В области эстетики сверху все посильнее и посильнее начинает утверждаться сознание необходимости социологического и исторического базиса для построения всякой эстетической теории. Все яснее начинает сознаваться та идея, что мастерство может сделаться предметом научного изучения лишь тогда, в то время, когда оно будет рассматриваться как одна из жизненных функций общества{9} в неотрывной связи со всеми остальными областями социальной судьбе, в его конкретной исторической обусловленности. Из социологических направлений теории мастерства всех последовательнее и дальше идет теория исторического материализма, которая пробует выстроить научное рассмотрение мастерства на базе тех же самых правил, каковые используются для изучения всех явлений и форм публичной судьбе{10}. С данной точки зрения мастерство рассматривается в большинстве случаев как одна из форм идеологии, появляющаяся, подобно всем остальным формам, как надстройка на базисе экономических и производственных взаимоотношений. И, совсем ясно, что потому, что эстетика снизу всегда была эстетикой эмпирической и хорошей — постольку марксистская теория мастерства обнаруживает явные тенденции к тому, дабы вопросы теоретической эстетики свести к психологии. Для Луначарского эстетика есть легко одной из отраслей психологии. «Было бы, но, поверхностным утверждать, что мастерство не владеет своим собственным законом развития. Течение воды определяется берегами и руслом его: она то расстилается мертвым прудом, то хочет попасть в спокойном течении, то бурлит и пенится по каменистому ложу, то падает водопадами, поворачивается направо пли налево, кроме того сильно загибает назад, но, как ни ясно, что течение ручья определяется металлической необходимостью внешних условий, все же сущность его выяснена законами гидродинамики, законами, которых мы не можем познать из внешних условий потока, а лишь из знакомства с самой водою» (70, с. 123?124).
Для данной теории водораздел, отделявший прежде эстетику сверху от эстетики снизу, проходит по второй линии: он отделяет социологию мастерства от психологии мастерства, показывая каждой из областей особенную точку зрения на одинаковый предмет изучения.
Совсем светло разграничивает обе точки зрения Плеханов в собственных изучениях мастерства, показывая, что психотерапевтические механизмы, определяющие собой эстетическое поведение человека, всегда определяются в собственном действии обстоятельствами социологического порядка. Отсюда ясно, что изучение действия этих механизмов и образовывает предмет психологии, тогда как изучение их обусловленности — предмет социологического изучения. Природа человека делает то, что у него смогут быть понятия и эстетические вкусы. Окружающие его условия определяют собою переход данной возможности в реальность ; ими разъясняется то, что этот публичный человек (другими словами данное общество, этот народ, этот класс) имеет эти понятия и эстетические вкусы, а не другие … (87, с. 46). Итак, в разные эры публичного развития человек приобретает от природы разные впечатления, в силу того, что он наблюдает на нее с разных мнений.
Воздействие неспециализированных законов психотерапевтической природы человека не заканчивается, само собой разумеется, ни в одну из этих эр. Но так как в различные эры «в человеческие головы попадает совсем неодинаковый материал, то не страно, что и результаты его обработки совсем не однообразны» (87, с. 56). …В какой мере психотерапевтические законы могут служить ключом к объяснению истории идеологии по большому счету и истории мастерства в частности. В психологии людей семнадцатого века начало антитезы игралось такую же роль, как и в психологии отечественных современников. Отчего же отечественные эстетические вкусы противоположны вкусам людей семнадцатого века? В силу того, что мы находимся в совсем другом положении. Значит, мы приходим к уже привычному нам выводу: психотерапевтическая природа человека делает то, что у него смогут быть эстетические понятия, и что Дарвиново начало антитезы (Гегелево несоответствие «) играется очень серьёзную, до сих пор слишком мало оцененную роль в механизме этих осознанный. Но по какой причине этот публичный человек имеет эти, а не другие вкусы; отчего ему нравятся эти, а не другие предметы — это зависит от окружающих условий» (87, с. 54).
Никто так светло, как Плеханов, не разъяснил теоретическую и методологическую необходимость психотерапевтического изучения для марксистской теории мастерства. По его выражению, все идеологии имеют один неспециализированный корень: психологию данной эры (89, с. 76).
На примере Гюго, Берлиоза и Делакруа он показывает, как психотерапевтический романтизм эры породил в трех разнородных областях — живописи, поэзии и музыке — три разные формы идеологического романтизма (89, с. 76?78). В формуле, предложенной Плехановым для надстройки отношения и выражения базиса, мы различаем пять последовательных моментов:
1) состояние производительных сил;
2) экономические отношения;
3) социально?политический строй;
4) психика публичного человека;
5) разные идеологии, отражающие в себе свойства данной психики (89, с. 75).
Так, психика публичного человека рассматривается как неспециализированная подпочва всех идеологий данной эры, среди них и искусства. Тем самым согласится, что мастерство в ближайшем отношении определяется и обусловливается психикой публичного человека.
Так, на месте прошлой неприязни мы находим намечающиеся согласование и примирение психотерапевтического и антипсихологического направлений в эстетике, размежевание между ними области изучения на базе марксистской социологии. Эта совокупность социологии — философия исторического материализма — меньше всего склонна, само собой разумеется, растолковать что?или из психики человека, как из конечной обстоятельства. Но в такой же мере она не склонна отвергать либо проигнорировать важность и эту психику ее изучения, как посредствующий механизм, при помощи которого экономические отношения и социально?политический строй творят ту либо иную идеологию. При изучении какое количество?нибудь сложных форм мастерства эта теория положительно настаивает на необходимости изучения психики, поскольку расстояние между идеологической формой и экономическими отношениями делается все громадным и громадным и мастерство уже не может быть растолковано из экономических взаимоотношений. Это имеет в виду Плеханов, в то время, когда сравнивает танец австралийских дам и менуэт XVIII века. Чтобы выяснить танец австралийской туземки, достаточно знать, какую роль играется собирание дамами корней дикорастущих растений в жизни австралийского племени. А чтобы выяснить, скажем, менуэт, совсем слишком мало знания экономики Франции XVIII столетия. Тут нам приходится иметь дело с танцем, высказывающим собою психологию непроизводительного класса … Значит, экономический «фактор» уступает тут честь и место психотерапевтическому . Но помните, что само появление непроизводительных классов в обществе имеется продукт его экономразвития (89, с. 65).
Так, марксистское рассмотрение мастерства, в особенности в его сложнейших формах, нужно включает в себя и изучение психофизического действия художественного произведения{11}.
Предметом социологического изучения возможно или идеология сама по себе, или зависимость ее от тех либо иных форм публичного развития, но ни при каких обстоятельствах социологическое изучение само по себе, не дополненное изучением психотерапевтическим, не в состоянии будет вскрыть ближайшую обстоятельство идеологии — психику публичного человека. Очень принципиально важно и значительно для установления методологической границы между обеими точками зрения узнать отличие, отличающую психологию от идеологии.
С данной точки зрения делается совсем понятной та особенная роль, которая выпадает на долю мастерства как совсем особенной идеологической формы, имеющей дело с совсем необычной областью людской психики. И в случае, если мы желаем узнать именно это своеобразие мастерства, то, что выделяет его и его действия из всех остальных идеологических форм, — мы неизбежно нуждаемся в психотерапевтическом анализе. Все дело в том, что мастерство систематизирует совсем особую сферу психики публичного человека — конкретно сферу его эмоции. И не смотря на то, что за всеми сферами психики лежат одинаковые породившие их обстоятельства, но, действуя через различные психологические Verhaltensweisen, они вызывают к судьбе и различные идеологические формы.
