душе в частности, и вы не пристаёте к ней, не ведёте себя нахально, как другие приятели. Она ощущает, что может в полной мере довериться вам; и в первые семь дней она вправду может довериться. Её приучают к ловушке; она делается совсем ручной и наивной, её учат так, что она перестаёт стесняться братского поглаживания по пояснице либо целомудренного дядюшкиного поцелуя в лоб. А тем временем вы втираетесь к ней в доверие, заставляете её сказать о любви, сами рассказываете с ней о любви, как с другом одного с вами возраста, таким же грустно-разочарованным и горько опытным, как вы сами, что плохо шокирует её (не смотря на то, что, само собой разумеется, она в этом не согласится), но одновременно с этим глубоко тревожит и очень льстит ей. За это одно она готова влюбиться в вас. Ну а в то время, когда наконец наступает удобный момент, в то время, когда она приручена и больше не опасается, вы подводите дело к развязке. Вы приглашаете её к себе на чашку чая — она уже приучена к тому, дабы безбоязненно приходить к вам на квартиру. Торопиться некуда, в силу того, что позже вы совместно отправитесь ужинать. Сумерки сгущаются, вы разочарованно, но с эмоцией рассказываете о тайнах любви, вы смешиваете коктейли — весьма крепкие — и разговариваете , а она тем временем рассеянно выпивает одну рюмку за второй. Усевшись на полу, у её ног, вы весьма ласково и в полной мере платонически поглаживаете ей ножки и рассуждаете о философии любви, совершенно верно вы и не сознаёте, что делают ваши руки. В случае, если это не встретило возражений — а коктейли сделали собственное дело, — другое не представит никаких трудностей. Так по крайней мере бывало у меня. — Спэндрелл налил себе ещё бренди и выпил. — Но самое радостное начинается тогда, в то время, когда она уже стала вашей возлюбленной. Тогда вы начинаете проявлять все ваши сократические таланты. Вы развиваете её темпераментишко, вы приучаете её — медлено, ласково и терпеливо — к самым неотёсанным проявлениям чувственности. А сделать это вовсе не тяжело: чем она невинней, тем это легче. Девушки для того чтобы сорта с наивной непосредственностью доходят до самого нечистого разврата.

— Не сомневаюсь, — возмущённо сообщила Мэри. — Но чего для вы это делаете?

— Для развлечения, — с театральным цинизмом сообщил Спэндрелл. — Дабы убить время и разогнать скуку.

— А в большинстве случаев, — закончил Марк Рэмпион, не поднимая глаз от чашки кофе, — для мести. Этим вы мстите дамам, вы наказываете их за то, что они — дамы и привлекательны, вы даёте выход собственной неприязни к ним и к тому, что они олицетворяют, вы даёте выход собственной неприязни к самому себе. Вся ваша беда, Спэндрелл, — продолжал он, нежданно с укором взглянув блестящими яркими глазами на Спэндрелла, — в том, что вы ненавидите самого себя. Вы ненавидите самый источник собственной жизни, её базу — так как не станете же вы отрицать, что в базе судьбы лежит взаимоотношение полов. А вы ненавидите дам, ненавидите .

— Ненавижу? — Это было неожиданное обвинение. Спэндрелл привык, что его ругают за чрезмерную любовь к дамам и к чувственным удовольствиям.

— И не только вы. Вся эта публика. — Перемещением головы Рэмпион указал на остальных обедающих. — И все респектабельные люди. Все страдают этим. Это заболевание современного человека; я кличу её Иисусовой заболеванием, по аналогии с брайтовой заболеванием [77]. Вернее — Иисусовой и ньютоновой заболеванием, в силу того, что учёные повинны в ней не меньше христиан. И большие воротилы также, в случае, если на то пошло. Это Иисусова, ньютонова и фордова заболевание. Эта троица убивает человечество, высасывает из нас жизнь и начиняет нас неприязнью.

Эта тема весьма занимала Рэмпиона. Целый сутки он трудился над рисунком, символически высказывавшим его мысли. Рисунок изображал Иисуса с повязкой на бёдрах, как в сутки казни, и врача в халате со скальпелем в руке; они находились по бокам операционного стола, на котором ногами к зрителю был распят вскрытый мужик. Из ужасной раны в его животе свисал клубок внутренностей, каковые, падая на землю, переплетались с внутренностями лежавшей на переднем замысле дамы и аллегорически преобразовывались в целый выводок змей. На заднем замысле тянулись гряды холмов, покрытых тёмным пунктиром шахт и фабричных труб. В одном углу рисунка, сзади фигуры Иисуса, два ангела — духовный продукт стараний вивисекторов — пробовали подняться на распростёртых крыльях. Тщетно: их ноги запутались в клубке змей. Не обращая внимания на все свои силы, они не могли оторваться от почвы.

— учёные и Иисус подвергают нас вивисекции, — продолжал он, думая о собственном рисунке, — рассекают отечественные тела на куски.

— Что же в этом нехорошего? — возразил Спэндрелл. — Возможно, тела для этого и созданы. Недаром существует стыд. Стыд собственного его функций и тела появляется у нас самопроизвольно. Он говорит о том, что отечественное тело имеется что-то полностью и конечно низшее.

— Полная и естественная чушь! — возразил Рэмпион. — Начать с того, что стыд появляется вовсе не самопроизвольно. Нам его прививают. Возможно вынудить людей стыдиться чего угодно. Стыдиться жёлтых ботинок при тёмном сюртуке, неподобающего выговора, капли, висящей на носу. Решительно всего, и а также его функций и тела. Но данный вид стыда никак не меньше неестествен, чем все остальные. Его придумали христиане, подобно тому как портные с Сэвил-роуд придумали, что стыдно носить жёлтые ботинки при тёмном сюртуке. В дохристианские времена этого стыда не существовало. Заберите греков, этрусков…

Окончательные слова направляться перенесли Мэри на вересковые пустоши около Стэнтона. Он все такой же. Он стал лишь самую малость сильней. Какой больной вид был у него в тот сутки. Ей было стыдно богатства и своего здоровья. Обожала ли она его тогда так же очень сильно, как обожает сейчас?

Спэндрелл поднял долгую, костлявую руку.

— Знаю, знаю… Добропорядочные, обнажённые, древние. Опасаюсь лишь, что эти физкультурные язычники — современная выдумка. Мы производим их на арену любой раз, в то время, когда нам хочется подразнить христиан. Но существовали ли они в действительности? Сомневаюсь.

— Но взглянуть на их мастерство, — засунула Мэри, вспоминая фрески в Тарквинии. Она встретилась с ними ещё раз вместе с Марком, и В этом случае она их по-настоящему видела.

— Да, а посмотрите-ка на отечественное, — отпарировал Спэндрелл. — В то время, когда археологи через три тысячи лет отроют скульптурный зал Королевской академии, они будут утверждать, что лондонцы двадцатого столетия носили фиговые листки, публично кормили грудью детей и обнимались в парках совсем обнажённые.

ALISA2


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: