Е.водовозова. «на заре жизни»

Отечественные учителя редко вызывали нехороших учениц, а хорошие твердо учили собственные уроки. В случае, если воспитанница не знала урока, ей ставили нехорошую отметку, и этим ограничивались все неприятности между нами и учителями. Учителя и инспектор обращались со всеми очень культурно. Что же касается вступления нового инспектора в университет (это случалось очень редко), то он обыкновенно празднично входил в класс в сопровождении инспектрисы. … После этого начинался урок, на протяжении которого преподаватель вызывал самых лучших воспитанниц, а инспектор старался ободрить конфузившихся и в итоге высказывал, как он удивлен хорошею подготовкою и нашими успехами.

…Нервною и стремительною походкою вошел в класс Ушинский. Он поклонился, попросил воспитанниц, сидевших на последней скамье, подойти к его столу и приказал одной из них открыть книгу, но не на том месте, где был заданный урок, а на пара страниц вперед, и переводить. Мы этого еще не учили… — взял он в ответ. Но Ушинский объявил, что он хочет знать, как воспитанницы переводят a livre ouvert {с страницы, без подготовки (франц.).}. Из страницы, прочтённой каждою, одна имела возможность перевести два-три слова, вторая больше, а третья решительно ничего не знала. В то время, когда же он внес предложение передать по-русски собственными словами только что прочтённое, ни одна из нас ничего не имела возможности ответить, никто не осознавал кроме того, о чем идет обращение.

На вопрос, сделанный преподавателю, сколько у нас в неделю уроков немецкого языка и какое количество лет мы обучаемся, он отвечал, что уже шестой год и что мы имеем по два урока в неделю. … Преподаватель оправдывался тем, что позваны были нехорошие ученицы, но еще более подчеркивал то, что в университете все внимание обращено на французский, что воспитанниц заставляют говорить по-германски весьма редко, да да и то для проформы, и показывал на то, что сами они терпеть не смогут немецкого языка.

Ушинский возражал, что чтобы вынудить воспитанниц полюбить немецкий язык, он, преподаватель, должен был частично просматривать, а частично информировать им содержание лучших произведений Шиллера и Гете.

— О господин инспектор! — насмешливо-добродушно отвечал немец. — Уверяю вас… не смотря на то, что они и в старшем классе, но ничего, решительно ничего не осознают в произведениях этих писателей и не заинтересуются ими.

На это Ушинский увидел, что лишь идиота может не заинтересовать очень способное произведение.

Колокол призывал нас к чаю, не смотря на то, что души отечественные рвались обсуждать без финиша невиданные новости. До сих пор никто, ничто и ни при каких обстоятельствах не тревожило нас так, как это первое появление у нас Ушинского. Так же оживленно болтали мы и по окончании чаю, в то время, когда пришли в дортуар, дабы ложиться дремать. Мы скоро разделись и, закутавшись в одеяла, разместились на нескольких кроватях. И В этом случае любая торопилась высказать собственный мнение. Мы совсем не были подготовлены ни к независимому мышлению, ни к критическому анализу. Мысли отечественные были какие-то коротенькие и несложные, высказывались отрывочно и непоследовательно. выражения и Наши чувства были не только стадными, но довольно часто извращенными, язык отечественный страдал бедностью и однообразием выражения, запас слов был очень мал. Но как бы то ни было, отечественная идея зашевелилась в первый раз, нас охватил какой-то вихрь вопросов, глаза у всех сверкали, щеки пылали, сердца трепетали. Мы сидели и рассуждали далеко за полночь, кидаясь к кроватям при каждом шуме из помещения классной женщины.

— Он просто отчаянный какой-то! — было мнением большинства. …

Через пара дней по окончании обрисованных событий Ушинский посетил урок русского преподавателя Соболевского, что преподавал во всех младших классах. Диктантом он ни при каких обстоятельствах не занимался, как словно бы не имел кроме того представления, что это направляться делать, и дети разучились бы писать, если бы он не задавал списывать и выучивать басню за басней Крылова.

Самая характерная часть урока наступала тогда, в то время, когда Соболевский приказывал отвечать басню. Он всегда был обижен ответом и каждой позванной им девочке показывал, как направляться читать. Начиналось настоящее представление. Зверей он изображал в лицах: лису, согнувшись в три погибели, до невероятности скашивая собственные и без того косые глаза… В то время, когда дело шло о слоне, он поднимался на носки, а долгий хобот должны были показывать три тетради, свернутые в трубочку и положенные одна в другую. Наряду с этим, смотря по зверю, он то бегал и рычал, то, стоя на месте, передергивал плечами, оскаливал зубы.

Ушинский вошел на урок именно в ту 60 секунд, в то время, когда Соболевский читал басню моська и Слон. В то время, когда он сказал слова: Ну на него метаться, и лаять, и визжать, и рваться, он старался все это драматизировать более, чем когда-нибудь. С удивлением наблюдал на него Ушинский, не делая ни мельчайшего замечания, но, дабы прекратить комедию, наконец сообщил: Я буду диктовать. В то время, когда затем он просмотрел пара тетрадей, то увидел, что кое-какие воспитанницы делают в словах больше неточностей, чем букв, кивнул головой и вышел.

Оба они встретились на нижнем коридоре, и Ушинский увидел:

— Вы, возможно, слышали довольно много похвал ясному чтению, но у вас уже выходит целое представление… Так кривляться кроме того как-то унизительно для преимущества преподавателя. …

Мы с громадным нетерпением ожидали визита Ушинский урока словесности и нашего учителя литературы Старова, что считался у нас лучшим учителем. Мы шепетильно готовили его уроки, а потому наперед праздновали победу.

Старов по натуре был человек порядочный, мягкий, добросердечный и необходимый. Он пользовался общим размещением. Тогда как мы вычисляли 60 секунд, в то время, когда окончится урок того либо другого учителя, мы заслушивались Старова и любой раз с нетерпением ожидали его урока. Мы проходили у него поэзии и теорию прозы, и и литературу. В стихотворениях нас увлекала мелодичность и музыка стиха, в прозе — возвышенные выражения, и не смотря на то, что до смысла мы не додумывались и отечественный преподаватель не растолковывал нам его, но все же это нас увлекало более, чем сухое заучивание грамматики. Так же проходили мы у него и историю литературы. В его записках в хронологическом порядке были названы все произведения автора, с несколькими страницами объяснений при самые крупных из них. Сами мы ни при каких обстоятельствах не просматривали ни одного произведения известного русского писателя, а учитель знакомил нас с ним только в отрывках. Так, мы не имели ни мельчайшего понятия ни о фабуле произведения, ни об идее, которая осуществлялась в том либо втором художественном образе. Несмотря, но, на все это, Старов был самым лучшим а также единственным искренно любимым преподавателем. …

Звонок прекратил отечественные расспросы, вынудив нас опрометью бежать в класс. Мы опоздали еще рассесться по скамьям, как к нам вошла инспектриса, а за нею Ушинский. Он, к нашему удивлению, приветливо раскланялся со Старовым.

— Вам угодно будет экзаменовать женщин? — обратился Старов к Ушинскому.

— Нет! я буду вас просить продолжать ваши занятия.

Старов начал приводить к воспитанницам и задавать вопросы заданный урок о Пушкине. Позванная воспитанница замечательно отвечала.

— Весьма твердо заучено… — увидел Ушинский. — Но вместо фразистых слов книжки поведайте мне содержание Евгения Онегина!

Старов начал разъясняться за воспитанницу. В классе не существует библиотеки. Собственный единственный экземпляр он, Старов, не имеет возможности нам оставлять, поскольку об одном и том же писателе в одинаковый сутки просматривает часто в двух-трех заведениях.

— При таких условиях я совсем не осознаю преподавания литературы!

— Дело тут испокон века так ведется… Забота о библиотеке — не мое дело…

— Женщины, кто из вас просматривал Мертвые души? Потрудитесь подняться…

Никто не двигался с места.

— Это нереально! Вы, сударыня, просматривали? А вы? Но, возможно, что-нибудь второе просматривали из Гоголя? Тараса Бульбу понимаете? Неужто и произведений Пушкина никто не просматривал? А Лермонтова, Грибоедова? Но это нереально! Я легко этому не верю! Как, ни одна воспитанница, проходя курс русской литературы, не спросила прочесть ни одного самоё капитального произведения!. Да так как это, понимаете, что-то уже совсем баснословное! — Ушинский не получал ниоткуда никакого ответа и, все более горячась, обращался то к воспитанницам, то к преподавателю. … — Попытаемся объясниться письменно! Пускай одна из воспитанниц вслух раза два прочтет стих [Пушкина «толпа и Поэт»], и после этого, женщины, потрудитесь собственными словами письменно изложить прочтённое. — И он вышел в коридор.

Отечественная письменная работа появилась в высшей степени бестолковою: у одних она воображала шумиху напыщенных фраз, не имеющих между собою элементарной логической и грамматической связи, у других толпе приписывалось то, что сказал поэт, и напротив, и наряду с этим у тех и у других много было больших орфографических неточностей. К счастью для нас, звонок помешал Ушинскому просматривать вслух отечественные произведения, и он забрал их с собой.

Но отчего же матери так стремились отдавать в университет собственных дочерей? Неужто он так-таки ничего хорошего не производил в собственных питомицах? В русском обществе придавали тогда огромное значение хорошим манерам. И вправду, институтки отличались ими. Но не руководство помогало этому, а подруги. Многие девочки при собственном вступлении были очень неуклюжими: одна ходила, переваливаясь с ноги на ногу, вторая размахивала руками при ходьбе, закатывала глаза при беседе, гримасничала. В то время, когда воспитанница обращалась с вопросом к подруге, та отвечала ей, копируя в карикатуре ее манеры, причем целый класс покатывался со хохоту. Время от времени выстраивался целый отряд воспитанниц, дефилировавших перед злополучной девочкой, неимоверно топая ногами, выпячивая пузо, — одним словом, воображая в комичном виде ее недочёты. Несчастная девочка злилась, бранилась, плакала, но понемногу отвыкала от усвоенных плохих привычек и не так долго осталось ждать уже сама высмеивала вторых. Так, воспитанницы самостоятельно производили в себе отвращение к плохим манерам, но, само собой разумеется, все это касалось внешней, одной лишь внешней, стороны.

Но университет приносил и более значительную пользу. Эра крепостничества перед освобождением крестьян была временем, в то время, когда страсти, разнузданные продолжительным произволом, у очень многих помещиков выражались отчаянным развратом, в то время, когда в помещичьих зданиях находились целые гаремы крепостных девок, в то время, когда пиры сопровождались невообразимым разгулом, пьянством, драками, неотёсанной бранью, в то время, когда из конюшен раздавались отчаянные крики засекаемых крестьян. Разлучая дочерей с подобными родителями, университет выручал их от нравственной смерти. Так было в дореформенное время.

Совершенно верно так же и большинство вторых предписаний и правил, положенных в базу обучения и институтского воспитания, давала только самые печальные результаты. Дабы приготовиться к скромной доле, которая ждала многих из нас в будущем, мы должны были мочь готовить кушанья, для чего существовала примерная кухня. Женщины старшего класса, выполняя очередь, по пяти-шести человек ходили обучаться кулинарному мастерству. В такие дни они не посещали кроме того уроков. К их приходу в кухне уже все было разложено на столе: кусок мяса, готовое тесто, картофель в чашке, пара корешков зелени, перец, сахар. Одна из воспитанниц должна была рубить мясо для котлет, вторая толочь сахар, третья — перец, следующая мыть и чистить картофель, раскатывать тесто и разрезать его для пирожков, мыть и крошить зелень. Все это делалось воспитанницами с величайшим удовольствием. Кухня служила для нас громадным развлечением; к тому же она избавляла от неинтересных уроков и на пара часов от милицейского надзора классных дам. Но такие кулинарные упражнения не могли, само собой разумеется, научить стряпне и были скорее карикатурою на нее. Воспитанницы так и не видели, как приготовляют тесто, не знали, какая часть говядины лежит перед ними, не могли познакомиться и с тем, как жарят котлеты, для которых они рубили мясо. Кухарка наблюдала на это как на разрешённое девушкам баловство и сама ставила кушанье на плиту, опасаясь, дабы они не обожгли себе рук либо не сломали котлет; сама она копалась и около супа. Девушкам она поручала толочь сахар, перец и все, что необходимо было рубить и толочь, что те и создавали в такт плясовой, а это заставляло смеяться и воспитанниц и кухарку. Их радостному настроению помогало да и то, что обед, приготовленный их руками, они были в праве съесть сами, а он был несравненно вкуснее, питательнее и обильнее простого.

Обучение рукоделию не смотря на то, что и не носило столь комичного характера, как обучение кулинарному мастерству, но также не достигало никакой цели и роковым образом отражалось на удачах в науках очень многих воспитанниц. В университете было не мало девочек, каковые уже при вступлении в него умели порядочно шить и знали пара женских работ. На первом же уроке учительница рукоделия осведомлялась, кто к чему приучен был дома: необученным шить она позволяла обмётывать швы, мотать мотки либо выдергивать нитки из полотна, дабы с их помощью разрезать его, учила их сшивать полотнища, но потом этого обучение не шло. Тех же воспитанниц, каковые заявляли учительнице о том, что они обожают вышивать ковры либо шить гладью, срочно присаживали за эти работы. …

На протяжении публичного выпускного экзамена в особенных помещениях университета устраивалась выставка учениц. Тут возможно было видеть превосходно вышитые ковры, вышивки по батисту и цветной материи гладью, белой и шерстями и разноцветной бумагой, искусно выполненные цветы, и белье, сшитое ручною строчкою. На стенах висели картины, написанные акварелью и масляными красками: тут красовалась головка гречанки, в том месте — девочка с козой, цветы. Не смотря на то, что все эти картины с художественной точки зрения были ниже всякой критики и выяснялись нехорошими копиями, но и они выполнены были посредством преподавателя рисования, что не только исправлял рисунок, но и рисовал в нем все более тяжёлое; но и на это способны были только весьма немногие воспитанницы, а большое большая часть так и выходило из университета не умея срисовать с рисунка кроме того несложного стула, не говоря уже о рисовании с натуры: наглядный способ совсем отсутствовал в обучении дореформенного времени. Что же касается рукоделия, то большое большая часть заканчивало курс, выучившись одному либо двум швам.

Знанию французского языка придавали значение . На девочку, могшую болтать на этом языке при собственном вступлении в университет, наблюдали с громадным благоволением. Ей прощали очень многое такое, чего не прощали вторым; обнаружили ее умною и талантливой кроме того тогда, в то время, когда этого вовсе не было. На изучение этого языка во всех классах отводили громаднейшее количество часов: в белом (старшем) классе изучали французскую литературу, писали письма и сочинения на этом языке. Классные женщины и все руководство сказало с нами по-французски. Между собою воспитанницы также обязаны были сказать на этом языке. Какое огромное значение уже с покон веков приписывали в университете французскому языку и до какого именно комизма доходила наивная вера в его могущество, видно из воспоминаний воспитанницы Патриотического университета. В то время, когда 14 декабря 1825 года раздалась пальба из орудий, начальница Патриотического университета обратилась к воспитанницам с такою речью: Это господь всевышний наказывает вас, женщины, за ваши грехи. Самый главный и тяжёлый грех ваш тот, что вы редко рассказываете по-французски и, совершенно верно кухарки, болтаете по-русски. В ужасном перепуге, — говорит создатель воспоминаний,— мы в полной мере познавали целый кошмар отечественного грехопадения и на коленях перед иконами, с неприятными слезами раскаяния, тогда же поклялись начальнице вовсе не использовать в беседе русского. Отечественные заклятия были как бы услышаны: пальба неожиданно стихла, мы успокоились, и продолжительно по окончании того в залах и спальнях Патриотического университета не слышалось русского (14 декабря 1825 года в Патриотическом университете С. А. Пелли, Русская старина 1870 года, август). Я же обрисовываю несравненно более поздний период времени, уже незадолго до реформ в Смольном. Но и сейчас, как и прежде, институтки были несложны до наивности и благодаря собственного невежества весьма суеверны, но в мое время нас никто, а тем более руководство не имело возможности запугать бешенством божьим уже по одному тому, что кроме того религиозные девочки утрачивали в университете собственную простодушную веру. Что же касается французского языка, то не смотря на то, что изучению его у нас и придавали значение , но так как в нас не выработали важного отношения к какому бы то ни было знанию, не обучили уменью заниматься, не привили нам интереса и должной усидчивости к какому бы то ни было предмету, мы все обучение обращали в пустую формальность. В случае, если до слуха классной женщины доходила русская обращение воспитанницы, она кричала ей: Как ты смеешь владеть русским языком? Та отвечала: Но я сообщила: comment dit-on en francais? {как это сообщить по-французски? (франц.)}. Классная женщина удовлетворялась этим ответом, а та болтала по-русски. Беседы с классными женщинами и с более высшими начальственными лицами ограничивались каким-нибудь десятком-двумя официальных фраз (в это число входили всевозможные поздравления), каковые заучивались воспитанницами в первоначальный же год их вступления в университет. Благодаря этого институтки не могли поддерживать важного беседы на французском языке, не могли они и просматривать на этом языке важные книги, — но, и по-русски они не могли ни вести важного беседы, ни просматривать важных книг, и русская обращение воспитанниц не отличалась ни достатком слов, ни разнообразием выражений. Возможно себе представить, какие конкретно удачи делали воспитанницы в других предметах, в случае, если изучение французского языка было столь неудовлетворительно.