Так, прошлая неприязнь сменяется альянсом двух направлений в эстетике, и каждое из них приобретает суть лишь в общей философской совокупности. В случае, если реформа эстетики сверху более либо менее ясна в собственных неспециализированных очертаниях и намечена в целом последовательности работ, по крайней мере, в таковой степени, что разрешает предстоящую разработку этих вопросов в духе исторического материализма, то в смежной области — в области психотерапевтического изучения мастерства — дело обстоит совсем в противном случае. Появляется множество таких вопросов и затруднений, каковые были малоизвестны прошлой методологии психотерапевтической эстетики вовсе. И самым значительным из этих новых затруднений выясняется вопрос о разграничении социальной и личной психологии при изучении вопросов мастерства. Очевидно, что прошлая точка зрения, не допускавшая сомнений в вопросе о размежевании этих двух психотерапевтических точек зрения, сейчас должна быть подвергнута основательному пересмотру. Мне думается, что простое представление о материале и предмете социальной психологии окажется неверным в самом корне при проверке его с новой точки зрения. В действительности, точка зрения социальной психологии либо психологии народов, как ее осознавал Вундт, выбирала предметом собственного изучения язык, мифы, обычаи, мастерство, религиозные совокупности, правовые и нравственные нормы. Совсем ясно, что с позиций только что приведенной это все уже не психология: это сгустки идеологии, кристаллы. Задача же психологии содержится в том, дабы изучить самый раствор, самое публичную психику, а не идеологию. Язык, обычаи, мифы — это все итог деятельности социальной психики, а не ее процесс. Исходя из этого, в то время, когда социальная психология занимается этими предметами, она подменяет психологию идеологией. Разумеется, что главная предпосылка прошлой социальной психологии и снова появляющейся коллективной рефлексологии, словно бы психология отдельного человека негодна для уяснения социальной психологии, окажется поколебленной новыми методологическими допущениями.
Бехтерев утверждает: «…разумеется, что психология отдельных лиц негодна для уяснения публичных перемещений…» (18, с. 14). На такой же мнению стоят и другие социальные психологи, как Мак?Дауголл, Лебон, Фрейд и другие, разглядывающие социальную психику как что-то вторичное, появляющееся из личной. Наряду с этим предполагается, что имеется особенная личная психика, а после этого уже из сотрудничества этих личных психологии появляется коллективная, неспециализированная для всех данных индивидуумов. Социальная психология наряду с этим появляется как психология собирательной личности, на манер того, как масса людей планирует из отдельных людей, не смотря на то, что имеет и собственную надличную психологию. Так, немарксистская социальная психология осознаёт социальное грубо эмпирически, обязательно как толпу, как коллектив, как отношение к вторым людям. Общество понимается как объединение людей, как добавочное условие деятельности одного человека. Эти психологи не допускают мысли, что в самом интимном, личном перемещении мысли, эмоции и т. п. психика отдельного лица все же социальна и социально обусловлена. Весьма нетрудно продемонстрировать, что психика отдельного человека конкретно и образовывает предмет социальной психологии. Совсем неверно мнение Г. Челпанова, часто высказываемое и другими, что намерено марксистская психология имеется психология социальная, изучающая генезис идеологических форм по намерено марксистскому способу, заключающемуся в изучении происхождения указанных форм в зависимости от изучения социального хозяйства, и что эмпирическая и экспериментальная психология марксистской стать не имеет возможности, как не имеет возможности стать марксистской минералогия, физика, химия и т. п. В подтверждение Челпанов ссылается на восьмую главу «Главных вопросов марксизма» Плеханова, где говорится совсем светло о происхождении идеологии. Скорее верна именно обратная идея, конкретно та, что личная (resp. эмпирическая и экспериментальная) психология лишь и может стать марксистской. В действительности, раз мы отрицаем существование народной души, народного духа и т. п., то как можем мы отличить публичную психологию от личной. Конкретно психология отдельного человека, то, что у него имеется в голове, это и имеется психика, которую изучает социальная психология. Никакой второй психики нет. Все второе имеется либо метафизика либо идеология, исходя из этого утверждать, что эта психология отдельного человека не имеет возможности стать марксистской, другими словами социальной, как минералогия, химия и т. п., значит не осознавать главного утверждения Маркса, что человек имеется в самом буквальном смысле zoon politiсоп[7], не только животное, которому характерно общение, но животное, которое лишь в обществе и может обособляться (1, с. 710). Вычислять психику отдельного человека, другими словами предмет экспериментальной и эмпирической психологии, столь же внесоциальной, как предмет минералогии, — значит находиться на прямо противоположной марксизму позиции. Не говоря уже о том, что и физика, и химия, и минералогия, конечно же, смогут быть марксистскими и антимарксистскими, в случае, если мы под наукой будем разуметь не обнажённый список каталогов и фактов зависимостей, а более крупно систематизированную область познания целой части мира.
Остается последний вопрос о генезисе идеологических форм. Имеется ли подлинно предмет социальной психологии изучение зависимости их от социального хозяйства? Мне думается, что ни в какой мере. Это неспециализированная задача каждой личной науки, как ветви неспециализированной социологии. История религии и права, науки и история искусства решают всегда эту задачу для собственной области.
Но не только из теоретических мыслей узнается неправильность прошлой точки зрения; она обнаруживается значительно бросче из практического опыта самой же социальной психологии. Вундт, устанавливая происхождение продуктов социального творчества, должен, в конечном итоге, обратиться к творчеству одного индивида (162, с. 593). Он говорит, что творчество одного индивида возможно признано со стороны другого адекватным выражением его аффектов и собственных представлений, а потому множество разных лиц смогут быть в однообразной мере творцами одного и того же представления. Осуждая Вундта, Бехтерев совсем верно говорит о том, что «при таких условиях, разумеется, не может быть социальной психологии, поскольку наряду с этим для нее не раскрывается никаких новых задач, не считая тех, каковые входят и в область психологии отдельных лиц» (18, с. 15). И в действительности, прошлая точка зрения, словно бы существует различие между продуктами и процессами народного и личного творчества, думается сейчас единодушно покинутой всеми. на данный момент никто не решился бы утверждать, что русская былина, записанная со слов архангельского рыбака, и пушкинская поэма, шепетильно выправленная им в черновиках, сущность продукты разных творческих процессов. Факты показывают именно обратное: правильное изучение устанавливает, что отличие тут чисто количественная; с одной стороны, в случае, если сказитель былины не передает ее совсем в таком же виде, в каком он взял ее от предшественника, а вносит в нее кое-какие трансформации, сокращения, дополнения, перестановку частей и слов, то он уже есть автором данного варианта, пользующимся шаблонами и готовыми схемами народной поэзии; совсем ложно то представление, словно бы народная поэзия появляется безыскусственно и создается всем народом, а не специалистами — сказителями, петарями, бахарями и другими специалистами художественного творчества, имеющими классическую и богатую глубоко специальную технику собственного ремесла и пользующимися ею совсем так же, как писатели позднейшей эры. Иначе, и литератор, закрепляющий письменный продукт собственного творчества, отнюдь не есть личным творцом собственного произведения. Пушкин отнюдь не единоличный создатель собственной поэмы. Он, как и каждый автор, не изобрел сам метода писать стихами, рифмовать, строить сюжет в некотором роде и т. п., но, как и сказитель былины, был лишь распорядителем огромного наследства литературной традиции, в огромной степени зависимым от развития языка, стихотворной техники, классических сюжетов, тем, образов, приемов, композиции и т. п.
Если бы мы захотели расчесть, что в каждом литературном произведении создано самим автором и что получено им в готовом виде от литературной традиции, мы часто, практически в любое время, нашли бы, что на долю личного авторского творчества направляться отнести лишь выбор тех либо иных элементов, их комбинацию, варьирование и известных пределах общепринятых шаблонов, перенесение одних классических элементов в другие системы{12} и т. п. В противном случае говоря, и у архангельского сказителя и у Пушкина мы постоянно можем найти наличие обоих моментов — и литературных традиций и личного авторства. Отличие лишь в количественном соотношении обоих этих моментов. У Пушкина выдвигается вперед момент личного авторства, у сказителя — момент литературной традиции. Но оба они напоминают, по успешному сравнению Сильверсвана, пловца, плывущего по реке, течение которой относит его в сторону. Путь пловца, как и творчество писателя, будет всегда равнодействующей двух сил — личных упрочнений пловца и отклоняющей силы течения.
Мы имеем все основания утверждать, что с психотерапевтической точки зрения нет принципиальной отличия между процессами народного и личного творчества. А вдруг так, то совсем прав Фрейд, в то время, когда говорит, что «личная психология сначала есть одновременно и социальной психологией…» (122, с. 3). Исходя из этого интерментальная психология (интерпсихология) Тарда, как и социальная психология вторых авторов, обязана взять совсем второе значение.
За Сигеле, Де?ля?Грассери, Росси и другими я склонен думать, что направляться различать социальную и коллективную психологию, но лишь показателем различения той и второй я склонен вычислять не выдвигаемый этими авторами, а значительно другой. Конкретно по причине того, что различие основывалось на степени организованности изучаемого коллектива, это мнение не выяснилось общепринятым в социальной психологии.
Показатель различения намечается сам собой, в случае, если мы учтём , что предметом социальной психологии, оказывается, есть конкретно психика отдельного человека . Совсем ясно, что наряду с этим предмет прошлой личной психологии сходится с дифференциальной психологией, имеющей собственной задачей изучение личных различий у отдельных лиц. Совсем сходится с этим и понятие об неспециализированной рефлексологии в отличие от коллективной у Бехтерева. «В этом смысле имеется известное соотношение между рефлексологией отдельной личности и коллективной рефлексологией, поскольку первая пытается узнать особенности отдельной личности, отыскать различие между личным складом отдельных лиц и указать рефлексологическую базу этих различий, в то время как коллективная рефлексология, изучая массовые либо коллективные проявления соотносительной деятельности, имеет в виду, фактически, узнать, как методом взаимоотношения отдельных индивидов в публичных группах и сглаживания их личных различий достигаются социальные продукты их соотносительной деятельности» (18, с. 28).
Из этого совсем ясно, что речь заходит конкретно о дифференциальной психологии в правильном смысле этого слова. Что же тогда составит предмет коллективной психологии в собственном смысле слова? Это возможно продемонстрировать при помощи несложного рассуждения. Все в нас социально, но это отнюдь не свидетельствует, что все решительно свойства психики отдельного человека свойственны и всем вторым участникам данной группы. Лишь некая часть личной психологии может принимать во внимание принадлежностью данного коллектива, и вот эту часть личной психики в условиях ее коллективного проявления и изучает всегда коллективная психология, исследуя психологию войска, церкви и т. п.
Так, вместо социальной и личной психологии направляться различать социальную и коллективную психологию. Различение социальной и личной психологии в эстетике падает так же, как различение между нормативной и описательной эстетикой, в силу того, что, как совсем верно продемонстрировал Мюнстерберг, историческая эстетика была связана с социальной психологией, а нормативная эстетика — с личной (см. 155).
Значительно серьёзнее выясняется различение между субъективной и объективной психологией мастерства. Различие интроспективного способа в приложении к изучению эстетических переживаний совсем очевидно обнаруживается из отдельных особенностей этих переживаний. По самой собственной природе эстетическое переживание остается непонятным и скрытым в протекании и своём существе от субъекта. Мы ни при каких обстоятельствах не знаем и не понимаем, по какой причине нам понравилось то либо иное произведение. Все, что мы придумываем для объяснения его действия, есть позднейшим примышлением, совсем явной рационализацией бессознательных процессов. Самое же существо переживания остается таинственным для нас. Мастерство в том и состоит, дабы скрывать мастерство, как говорит французская пословица. Исходя из этого психология пробовала подойти к ответу собственных вопросов экспериментально, но все способы экспериментальной эстетики — и без того, как они использовались Фехнером (способ выбора, применения и установки), и без того, как они одобрены у Кюльпе (способ выбора, вариации и постепенного изменения времени) (см. 147), — в сущности, не могли выйти из круга самых элементарных и несложных эстетических оценок.
Подводя итоги формированию данной методики, Фребес приходит к весьма плачевным выводам (142, S. 330). Гаман и Кроче подвергли ее жёсткой критике, а последний прямо именовал эстетической астрологией (см. 30; 62).
Немногим выше стоит и простой рефлексологический подход к изучению мастерства, в то время, когда личность живописца исследуется тестами наподобие следующего: «Как бы вы поступили, если бы любимое вами существо поменяло вам?» (19, с. 35). В случае, если кроме того наряду с этим записывается дыхание и пульс, в случае, если живописцу наряду с этим задается сочинение на тему: весна, лето, осень, зима, — мы все же остаемся в пределах наивного и смехотворного, совсем беззащитного и бессильного изучения.
Главная неточность экспериментальной эстетики содержится в том, что она начинает с конца, с оценки и эстетического удовольствия, игнорируя самый процесс и забывая, что оценка и удовольствие могут быть довольно часто случайными, вторичными а также побочными моментами эстетического поведения. Ее вторая неточность отражается в неумении отыскать то своеобразное, что отделяет эстетическое переживание от простого. Она осуждена, в сущности, постоянно оставаться за порогом эстетики, если она предъявляет для оценки несложные комбинации цветов, звуков, линий и т. п., упуская из виду, что эти моменты вовсе не характеризуют эстетического восприятия как такового.
Наконец, третий и самый ответственный ее порок — это фальшивая предпосылка, словно бы сложное эстетическое переживание появляется как сумма отдельных мелких эстетических наслаждений. Эти эстетики считают, что красота архитектурного произведения либо музыкальной симфонии возможно нами в то время, когда?или постигнута как суммарное выражение отдельных восприятий, гармонических созвучий, аккордов, золотого сечения и т. п. Исходя из этого совсем ясно, что для прошлой эстетики объективное и субъективное были синонимами, с одной стороны — непсихологической, иначе — психотерапевтической эстетики (см. 71). Самое понятие объективно психотерапевтической эстетики было тщетным и внутренне противоречивым сочетанием слов и понятий. Тот кризис, что переживает на данный момент глобальная психология, расколол, грубо говоря, на два громадных лагеря всех психологов. С одной стороны, мы имеем группу психологов, ушедших еще глубже в субъективизм, чем прежде (Дильтей и др.). Это психология, очевидно склоняющаяся к чистому бергсонизму. Иначе, в самых различных государствах, от Америки до Испании, мы видим самые разные попытки создания объективной психологии. И американский бихевиоризм, и германская гештальтпсихология, и рефлексология, и марксистская психология — все это попытки, направляемые одной неспециализированной тенденцией современной психологии к объективизму. Совсем ясно, что вместе с коренным пересмотром всей методологии прошлой эстетики эта тенденция к объективизму охватывает и психологию эстетическую. Так, величайшей проблемой данной психологии есть создание системы психологии и объективного метода мастерства. Сделаться объективной — это вопрос существования либо смерти для всей данной области знания. Чтобы подойти к ответу этого вопроса, нужно правильнее наметить, в чем конкретно содержится психотерапевтическая неприятность мастерства, и тогда лишь перейти к рассмотрению ее способов.
Очень легко продемонстрировать, что всякое изучение по мастерству в любой момент и обязательно вынуждено пользоваться теми либо иными психотерапевтическими предпосылками и данными. При отсутствии какой?нибудь законченной психотерапевтической теории мастерства эти изучения пользуются пошлой обывательской домашними и психологией наблюдениями. На примере легче всего продемонстрировать, как солидные по исполнению и заданию книги довольно часто допускают непростительные неточности, в то время, когда начинают прибегать к помощи обыденной психологии. К числу таких неточностей относится простая психотерапевтическая черта стихотворного размера. В сравнительно не так давно вышедшей книге Григорьева указывается на то, что при помощи ритмической кривой, которую Андрей Белый записывает для отдельных стихотворений, возможно узнать честность переживания поэта. Он же дает следующее психотерапевтическое описание хорея: «Увидено, что хорей… помогает для выражения бодрых, плясовых настроений („Спешат облака, вьются облака“). В случае, если наряду с этим какой?нибудь поэт воспользуется хореем для выражения каких?нибудь элегических настроений, то ясно, что эти элегические настроения не искренни, надуманны, а самая попытка применять хорей для элегии так же нелепа, как нелепо, по остроумному сравнению поэта И. Рукавишникова, лепить негра из белого мрамора» (41, с. 38).
Стоит лишь припомнить названное автором пушкинское стих либо хотя бы одну его строке — «визгом жалобным и воем надрывая сердце мне», — дабы убедиться, что «бодрого и плясового» настроения, которое создатель приписывает хорею, тут нет и следа. Наоборот того, имеется совсем явная попытка применять хорей в лирическом стихотворении, посвященном тяжелому и безнадёжному мрачному эмоции. Такую попытку отечественный создатель именует нелепой, как нелепо лепить негра из белого мрамора. Но нехорош был бы тот скульптор, что стал бы окрашивать статую в черный цвет, если она обязана изображать негра, как нехороша та психология, которая наугад, вопреки очевидности зачисляет хорей в разряд бодрых и плясовых настроений.
В скульптуре негр возможно белым, как в лирике мрачное чувство может выражаться хореем. Но совсем правильно, что и тот и второй факт нуждаются в особенном объяснении и это объяснение может дать лишь психология мастерства.
В pendant к этому стоит привести и другую подобную чёрта метра, данную доктором наук Ермаковым: В стихотворении «Зимняя дорога»… поэт, пользуясь размером грустным, ямбическим в повышенном по собственному содержанию произведении, формирует внутренний разлад, щемящую тоску… (49, с. 190). В этом случае опровергнуть психотерапевтическое построение автора возможно легко фактической ссылкой на то, что стих «Зимняя дорога» написано чистым четырехстопным хореем, а вовсе не «грустным ямбическим размером». Так, те психологи, каковые пробуют осознать грусть Пушкина из его ямба, а бодрое настроение из его хорея, заблудились в этих хореях и ямбах как в трех соснах и не учли того в далеком прошлом установленного наукой и формулированного Гершензоном факта, что «для Пушкина размер стиха, по?видимому, равнодушен; тем же размером он обрисовывает и расставание с любимой дамой („Для берегов отчизны дальней“), и охоту кота за мышью (в „Графе Нулине“), встречу ангела с демоном — и пленного чижика…» (34, с. 17), Без особого психотерапевтического изучения мы ни при каких обстоятельствах не осознаем, какие конкретно законы руководят эмоциями в художественном произведении, и рискуем всегда впасть в самые неотёсанные неточности. Наряду с этим превосходно то, что и социологические изучения мастерства не в состоянии до конца растолковать нам самый механизм действия художественного произведения. Довольно много выясняет тут «начало антитезы», которое, за Дарвином, Плеханов завлекает для объяснения многих явлений в мастерстве (87, с. 37?59). Все это говорит о той большой сложности испытываемых мастерством влияний, каковые никак нельзя сводить к несложной и однозначной форме отражения. В сущности говоря, это тот же вопрос сложного влияния надстройки, что ставит Маркс, в то время, когда говорит, что «определенные периоды его расцвета (мастерства. — Л. В.) отнюдь не находятся в соответствии с неспециализированным развитием общества», что «в области самого искусства узнаваемые большие формы его вероятны лишь на низкой ступени развития искусств… Но трудность содержится не в том, чтобы выяснить, что эпос и греческое искусство связаны с известными формами публичного развития. Трудность пребывает в том, что они еще доставляют нам художественное удовольствие и в известном отношении являться нормой и недосягаемым образцом» (1, с. 736?737).
Вот совсем правильная постановка психотерапевтической неприятности мастерства. Не происхождение в зависимости от хозяйства нужно узнать, а значения и смысл действия того обаяния, которое «не находится в несоответствии с той неразвитой публичной ступенью, на которой оно выросло» (1, с. 737?738). Так, отношение между мастерством и вызывающими его к судьбе экономическими отношениями оказывается очень сложным.