На это Галилей-Сальвиати возражает: Сообщите, в случае, если громадный камень либо артиллерийский боеприпас, лишь положенные на стол, остаются неподвижными кроме того при сколь угодно сильном ветре… то думаете ли вы, что, в случае, если положить шар из пробки либо хлопка, ветер переместил бы их с места?
Симпличио: Знаю возможно, что ветер унес бы их прочь и тем стремительнее, чем легче было бы вещество…
Сальвиати: А что такое ветер?
Симпличио: Ветер, в соответствии с определению, имеется не что иное, как движущийся воздушное пространство.
Сальвиати: Следовательно, движущийся воздушное пространство переносит вещества легчайшие значительно стремительнее и на большее расстояние, чем тяжелые?
Симпличио: Само собой разумеется.
Сальвиати: Но в случае, если вам нужно бросать рукой камень, а после этого клочок хлопка, то что будет двигаться с большей скоростью и на большее пространство?
Симпличио: Само собой разумеется, камень; напротив, хлопок упадет к моим ногам.
Сальвиати: Но в случае, если то, что движет кинутое тело по окончании того, как его выпустила рука, имеется не что иное, как воздушное пространство, движимый рукой, а движущийся воздушное пространство легче переносит легкие вещества, нежели тяжелые, то отчего же кинутое тело, складывающееся из хлопка, не уносится дальше и стремительнее, чем из камня?
Кинутое тело — это, как видим, в первую очередь камень либо ядро: на их примере самый наглядно возможно показать несостоятельность перипатетического объяснения метательного перемещения тел посредством среды. Характерно, что среда у Галилея выступает в любой момент в роли препятствия по отношению к движущемуся в ней телу: тело и среда как бы наделены тут различными символами: в случае, если тело — хорошим, то среда — отрицательным (см. подобное рассуждение Демокрита). среды и Органическое единство тела, характерное для континуализма Аристотеля, уничтожено; оно уступило место представлению, в рамках которого тело — и среда — что-то принципиально разнородное и среда, скорее, антитело, неприятель тела, чем его естественное продолжение. Дело происходит именно обратно тому, что говорит Аристотель, — заключает Сальвиати-Галилей, — в той же мере ложно мнение, что среда информирует перемещение кинутому телу, в какой справедливо то мнение, что она лишь формирует препятствия.
Диалог Симпличио и Сальвиати отлично демонстрирует, как развитие техники влияет на научное мышление: техника как бы предлагает любой раз новые и для каждой эры собственные примеры, те самые, каковые помогают собственного рода наглядными моделями для определенной научной программы.
Доводы Аристотеля против допущения пустоты занимательны в нескольких отношениях. Во-первых, мы тут видим, как конституируется перипатетическая физика в борьбе с атомизмом. Во-вторых, легко подметить, что мыслитель отлично видит другие методы объяснения тех либо иных явлений, но эти методы объявляет запрещенными.
Аристотель сам формулирует несовместимые с его натурфилософией правила, облегчая так работу собственных будущих оппонентов и показывает им, с чего нужно затевать ниспровержение его физики. Аристотелевская физика допускает два типа связи в телесном мире, при которых не нарушается принцип непрерывности: или непрерывность в собственном смысле, в то время, когда два тела имеют одну неспециализированную границу, или соприкосновение — в то время, когда граница между двумя телами не смотря на то, что и не есть неспециализированной, но в промежутке между ними нет ничего другого, т.е. нет никакого промежутка. Данный второй тип связи и делается у Аристотеля условием возможности выяснить место так, дабы наряду с этим не нарушить принципа непрерывности. Место, — говорит он, — имеется первая неподвижная граница объемлющего тела. Первая граница, т.е. та, которая соприкасается с объемлемым телом без промежутка между ними. Исходя из этого на вопрос, где находится вино, верным будет ответ: в сосуде, но неправильным — с позиций Аристотеля — будет ответ: в доме, не смотря на то, что сосуд и в действительности находится в доме. И для сосуда его место не дом, а прилегающий воздушное пространство, потому что место — это первая граница объемлющего тела.
Итак, аристотелевское понятие места исключает принцип относительности: место того либо иного предмета определяется Аристотелем не через положение его довольно вторых предметов. Конкретно так потом определяет место, к примеру Декарт, также не допускавший пустоты и не принимавший атомизма. Но Аристотель и тут верен собственному способу: для него отношение в любой момент вторичнее самих относимых, а потому и место он обязан выяснить так, дабы не поменять собственному пониманию сущности. Учение об полных местах, верхе, низе и т.д. — это использование аристотелевского учения о сущности к физике и космологии: сущность имеется то, что не отражается ни о каком подлежащем. Аналогия места с сосудом исходя из этого крайне важна для Аристотеля; он прямо говорит: Подобно тому как сосуд имеется переносимое место, так и место имеется не передвигающийся сосуд.
Но аристотелевское решение вопроса о сущности места не просто так выяснилось не сильный пунктом его физики; сам Аристотель не смог избежать определения места предмета через отношение его к вторым, принятым за неподвижные. Как, в действительности, быть в том случае, если то, что есть конкретно объемлющим данное тело, само находится в движении? Место, в соответствии с определению, имеется неподвижная граница объемлющего тела. А такие случаи отнюдь не являются исключениями. Так, к примеру, в случае, если лодка плывет по реке, то ее место — вода, но так как вода в реке также движется. Исходя из этого, говорит Аристотель, местом есть скорее вся река, поскольку в целом она неподвижна. А вся река — это так как скорее ее берега, чем текущая в ней влага; значит, тут из двух моментов, содержащихся в определении места (первенствовать границей объемлющего тела и быть неподвижной границей его), Аристотель выбирает один, жертвуя вторым. Действительно, он тут же подмечает, что в качестве последних неподвижных ориентиров для всех природных вещей являются середина небесного свода и крайняя для нас граница кругового перемещения. Но это не меняет дела: вопрос об определении места в движущегося есть трояном в перипатетической физике.
Подводя результат анализу аристотелевского понятия места, остановимся еще раз на модели места — сосуде. По какой причине все-таки конкретно сосуд остается для Аристотеля наилучшим примером — парадигмой места? Главные показатели места, по Аристотелю, следующие: 1) место объемлет тот предмет, местом которого оно есть; 2) не есть что-либо, присущее самому предмету; 3) первичное место не меньше и не больше предмета; 4) оно оставляется предметом и отделимо от него; 5) всякое место имеет верх и низ; 6) каждое тело по природе перемещается и остается в характерном ему месте, а это и образовывает верх и низ; 7) оно без движений.
1. Место объемлет предмет, говорит Аристотель, в этом отношении оно сродни форме, которая в любой момент имеется предел, граница, то, что собирает материю совершает ее некоей вещью. Подобно тому как для линии ее формой будет ее граница, т.е. две точки, два финиша линии, подобно этому и сосуд будет как бы формой содержащейся в нем жидкости: жидкость приобретает форму сосуда.
2. Но тут же Аристотель показывает, что место — это все-таки не форма: так как без формы предмет перестает быть самим собой, форма свойственна самому предмету, а место — нет: вино, вылитое из амфоры в чаши, остается самим собой, не смотря на то, что и меняет собственный место. Значит, место подобно форме, но не есть форма предмета.
3. Но место подобно и материи: первичное место не меньше и не больше предмета, а потому Платон и отождествлял его конкретно с материей: так как место имеет три измерения, подобно тому как их имеет и предмет; так что совсем безразлично, вычислять ли количество тела либо количество того места, которое оно занимает.
4. Но, как и при с формой, место, по Аристотелю, отделимо от предмета, тогда как материя от него неотделима; предмет остается тем же самым, в то время, когда перемещается в второе место, а это значит, что его его место и материя нетождественны.
Так, место в некоем отношении родственно форме, в некоем — материи, но в других отношениях оно превосходно как от той, так и от второй. Как родственное с формой, оно имеется граница тела (недаром же — сосуд: без него тело растеклось бы); как родственное с материей, оно протяженность тела. Если бы тело не двигалось, то сосуд был бы для него формой; но, двигаясь, тело оставляет собственный место. Значит, возможно заявить, что место — это заменитель, эрзац формы, как бы форма для движущегося тела, и конкретно постольку, потому, что оно движется. Форма — граница предмета, потому, что он находится в себе; место же — граница объемлющего тела, т.е. та граница, которая дается телу вторым; образно говоря, это ослабленный вариант границы, потому что при перемещении тело также испытывает недостаток, по Аристотелю, в границах, но уже не только как тело, а и как движущееся тело. Место и имеется граница тела, потому, что оно движется. Какая тяжёлая, но, задача отыскать такую границу: так как граница по самому собственному понятию имеется что-то неподвижное, имеется то, что удерживает (соответственно, и само фиксировано, жестко выяснено); а требуется отыскать такую границу для самого перемещения, предел перемещения, забранного, но, не абстрактно (как при перемещения материальной точки), а вместе с движущимся телом (с тем, что движется). Из-за трудности данной задачи и понятие места у Аристотеля есть столь тяжёлым для работы с ним; не просто так это понятие выяснилось у него одним из самых уязвимых.
По самому собственному понятию, потому, что оно граница движущегося, место должно соприкасаться с телом, в этом месте находящимся. Но потому, что существует место не только для каждого движущегося тела, но и для всех по большому счету движущихся тел, то в следствии Аристотелю приходится ввести (при неспециализированном, казалось бы, понятии места) различные его определения. Для каждого тела его место — это первая неподвижная граница объемлющего тела; а для всех по большому счету тел — это полная граница всего, что способно двигаться: полный верх и низ. Ясно, что полный верх и низ нельзя назвать первой границей ни для какого именно тела в отдельности; это первая граница для всего космоса в целом. Такое различение каждого и всего совместно, различение, которое связано с исходными правилами аристотелевского способа мышления, отличающими его от платоников и атомистов, приводит потом, в средневековой науке, к различению так называемых категорематического и синкатегорематического применения терминов. Эти два различных метода применения терминов разрабатываются как в логике — в связи с проблемой суждения, так и в физике и космологии — особенно в связи с проблемой нескончаемого. Из совершённого анализа возможно видеть, что место у Аристотеля, так же как и время, не может быть абсолютно абстрагировано от того, что его наполняет. Не смотря на то, что тело в принципе и отделимо от собственного места, но безотносительные места, верх и низ, неразрывно связаны с лёгкостью и тяжестью тел, местами которых они являются.
Соотношение физики и математики
Фундаментальные философско-методологические правила Аристотеля, к примеру требование опосредования противоположностей, закон несоответствия, и исходные категории, такие, как сущность, действительность и возможность и другие, созданы им в полемике с Платоном, для которого отношение первично, а относимые реалии вторичны. Но, отвергая платоновское и пифагорейское обоснования математического знания, Аристотель не имеет возможности не предложить другого, поскольку математика в его время была не только самой созданной и зрелой среди наук, но и самой правильной, а потому и самой почтенной наукой. Конечно исходя из этого, что мыслитель, посвятивший себя ее обоснованию и науке, должен был указать место и функцию математики в совокупности научного знания.
При обосновании математики Аристотель исходит из собственного учения о сущности. Воображают ли числа, геометрические тела, точки и плоскости кое-какие сущности либо нет? На данный вопрос он отвечает отрицательно: Состояния, перемещения, отношения, соразмерности и расположения не обозначают, по-видимому, сущности чего бы то ни было: так как все они высказываются о чем-нибудь, что лежит у них в базе, и ни одно не воображает собою некую данную вещь (курсив мой. — П.Г.). Но в случае, если математические предметы не являются сущностями, то появляется вопрос об их методе бытия, т.е. об их онтологическом статусе: как именно они существуют? Математические предметы не смогут существовать в чувственных вещах, говорит Аристотель, потому что тогда, во-первых, в одном и том же месте пребывали бы два тела, что нереально, а во-вторых, при таких условиях не было возможности бы поделить какое бы то ни было физическое тело: так как деление физического тела, которое есть постоянным, и деление математического тела, воображающее собой особенную процедуру, ничего общего с физическим делением не имеющую, разны.
Но математические предметы, рассуждает потом Аристотель, не смогут существовать и вне чувственных вещей, как независимые сущности. В случае, если кроме чувственных тел будут существовать другие тела, отдельные от них и предшествующие чувственным, тогда ясно, что и кроме плоскостей должны иметься другие плоскости, отдельные (от первых), и кроме этого — линии и точки… А вдруг существуют они, тогда со своей стороны — кроме плоскостей, точек и линий математического тела — будут существовать другие, эти раздельно… Такой же довод выдвигает Аристотель и против платоновского учения об идеях, что ясно: так как числа и идеи у позднего Платона имеют однообразный онтологический статус. Сущность этого довода сводится к тому, что в случае, если наровне с чувственно данным бронзовым кубом существует — раздельно от него — еще и математический куб, так сообщить, идеализованный пример первого, то необходимо допустить кроме этого и совершенные грани наровне с чувственно данными гранями бронзового куба. Но коль не так долго осталось ждать мы вступили на данный путь рассуждения, то самому совершенному кубу также должны предшествовать те элементы, из которых он состоит, то есть наровне с гранями совершенного куба должны существовать еще грани (т.е. плоскости) сами по себе. Так, окажется нужным допустить плоскости уже трех родов: 1) те, каковые мы находим в физическом кубе, 2) те, что в кубе математическом, и, наконец, 3) те, что существуют сами по себе — первичные, исходные. Нетрудно осознать, что при таком рассуждении линии будут уже четырех родов, а точки — пяти.
Допущение независимого существования математических предметов приводит и к вторым затруднениям. В действительности, предметы и других математических наук — астрономии, гармонии и оптики — также будут пребывать в таком случае за пределами чувственных вещей: …но как это допустимо для его частей и неба либо для чего-либо другого, у чего имеется перемещение? Все эти мысли являются аргументами в пользу выводов, к каким приходит Аристотель, то есть: 1) математические предметы не являются сущностями в большей мере, нежели тела; 2) они не предшествуют чувственным вещам по бытию, но лишь логически; 3) соответственно, они не смогут существовать раздельно; 4) но они не существуют и в чувственных вещах. Исходя из этого они по большому счету не имеют яркого существования, какое имеют, в соответствии с Аристотелю, лишь сущности — чувственные (преходящие) либо сверхчувственные (вечные).
Так, Аристотель показывает, чем математические предметы не являются. Сейчас нужно узнать, чем же они являются, каков метод их бытия. Математические предметы, в соответствии с Аристотелю, появляются в следствии выделения определенного свойства физических объектов, которое берется само по себе, а от остальных особенностей этого объекта отвлекаются. Геометр, говорит Аристотель, помещает раздельно то, что в отдельности не дано. Человек имеется что-то единое и неделимое, потому, что он — человек; а исследователь чисел принимает его (только) как единое и неделимое и после этого наблюдает, свойственно ли человеку что-нибудь, потому, что он — неделим. Иначе, геометр не рассматривает его ни потому, что он человек, ни потому, что он — неделим, а потому, что это — (определенное) тело.
Такая операция абстрагирования, в соответствии с Аристотелю, в полной мере правомерна. Более того, математик, выделяя так предмет собственного изучения и отвлекаясь от бесчисленного множества вторых особенностей физических тел, в частности от их перемещения, имеет дело с весьма несложным предметом, а потому его наука и выясняется самой правильной. Чем несложнее предмет, тем правильнее исследующая его наука; так, математика, абстрагирующаяся от величины и имеющая дело лишь с числом, правильнее геометрии; геометрия же, имеющая дело с числом и с величиной, но абстрагирующаяся от перемещения, правильнее физики. В физике же самое правильное знание допустимо довольно самого несложного из перемещений — перемещения: …данный род — самый простой, и в нем (несложнее всего) перемещение равномерное.
Но не обращая внимания на то что математика — самая правильная среди наук, она однако имеет дело с предметом, что находится не в себе самом, а в другом. Предметы геометрии — точки, линии, плоскости — это либо пределы, либо сечения физических тел, сечения в ширину, глубину либо длину; значит, они не имеют настоящего бытия, а являются продуктом мысленного выделения определенного нюанса физического мира. Исходя из этого и наука, имеющая дело с тем, что существует в себе самом, с сущностями, онтологически первее той, которая имеет дело с предметом, находящимся в другом. Не математика должна быть фундаментом для построения физики, как полагают те, для которых математика стала философией, а, наоборот, физика скорее может претендовать на значение базовой, фундаментальной науки. Так как именно она изучает те сущности, то яркое, опосредование (и отношение) чего изучает математика.
Но и сама физика не есть, по Аристотелю, настоящей первоосновой для других наук. Так как физика изучает не все виды сущностей, а лишь один их род — природные сущности, причем в большинстве случаев с позиций их изменения и движения. Что касается физики, — пишет Аристотель, — она занимается предметами, имеющими начало перемещения в самих себе, иначе, математика — это некая теоретическая наука, которая разглядывает объекты пребывающие, причем, но, объекты эти не существуют самостоятельно. Следовательно, с бытием, существующим самостоятельно и неподвижным, имеет дело некая наука, хорошая от них обеих. Потому, что Аристотель допускает два вида сущностей — природные (подвижные) и сверхприродные, божественные (вечные и неподвижные), то науками, изучающими эти сущности, будут метафизика и физика (первая философия, либо теология — наука о божестве).
Как сверхчувственные сущности превосходят чувственные, так же первая философия по собственному рангу выше физики. Так, в соответствии с Аристотелю, существует три области теоретического знания: математика, философия и физика. Наряду с этим область теоретических наук выше всех других, а из этих наук — та, которая указана под конец: в последовательности сущего она имеет самый ценный объект, а выше и ниже любая наука ставится в зависимости от (сокровища) того предмета, что ею познается.
В философии исследуются неспециализированные основания всякого знания, исходя из этого она является теоретическим базисом как для математики, так и для физики. Изучая верховный род бытия, философия одновременно с этим разрабатывает методологические принципы и те категории, каковые кладут в базу собственных изучений и физика, и математика. Так, физика изучает вещи, владеющие материей, но лишь философия в состоянии дать добро вопрос о том, что такое материя. Совершенно верно так же и математика пользуется в качестве собственных исходных утверждений теоремами, истинность которых не может быть доказана в самой математике: лишь философия, разглядывая любой из предметов не раздельно, а в отношении сущего как такового, в состоянии обосновать эти теоремы.
Так, рассмотрение теорем есть делом философа, потому что теоремы эти имеют силу для всего существующего, а не специально для одного какого-нибудь рода, раздельно от всех других. И пользуются ими все, в силу того, что это — теоремы, определяющие сущее, как такое, а любой род имеется сущее. По отношению к теоремам положение физика предпочтительнее, чем положение математика; не смотря на то, что в целом рассмотрение теорем — дело философа, но потому, что физик в отличие от математика имеет дело не просто с одним нюансом сущего, а с определенным родом его, то есть с природным сущим, то он может изучить и кое-какие из теорем. Никто из тех, кто ведет изучение частного характера, не берется что-либо сообщить про них (теоремы. — П.Г.), подлинны они либо нет — ни геометр, ни арифметик, но лишь кое-какие из физиков, со стороны которых поступать так конечно: они так как одни полагали, что подвергают изучению всю природу и сущее .
Верховная же из всех теорем, исследуемых первой из наук — философией, есть кроме этого первой и для каждой науки, потому что она имеется самое точное из всех начал; эту теорему Аристотель формулирует так: Нереально, дабы одно да и то же совместно было и не было свойственно одному и тому же и в одном и том же смысле. Это закон непротиворечия, верховный закон мышления, сформулированный Аристотелем в полемике с диалектиками, и в первую очередь с Платоном. Данный закон мы уже разглядывали в начале главы, где продемонстрировали, как он связан с аристотелевским принципом опосредования и с учением о сущности. А принцип опосредования со своей стороны лежит в базе аристотелевской теории непрерывности, составляющей фундамент перипатетической физики и шире — всей научной программы Аристотеля, которую мы исходя из этого именуем континуалистской.
Как видим, для Аристотеля философия есть высшим родом знания, как и для Платона; но в отличие от Платона, для которого математика была по окончании философии наивысшим родом знания, Аристотель вычисляет такой скорее физику. В случае, если выстроить науки в ряд, то между философией и математикой у Аристотеля должна быть помещена физика. Математика для него, так, ни за что не может служить теоретическим фундаментом для физики, как это было бы у Платона, если бы он считал вероятным создание физики как строгой науки. Скорее уж физика будет базой для математики, в случае, если ставить вопрос об их соотношении.
Так Аристотель реализовал идею физики, другую математической физике, намечавшейся в платоновском Тимее и у пифагорейцев. Он создал физику как науку, хорошую от математики, имеющую другие задачи и другой предмет, чем те, каковые решает математика. Предстоящее развитие физики в течении больше чем полутора тысяч лет пошло по пути, указанному Аристотелем. И лишь на исходе средних столетий ученые снова обратились к той альтернативе, которую заслонил Аристотель: к идее математической физики.
Запрещено закончить анализ Аристотеля, не разглядев вопроса о его биологических изучениях.
Биологические изучения Аристотеля
При изучении органического мира Аристотель стремился не потерять из поля зрения ни одного значительного факта: природное многообразие во всей его пестроте воображало для него громадный интерес. Пробуя отыскать средство для описания всего многообразия живых существ, Аристотель прибегает к различению и сравнению показателей, предварительно выясняя, какие конкретно конкретно из них направляться принимать за значительные. Само предварительное выяснение предполагает разработку совокупности понятий, благодаря которой не просто описывается живое существо, а постигается его сущность. Из этого понятна тенденция Аристотеля к классификации живых форм. Оба эти момента — интерес к эмпирическому многообразию и рвение его упорядочить — присутствуют не только в учении Аристотеля об органическом мире, они свойственны для его работы в любой области знания. Так, в учении о силлогизме он классифицирует формы мысли, в Риторике — формы речи, в Политике — формы национального устройства и т.д.
На какую же совокупность понятий опирается Аристотель, классифицируя живые организмы, распределяя их по видам и родам? При рассмотрении живого организма Аристотель исходит из формы и различения материи: без этого различения у него не было бы инструмента, благодаря которому он в первый раз выделяет показатели как исходный материал для классификации. В области биологии понятия материи и формы выясняются так эвристичными, что не просто так кое-какие исследователи склоняются к мысли, что именно потребности объяснения живого организма (в частности, потребности медицины) послужили основным источником для этих понятий.
При анализе органического мира, как и в физике, Аристотель опирается на формы и основные категории материи, действительности и возможности, и на учение о четырех видах обстоятельств. До него была сделана не одна попытка растолковать жизнедеятельность организмов (в большинстве случаев в учениях натурфилософов), высказывались кроме того догадки о происхождении живых существ (Эмпедокл). Но лишь Аристотель положил начало биологии как науке. Эта наука, вышедшая из его рук, так же как и перипатетическая физика, не была и не могла быть математической. Но в случае, если по отношению к физике это событие было одной из основных обстоятельств той критики, которая обрушилась на Аристотеля уже в XVI-XVII вв., то по отношению к биологии вопрос о ее математизации не появлялся впредь до появления генетики. Еще в XVIII в., во время успеха математического естествознания, не только не поднимается вопрос о том, дабы создать биологию как математическую дисциплину по аналогии с физикой, но, наоборот, Кант, например, высказывает идея, что живой организм имеется полная граница, которую не имеет возможности переступить естественная наука (потому что естественная наука, в понимании Канта, — это наука математическая). Более того, и в XVIII, и в XIX вв. конкретно из среды биологов довольно часто исходила критика механицизма, характерного для того периода, в то время, когда примером науки была математизированная физика, и первым делом механика.
Разглядывая представления натурфилософов о сущности и природе органических образований, Аристотель отмечает, что неспециализированный недочёт их подхода пребывает в том, что они обращали значительно больше внимания на материю, из которой состоят живые существа, чем на то, что отличает живое от неживого. А такую специфику всякого рода бытия направляться искать не столько в материи, говорит Аристотель, сколько в форме, потому что природа формы имеет громадную силу, чем природа материи. Наряду с этим, говоря о форме, Аристотель имеет в виду не просто внешнее очертание, и окраску и т.д. живого существа: к форме тут значительно ближе функция, чем морфологические показатели. Так как и мертвый, — пишет Аристотель, — имеет ту же самую форму внешнего образа, и все-таки он — не человек. Дабы пояснить сообщённое, он приводит пример из второй области: формой топора, говорит он, будет не его внешний образ, а его пригодность для рубки дров; его форма — это его назначение, то, для чего он существует. В соответствии с этим подбирается и подходящий материал, из которого делают топор; он должен быть жёстким, острым и т.д., дабы выполнять собственную функцию. Совершенно верно так же обстоит дело и с живым существом: его кости, плоть, кровь и т.д., т.е. тот материал, из которого оно состоит, абсолютно соответствует той функции, которая и имеется форма живого; а несложной из функций для живого организма являются воспроизведение и самосохранение рода.
Что же представляет собой форма живого, снабжающая его воспроизведение и самосохранение? Таковой формой, по Аристотелю, есть душа. Аристотель различает душу растительную (главная функция, снабжаемая растительной душой, — это питание), животную (главная функция — ощущение и движение) и разумную (главная функция — мышление). Растения владеют лишь растительной душой, животные — растительной и животной, люди, кроме двух первых, — еще и разумной. Это, но, не нужно осознавать так, что у животных — две души, а у людей — три: по Аристотелю, растительная душа образовывает часть животной, иначе говоря более условие душа — существования и элементарная предпосылка более развитой. Исследуя функцию растительной души — питание, Аристотель подмечает, что при осуществлении данной функции живое существо как целое неотделимо от экологии, потому что конкретно последняя имеется источник питания. Тут, так, мы различаем троякое: питающееся, то, чем оно питается, да и то, что питает; то, что питает, — это первая душа; питающееся — тело, владеющее душой; то, чем тело питается, — пища. Как видим, тело имеется средний термин между пищей и душой, т.е. началом живого и средой его обитания. Так, связь между живым и его средой есть достаточно тесной.
Еще глубже и содержательнее принцип непрерывности создан Аристотелем применительно к животной душе, функции которой значительно более сложны, чем функции растительной души. Основное, что отличает животную душу, — это свойство ощущения (потому что движутся, говорит Аристотель, не все животные; а чувствуют все). Существует два вида чувствуемого: то, что ощущается отдельным эмоцией и не может быть воспринято вторым (так, свет и цвет воспринимаются лишь зрением, звук — лишь слухом), да и то, что возможно воспринято различными эмоциями: так, перемещение воспринимается и осязанием, и зрением.
Что же является актом ощущения в соответствии с Аристотелю? Потому, что Аристотель не признает атомов, то он не имеет возможности растолковывать чувство так, как это делал Демокрит: как истечение атомов из того либо иного тела и действие их на принимающий орган. Не согласен Аристотель и с теорией зрения Платона, рассмотренной нами выше. Он исходит из предпосылок собственной программы и растолковывает всякое чувство, вводя в качестве посредника между принимаемым объектом и принимающим органом определенную среду, передающий медиум.