Отечественное время было так распределено, что если бы преподавание в университете и было поставлено более верно, у нас не хватало бы времени для важных занятий. Уроки в старших классах заканчивались в 5 часов, в то время, когда шли к обеду. По окончании него до вечернего чая возможно было готовить уроки, но один вечер в неделю уходил на танцы, один, в противном случае и два вечера — на церковную работу перед торжественными днями, один—у некоторых на упражнение в пении, у других — на рукоделие; так, оставалось в неделю всего два-три свободных вечера. В кофейном классе большинство времени тратилась на переписку: переписывали басни и рассказы, писали неправильные французские глаголы,— для всего этого существовали особенные тетради. В случае, если в одной из них появилось пара чернильных пятен либо пара строчков криво написанных, классные женщины заставляли девочку переписать всю тетрадь. В старших классах не обращали внимания на чистоту тетрадей, но женщины кроме этого убивали довольно много времени на переписку: большинство преподавателей задавала им уроки не по книжкам, а по собственным запискам, — вот эти-то записки и приходилось переписывать. Из сообщённого ясно, что на учение уроков у нас оставалось мало времени, тем более что в эти свободные вечера приходилось не только переписывать записки преподавателей, но и делать сочинения на французском языках и русском.

Как мало знаний выносили мы из преподавания, какими поразительными невеждами оканчивали курс, будет видно из следующего очерка; к сообщённому же прибавлю лишь, что большинство отечественных преподавателей сами были людьми невежественными и никуда не годными педагогами. Кроме того по наружности, не считая француза, они воображали, совершенно верно на подбор, отовсюду собранных, отживших стариков, окончательно сданных в архив в эту, так сообщить, учительскую богадельню Смольного. Случалось, — но, очень редко, — что благодаря болезни либо смерти тот либо второй из старых педагогов выбывал из строя, и его место замещал еще не совсем пожилой человек, но по окончании нескольких уроков такие учителя обыкновенно исчезали с отечественного горизонта по малоизвестной для нас причине. Один из них был удален по окончании пяти либо шести уроков лишь за то, что сообщил:

— Женщины, вы передаете все в зубрежку и не хорошо говорите оттого, что ничего не просматриваете, — просите руководство снабдить вас книгами для чтения.

Поступив в университет в раннем детстве и на протяжении всего собственного нахождения в нем удаленная от людей и природы, институтка не имела ни мельчайшего представления о жизни. За высокие стенки ее заколдованного замка не долетало ни одного людской стона, ни мельчайшего сведения не доходило до нее о каком-нибудь публичном перемещении, и по большому счету решительно ничего не знала она о положении собственной отчизны, о ее надеждах и несчастиях. Окончив курс в дореформенном университете, институтка вступала в судьбу с самыми дикими воззрениями, с самыми наивными предрассудками, с нелепыми требованиями от людей, с похабными и сентиментальными мечтами. Ее манили к себе роскошь, балы, выезды, уборные, танцы, ухаживания блестящих кавалеров. Одним словом, она грезила о том, о чем грезили тогда все так именуемые кисейные девушки. Необходимо, но, подметить, что и русское общество того времени предъявляло девушке только эстетические требования. Наклонную к разговору и серьёзному чтению именовали синим чулком и жестоко высмеивали. Что же мудреного в том, что в университете, этом все более дряхлеющем и отживающем собственный век учреждении, не смотревшем за новыми течениями в лучшей части современного общества, воспитывали в дворянском духе, развивая пристрастие к аристократическим нравам. Женщина того времени при домашнем воспитании, как бы оно не хорошо ни было, испытав в семье житейские невзгоды и материальную нужду, все же имела возможность скорее и легче осознать все ничтожество, эфемерность и всю призрачность эстетических иллюзий, все неудобство применения их к практической судьбе. Институтка же, напротив, все время собственного умственного и нравственного роста проводила в заточении, как сказочная царевна. Все, что требовалось для жизни: стол, платье, постель, помещение, — было к ее услугам; она выяснялась устраненною от каких бы то ни было забот. Откуда бралось все значительное для жизни, она не знала; не слыхала, дабы и другие интересовались этими вопросами. Она не имела возможности кроме того догадываться о том, какою тяжёлой борьбою добывают люди собственный насущный хлеб, совсем не была приготовлена к трудовой судьбе.

Вот по какой причине по окончании окончания институтского курса большинство ее понятий были нелепы, ее ужас безрассуден, отношение к обыденной жизни и ее явлениям подчас легко комично. Она идет по улице, а с противоположной стороны навстречу ей приближается мастеровой под хмельком, — она с кошмаром кидается в сторону; поползет по руке червяк, сядет насекомое — она с визгом мчится куда глаза смотрят. Многие из воспитанниц по окончании выпуска были уверенный в том, что в случае, если кавалер приглашает на протяжении бала на мазурку, это указывает предварительное сватовство, за которым последует формальное предложение. Одна институтка, прождав зря в продолжение нескольких суток собственного кавалера в бальной мазурке, была так скандализирована этим, что ринулась к собственному брату-офицеру, умоляя его выйти на дуэль и стреляться с человеком, согласно ее точке зрения, опозорившим ее. В случае, если родители институтки не соглашались выдать ее замуж за человека, сделавшего ей предложение, если он был кроме того узнаваемый подлец, она воображала, что получивший отказ обязан обязательно застрелиться, — и на данной земле происходило много комичных и трагичных инцидентов.

Институтка прошлого времени, покинув стенки ее alma mater {матери-кормилицы (лат.), другими словами Смольного университета.}, была конфузлива до дикости; самый несложный вопрос ставил ее в тупик. Она не умела разобраться кроме того в том, смеются над нею либо обращаются к ней без шуток, не знала, как отнестись к людям, заговорившим с нею, и бывало много случаев, в то время, когда она срывалась с места и выбегала из помещения лишь по причине того, что кто-то доходил к ней весьма ужасный. От этого целого обмана всех эмоций, от данной ребячьей наивности кое-какие институтки не избавлялись до конца своей жизни. В случае, если от природы женщина была умна, в случае, если институтское воспитание опоздало вытравить в ней всех ее душевных свойств, она энергично начинала перевоспитывать себя. Но перед тем как житейские события переделывали ее так, что она становилась не смотря на то, что пара пригодною к судьбе, ей приходилось сделать много неточностей, принести довольно много вреда и себе и вторым. Если она выходила замуж за бедного человека и делалась матерью, она не умела ни заботиться за детьми, ни найтись в затруднительном положении: для нее было немыслимо при ничтожных средствах устроить мало-мальски сносный обед, смастерить что-нибудь для ребенка из незатейливого материала, — она совсем лишена была находчивости и предприимчивости в практической судьбе.

И.А. Гончаров, «Обрыв»

Она согнулась и заметила покойно сидящего на заборе человека, если судить по платью и по лицу, не простолюдина, не лакея, а по летам — не школьника. Он держал в руках пара яблок и подготовился спрыгнуть.

— Что вы тут делаете? — внезапно задала вопрос она.

Он поглядел на нее с 60 секунд.

— Вы видите, лакомлюсь.

Он закусил одно яблоко.

— Не желаете ли? — сказал он, подвигаясь к ней по забору и предлагая ей второе.

Она отошла от забора на ход и смотрела на него с любопытством, но без страха.

— Кто вы таковой? — сообщила она строго, — и для чего лазите по чужим заборам?

— Кто я таковой — до того вам потребности нет. А для чего лазаю по заборам — я уж вам сообщил: за яблоками.

— И вам не совестно? Вы, думается, не мальчик.

— Чего совеститься?

Он улыбнулся.

— Брать тихо чужие яблоки! — упрекнула она.

— Они мои, а не чужие: вы крадёте их у меня!

Она молчала, смотря на него с любопытством.

— Вы, правильно, не просматривали Прудона, — сообщил он и посмотрел на нее внимательно. — Да какая вы красивая женщина! — внезапно прибавил он позже, как в скобках. — Что Прудон говорит, не понимаете?

— La propriete c’est le vol {Собственность — это кража — фр.}, — сообщила она.

— Просматривали! — с удивлением сказал он, глядя на нее во все глаза.

Она отрицательно покачала головой.

— Ну, слушали: эта божественная истина обходит всю землю. Желаете, принесу Прудона? Он у меня имеется.

— Вы не мальчик, — повторила она, — а крадёте чужие яблоки и верите, что это не воровство, в силу того, что господин Прудон сообщил…

Он скоро посмотрел на нее.

— Вы верите же тому, что вам сообщили в пансионе либо университете …

Он отыскал в памяти, как зря получал он от нее источника ее развития, расспрашивая о ее воспитании, о том, кто мог иметь на нее влияние, откуда она почерпнула данный храбрый и вольный образ мысли, кое-какие знания, уверенность в себе, самообладание. Не у француженки же в пансионе! Кто был ее начальником, собеседником, в то время, когда кругом никого нет?

Так думал он подвести ее к признанию.

— Послушай, Вера, я желал у тебя кое-что задать вопрос, — начал он равнодушным голосом, — сейчас Леонтий упомянул, что ты просматривала книги в моей библиотеке, а ты ни при каких обстоятельствах ни слова мне о них не сказала. Правда это?

— Да, кое-какие просматривала. Что ж?

— С кем же просматривала, с Козловым?

— Иные — да. Он растолковывал мне содержание некоторых писателей. Вторых я просматривала одна либо со священником, мужем Наташи…

— Какие конкретно же книги ты просматривала с священником?

— Сейчас я не помню… Святых отцов, к примеру. Он нам с Наташей растолковывал, и я многим ему обязана… Спинозу просматривали с ним… Вольтера…

Райский захохотал.

— Чему вы смеетесь? — задала вопрос она.

— Какой переход от святых отцов к Вольтеру и Спинозе! В том месте в библиотеке все энциклопедисты имеется. Ужели ты их просматривала?

— Нет, куда же всех! Николай Иванович просматривал кое-что и передавал нам с Наташей…

— Как это вы до Фейербаха с братией не дошли… до материалистов и социалистов!..

— Дошли! — с не сильный ухмылкой сообщила она, — опять-таки не мы с Наташей, а супруг ее. Он просил нас выписывать места, отмечал карандашом…

— Для чего?

— Желал, думается, возражать и напечатать в издании, не знаю…

— В библиотеке моего отца нет этих новых книг, где же вы забрали их? — с живостью задал вопрос Райский и навострил ухо.

— Вера, ты не слушаешь?

— А? нет, я слышу… — придя в сознание, сообщила она, — где я брала книги? Тут… в городе, то у того, то у другого…

— Волохов раздавал эти же книги… — увидел он.

— Возможно, и он… Я у преподавателей брала…

Молитва Берта Хеллингера \


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: