Пристальная покерная фишка работы а.матисса 12 глава

— Приготовились! Давай!

Дверь с шипеньем уехала прямо в стенке.

— Ой! — нечайно вырвалось у Эдвина.

Через чур уж тяжело ему было скрыть разочарование — четырнадцатая помещение была обычным пыльным чуланом. Разве такие помещения раскрывались перед ним на прошлых годовщинах!..

На шестой сутки рождения ему подарили учебную помещение на Буграх. На седьмой — игровую помещение в Равнине. На восьмой — музыкальный класс. На девятый — чудо-кухню с адским синим огнем; В десятой комнате шипели фонографы и патефоны, иногда завывая какую-нибудь мелодию — как будто бы сонм призраков на прогулке. Одиннадцатая была алмазной помещением-садом, где на полу лежал зеленый ковер, что не подметали, а подстригали!

— Не торопись огорчаться, лучше пошли! — Мать со хохотом подтолкнула его в помещение-чулан. — на данный момент заметишь, что будет! Закрывай дверь!

Она надавила какую-то кнопку в стенке — и кнопка сходу зажглась.

Эдвин пронзительно закричал:

— Не-е-ет!

Комнатка закачалась, загудела и клацнула дверьми, как будто бы металлическими челюстями, поглотив Эдвина с мамой в собственный чрево. После этого стенки отправилась вниз, а сама комнатка — вверх.

— Тише, моя радость, не опасайся, — сообщила мама.

Дверь уже скрылась внизу, и сейчас мимо проплывала обнажённая стенки — как будто бы длиннющая шипящая змея с чёрными пятнами дверей. Одни двери… другие двери… третьи…

Помещение все двигалась, а Эдвин все кричал и приложив все возможные усилия сжимал руку матери. Наконец чулан остановился и задрожал, как будто бы прочищая горло перед тем, как их выплюнуть. Эдвин замолчал и тупо уставился на очередную дверь, а в это же время мать заявила, что пора выходить. Дверь открылась.

Что же за тайна хранится за ней? Эдвин зажмурился.

— О-о-о! Бугры! Это же Бугры! Как мы здесь появлялись? Где же гостиная, а, мам? Где сейчас гостиная?

Она вывела его из чулана.

— Мы высоко вверх, прилетели. Сейчас один раз в неделю ты будешь летать в школу, а не бегать, как в любой момент, по лестницам!

Эдвин не смог кроме того пошевелиться, завороженный этим новым чудесным образом: государства сменяют одна другую, только что была нижняя, сейчас — верхняя…

— Мамочка, мама! — лишь и смог вскрикнуть он.

Позже они вышли в сад и продолжительно валялись в густой траве, с удовольствием потягивая из чашек яблочный сидр. Под локти они подложили красные шелковые подушки, а босые ноги вытянули прямо в гущу одуванчиков и клевера. Временами мать вздрагивала, заслышав доносящееся из-за леса рычание Тварей. Тогда Эдвин наклонялся и нежно целовал ее в щеку:

— Не опасайся, я тебя защищу.

— Само собой разумеется, защитишь, — отвечала она, но сама с подозрением косилась на деревья — как словно бы лес имел возможность в любую секунду провалиться сквозь землю, снесенный неизвестной титанической силой.

Сутки уже клонился к вечеру, в то время, когда высоко в голубом небе, в просвете между деревьями они заметили необычную блестящую птицу, которая летела с оглушительным ревом. Тогда, пригнув головы, как будто бы на протяжении грозы, они стремглав побежали в гостиную.

Ну вот. Хрум-хрум — и от дня рождения осталась только безлюдная целлофановая обертка. Солнце зашло, в гостиную прокрался сумрак. Мама сейчас выпивала шампанское, вдыхая его узкими ноздрями, а позже припадая к бокалу бледным, как роза, ртом. Еще мало — и она погонит Эдвина дремать. Так и произошло. Вялая и сонная, она проводила его до спальни и закрыла дверь.

Эдвин медлительно раздевался — как будто бы разыгрывал какую-то мимическую пьесу — и наряду с этим непрерывно думал. Что будет в следующем году? А через два года, а через три? И что же это за чудища — Твари? Он знает: Всевышний был убит, раздавлен. Но что, что было убито? Что такое смерть — некое чувство? Значит, Всевышнему оно понравилось, раз он не возвратился… Быть может, смерть — это какое-то путешествие?

Спускаясь по лестнице в холл, мама разбила бутылку шампанского. От этого звука Эдвина кинуло в жар — почему-то он представил, что упала сама мать. Упала и разбилась на миллионы и тысячи осколков. Утром он отыщет только прозрачные стекляшки да разбрызганное по паркету вино…

Утро пахло мхом и виноградными лозами. В занавешенной комнате царила приятная прохлада. Возможно, внизу уже готов ланч. Стоит лишь щелкнуть пальцами — и он тут же покажется на белой как снег скатерти.

Эдвин поднялся, умылся и оделся. Ожидание нового дня было приятным. Сейчас по крайней мере месяц он будет ощущать свежесть и эту новизну. Сейчас, как в большинстве случаев, он позавтракает, позже отправится в школу, позже пообедает, позже будет петь в музыкальном классе, позже два часа играться в электронные игры. После этого его ожидает чай на Природе, на сверкающей траве, по окончании чего он опять возвратится в школу. Вместе с Учительницей они начнут рыскать по истерзанной цензурой библиотеке, и Эдвин будет, как в любой момент, ломать голову над всякими странными словечками, случайно сохранившимися по окончании цензоров. Так как думать и думать о том, что же такое в том месте, за лесом, уже вошло у него в привычку…

Ах да, он забыл передать маме записку от Учительницы…

Эдвин выглянул в холл. В том месте никого не было. Везде — в нижних Мирах и в верхних — стояла такая тишина, что казалось: в воздухе звенят пылинки. Ни случайного звука шагов, ни переливов воды в фонтане. Кроме того перила в утренней дымке представали в виде какого-либо доисторического чудовища. Решив на всякий случай с ним не связываться, Эдвин на всех парусах полетел разыскивать маму.

Нужно же — ее тут нет…

С криками бежал он по безмолвным Мирам:

— Мама! Мама!

Он нашёл ее в гостиной — мать лежала, свернувшись, на полу в собственном золотисто-зеленом торжественном платье. В руке она сжимала бокал для шампанского, рядом на ковре валялись бутылочные осколки.

Похоже, она дремала. Эдвин сел за чудесный стол . На белой скатерти блистала безлюдная посуда. Ничего съестного. Необычно: какое количество он себя не забывал, за этим столом его постоянно ждала прекрасная еда. А сейчас…

— Мама, проснись! — Он подбежал к ней. — Мне необходимо идти в школу? Где еда? Ну проснись же!

Он ринулся вверх по ступеням.

На Буграх царил полумрак и холод — почему-то в данный пасмурный сутки с потолков не светили белые стеклянные солнца. Эдвин что имеется сил бежал по коридорам, миновал страны и континенты, пока не уткнулся в дверь школы. какое количество он ни стучал, никто и не думал ему открывать. Наконец дверь распахнулась сама.

В школе было пусто и мрачно. Не гудел пламя в камине, отбрасывая броские блики на сводчатый потолок. Не было слышно ни шороха. Тишина.

— Учительница! — позвал Эдвин, и голос его гулко отозвался в безлюдной и холодной помещении.

— Учительница! — еще раз звучно крикнул он.

Он рывком раздвинул шторы — через витражи на окнах чуть пробивался солнечный свет.

Эдвин взмахнул рукой. Он сохранял надежду, что по его команде пламя разом вспыхнет в камине, лопнув, как зернышко поп-корна. А ну, гори!.. Эдвин зажмурился, думая, что вот на данный момент обязана показаться Учительница. Открыв глаза, он никакой Учительницы не заметил, но увидел что-то необычное, лежащее на ее рабочем столе.

Эдвин стоял и ошарашенно рассматривал бережно сложенный серый балахон, поверх которого поблескивали стеклами очки и змеилась одна серая перчатка. В том месте же лежал жирный косметический карандаш. Эдвин потрогал его — и на пальцах остались чёрные следы.

Не сводя глаз с кучки безлюдной одежды на столе, Эдвин начал пятиться к стенке — к двери, которая раньше всегда была закрыта. В то время, когда он надавил на кнопку, дверь лениво отъехала в стенке. Посмотрев в привычный чулан, Эдвин на всякий случай крикнул:

— Учительница!

После этого он ворвался в том направлении, дверь с грохотом захлопнулась, и Эдвин надавил на красную кнопку. Помещение начала опускаться — и вместе с ней опускался могильный мороз этого необычного утра. тишина и Холод. холод и Тишина. Учительница — ушла. Мама — уснула.

Помещение все ехала и ехала вниз, зажав его собственными металлическими челюстями.

После этого что-то щелкнуло. Дверь отъехала в сторону. Эдвин выбежал наружу.

Гостиная!

Дверь закрылась за ним и сходу слилась с древесной панелью стенки.

Мать все так же лежала на полу и дремала.

Внезапно Эдвин увидел под ее свернувшимся телом смятую учительскую перчатку. Забрав ее в руки, он продолжительно стоял и не верил своим глазам, а позже тихо начал плакать.

Но делать было нечего, и Эдвин опять взлетел в чулане наверх, в школу, и застал в том месте прошлую картину: холодный камин, тишину и пустоту. Он еще мало подождал. Учительница все не оказалась. Тогда он опять помчался вниз, в Равнину, и приказал столу заполниться вкусным горячим завтраком. Это также не помогло.

Что бы он ни делал, ничего у него не получалось. какое количество он ни сидел рядом с матерью, ни просил, ни уговаривал ее проснуться, она не отзывалась и руки ее были холодны как лед.

Тикали часы, за окном двигалось по небу солнце, а мать все лежала и не двигалась. Эдвину страшно хотелось имеется, но в пустынном доме шевелились только серебристые пылинки, парящие сверху вниз через толщу Миров.

Где же все-таки Учительница? В случае, если ее нет ни на одном из Холмов наверху, значит, она возможно лишь в одном месте… Возможно, она случайно забрела на Природу и заблудилась. Нужно оказать помощь ей. Эдвин отправится, покричит, отыщет ее — и она придет и разбудит маму. В противном случае мама так и будет лежать тут в пыли целую вечность.

Эдвин вышел через кухню наружу. Солнце было уже достаточно низко. Где-то за пределами Мира, вдалеке, слышалось негромкое жужжание Тварей. Эдвин подошел прикасаясь к садовой ограде, но заходить за нее не решился.

Внезапно на земле, в тени деревьев он увидел коробку с Попрыгунчиком, которую выкинул прошедшей ночью из окна. На разбитой крышке плясали солнечные блики, а из середины торчал сам Попрыгунчик, что наконец-то вырвался из собственной колонии. Его тоненькие ручки встали и остановились в вечном весёлом жесте: Да здравствует свобода! Солнце игралось на кукольном личике, и от этого Эдвину казалось, что красный рот кривит то ухмылка, то мина печали.

Как загипнотизированный, стоял Эдвин над разбитой игрушкой и наблюдал, наблюдал… Коробка лежала на боку. Бархатные ладошки чертика тянулись вверх и показывали прямо на запретную дорогу, ведущую между деревьями в таинственное в том направлении. В том месте, в лесу, царил чуть уловимый запах машинного масла, которое — он знал — капает из Тварей. Но на данный момент, думается, на дороге было все негромко. Нежно пригревало солнце, ветерок шевелил листву деревьев. И Эдвин решился пойти на протяжении каменной ограды.

— Учительница-а… — тихо позвал он.

Никто не отозвался. Тогда он сделал пара шагов по дороге.

— Учительница!

Он поскользнулся на кучке, покинутой каким-то животным, и остановился, мучительно всматриваясь в лежащий перед ним коридор из деревьев.

— Учительница!

Эдвин опять двинулся вперед-медленно, неуклонно. Пройдя еще пара шагов, обернулся. Сзади лежал его Мир — таковой непривычно затихший… И мелкий! Оказывается, он был таковой мелкий! Мирок, а не мир.

От нахлынувших эмоций у Эдвина чуть не остановилось сердце. Он нечайно шагнул обратно, но позже спохватился, отыскав в памяти о необычной, пугающей тишине сегодняшнего утра — и опять зашагал через лес.

Все около было таким новым, таким незнакомым. Запахи, каковые так и лезли в ноздри, очертания и цвета предметов, их ошеломляющие размеры…

В случае, если я зайду за эти деревья, я погибну, — думал Эдвин, — так как так сказала мама. Ты погибнешь! Ты погибнешь! — кричала она.

Но это что может значить — погибну? Все равно что открыть еще одну запретную помещение? Голубую с зеленым помещение — самую громадную из тех, что ему приходилось видеть! Лишь вот где-же ключ?

в первых рядах он заметил огромную металлическую дверь — сделанную в виде витой решетки. И она была немного открыта! Ах, мама! Ах, Учительница! Если бы они лишь видели, какая в том месте скрывалась помещение — огромная, как само небо! Вся из деревьев и зелёной травы!

Эдвин быстро побежал вперед. Споткнулся, упал и опять побежал — и бежал, пока не покатился с какой-то горы — вниз, вниз… Дорога сперва виляла, позже внезапно стала все ровнее и прямее — и Эдвин услышал новые незнакомые звуки. Вот он уже около старой витой решетки. Вот она скрипнула, производя его наружу. Вселенная, которую он покинул, осталась на большом растоянии сзади — да он уже и не оглядывался на те, прошлые собственные Миры, как словно бы они растаяли и провалились сквозь землю. Сейчас он лишь бежал и бежал…

Милицейский, стоя на обочине, оглядывал улицу.

— Ей-Всевышнему, не осознаешь этих детей, — неясно к кому обращаясь, сообщил он и покачал головой.

— А что такое? — заинтересовался прохожий.

Милицейский нахмурился, обдумывая ответ.

— Да вот, только что пробежал какой-то мальчик. Так воображаете — бежит, а сам смеётся и вперемешку еще кричит. Видели бы вы, как он подпрыгивал — ровно ненормальный какой. И еще хватал все руками — фонарные столбы, телефонные будки, пожарные краны, стекла в витринах, автомобили, ворота, заборы — словом, все без исключение. Псов трогал, прохожих… Кроме того меня схватил за рукав. Схватил — и стоит: то на меня взглянет, то на небо. А у самого — верите ли — слезы в глазах. И все повторяет и повторяет какую-то чушь. Звучно так, аж визжит.

— И что же это была за чушь? — задал вопрос прохожий.

— Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Я погиб! Как здорово, что я погиб! — вот так прямо и кричал. — Милицейский задумчиво поскреб подбородок. — Видно, какая-то у них новая игра…

Коса

The Scythe

1943

Переводчик: Н. Куняева

И внезапно дорога кончилась. Самая простая дорога, она сбегала себе в равнину, как ей положено, — между обнажённых каменистых склонов и зеленых дубов, а после этого на протяжении бескрайнего пшеничного поля, одиноко раскинувшегося под солнцем. Она поднималась к мелкому белому дому, что стоял на краю поля, в этот самый момент просто-напросто исчезала, как словно бы сделала собственный дело и сейчас в ней не было больше необходимости.

Все это, но, было не так уж и принципиально важно, в силу того, что именно тут иссякли последние капли бензина. Дрю Эриксон надавил на тормоз, остановил ветхий автомобиль и остался сидеть в нем, молчаливо рассматривая собственные громадные неотёсанные руки — руки фермера.

Не меняя положения, Молли заговорила из собственного уголка, где прикорнула у него под боком:

— Мы, правильно, не в том направлении свернули на распутье.

Дрю кивнул.

Губы Молли были такими же бесцветными, как и лицо. Но на мокрой от пота коже они выделялись сухой полосой. Голос у нее был ровный, невыразительный.

— Дрю, — сообщила она, — Дрю, что же нам сейчас делать?

Дрю рассматривал собственные руки. Руки фермера, из которых сухой, всегда голодный ветер, что ни при каких обстоятельствах не имеет возможности насытиться хорошей, плодородной почвой, выдул ферму.

Дети, дремавшие позади, проснулись и выкарабкались из пыльного беспорядка узлов, перин, подушек и одеял. Их головы показались над спинкой сиденья.

— По какой причине мы остановились, пап? Мы на данный момент будем имеется, да? Пап, мы кошмар как желаем имеется. Нам возможно на данный момент покушать, отец, возможно, а?

Дрю закрыл глаза. Ему было неприятно смотреть на собственные руки.

Пальцы Молли легли на его запястье. Весьма легко, весьма мягко.

— Дрю, может, в этом доме для нас отыщут что-нибудь покушать?

У него побелели губы.

— Милостыню, значит, просить! — отрезал он. — До сих пор никто из нас ни при каких обстоятельствах не побирался. И не будет.

Молли сжала ему руку. Он повернулся и поглядел ей в глаза. Он заметил, как наблюдают на него Сюзи и мелкий Дрю. У него медлительно обмякли мускулы, лицо опало, сделалось безлюдным и каким-то бесформенным — как вещь, которую колошматили через чур прочно и через чур продолжительно. Он вылез из автомобиля и неуверенно, как будто бы был нездоров либо не хорошо видел, отправился по дорожке к дому.

Дверь стояла незапертой. Дрю постучал три раза. В было негромко, и белая оконная занавеска Подрагивала в тяжелом раскаленном воздухе.

Он осознал это еще на пороге — осознал, что в доме смерть. То была тишина смерти.

Он прошел через маленькую прихожую и мелкую чистую гостиную. Он ни о чем не думал: просто не мог. Он искал кухню чутьем, как животное.

И тогда, посмотрев в открытую дверь, он заметил тело.

Старик лежал на чистой белой постели. Он погиб недавно: его лицо еще не потеряло яркой умиротворенности последнего спокойствия. Он, возможно, знал, что умирает, в силу того, что на нем был воскресный костюм — ветхая тёмная пара, опрятная и выглаженная, и чистая белая рубаха с тёмным галстуком.

У кровати, прислоненная к стенке, стояла коса. В руках старика был зажат свежий пшеничный колос. Спелый колос, золотой и тяжелый.

Дрю на цыпочках вошел в спальню. Его пробрал холодок. Он стянул пропыленную мятую шляпу и остановился около кровати, глядя на старика.

На подушке в изголовье лежала бумага. Должно быть, чтобы кто-то ее прочел. Вероятнее, просьба похоронить либо привести к родственникам. Наморщив лоб, Дрю принялся просматривать, шевеля бледными пересохшими губами.

Тому, кто стоит у моего смертного ложа.

Будучи в твёрдой памяти и здравом рассудке и не имея, в соответствии с условию, никого в целом мире, я, Джон Бур, передаю и завещаю эту ферму со всем к ней относящимся первому пришедшему ко мне человеку независимо от его происхождения и имени. Ферма и пшеничное поле — его; и обязанности и коса, ею предопределяемые. Пускай он берет все это вольно и с чистой совестью — и не забывает, что я, Джон Бур, лишь передаю, но не предопределяю. К чему приложил печать и руку 3-го дня апреля месяца 1938 года. Подписано: Джон Бур. Kyrie eleison! [Господи, помилуй! (греч.)]

Дрю прошел назад через целый дом и остановился в дверях.

— Молли, — позвал он, — иди-ка ко мне! А вы, дети, сидите в машине.

Молли вошла. Он повел ее в спальню. Она прочла завещание, взглянуть на косу, на пшеничное поле, волнующееся за окном под горячим ветром. Ее бледное лицо посуровело, она прикусила губу и прижалась к мужу.

— Все это через чур отлично, дабы возможно было поверить. Точно тут что-то не так.

Дрю сообщил:

— Нам повезло, лишь и всего. У нас будет работа, будет еда, будет крыша над головой — спасаться от непогоды.

Он дотронулся до косы. Она мерцала, как полумесяц. На лезвии были выбиты слова: Мой хозяин — хозяин мира. Тогда они ему еще ничего не говорили.

— Дрю, для чего, — задала вопрос Молли, не отводя глаз от сведенных в кулак пальцев старика, — для чего он так прочно вцепился в данный колос?

Но тут дети подняли на крыльце возню, нарушив гнетущее молчание. У Молли подступил комок к горлу.

Они остались жить в доме. Они похоронили старика на бугре и прочли над ним молитву, а после этого спустились вниз, и прибрались в помещениях, и разгрузили машину, и покушали, в силу того, что на кухне было всласть еды; и первые три дня они ничего не делали, лишь приводили в порядок дом, и наблюдали на поле, и дремали в эргономичных, мягких постелях. Они с большим удивлением смотрели друг на друга и не могли осознать, что же это такое происходит: едят они сейчас ежедневно, а для Дрю нашлись кроме того сигары, так что ежедневно он выкуривает по одной перед сном.

За домом стоял маленький коровник, а в нем — бык и три коровы; еще они нашли родник под громадными деревьями, что давали прохладу. Над родником была сооружена кладовка, где хранились запасы говядины, бекона, баранины и свинины. Семья человек в двадцать имела возможность бы кормиться этим год, два, в противном случае и все три. В том месте находились еще маслобойка, ларь с сырами и громадные железные бидоны для молока.

На четвертый сутки Дрю Эриксон проснулся рано утром и взглянуть на косу. Он знал, что ему пора приниматься за дело, в силу того, что пшеница в бескрайнем поле в далеком прошлом поспела. Он видел это собственными глазами и не планировал отлынивать от работы. Хватит, он и без того пробездельничал целых три дня. Когда повеяло свежим рассветным холодком, он встал, забрал косу и, закинув ее на плечо, отправился в поле. Он эргономичнее взялся за рукоять, опустил косу, размахнулся…

Поле было большое. Через чур большое, дабы с ним имел возможность управиться один человек. И но же до Дрю с ним управлялся один человек.

По окончании первого дня работы он возвратился к себе, тихо неся косу на плече, но лицо у него было озадаченное. Ему ни при каких обстоятельствах не приходилось иметь дело с таким необычным пшеничным полем. Пшеница поспевала на нем отдельными участками, любой сам по себе. Не положено пшенице так вести себя. Молли он об этом не сообщил. Он не сообщил ей про поле и всего остального. Того, к примеру, что пшеница начинает гнить уже через несколько часов по окончании того, как ее сожнешь. Для того чтобы пшенице также делать не положено. Но, все это мало его тревожило: еды и без того было всласть.

Наутро пшеница, которую незадолго до он покинул гнить на земле, лопнула, разрешила войти маленькие корешки и дала мелкие зеленые побеги — она появилась заново.

Дрю Эриксон поскреб подбородок. Ему весьма хотелось знать, по какой причине, для чего и как все это выходит и какой ему от этого прок, если он не имеет возможности ее реализовать. Днем он раза два поднимался на бугор к могиле в тайной надежде определить в том месте что-нибудь про поле. Он смотрел сверху и видел, как много почвы ему в собственности. Поле простиралось на три мили по направлению к горам и было около двух миль шириной. На одних участках пшеница пускала ростки, на вторых стояла золотой, на третьих была еще зеленая, а на четвертых лежала, только что сжатая его рукой. Но старик так ничего ему и не сообщил, поскольку он лежал сейчас глубоко, под грудой камней. Могила была загружена в свет, ветер и тишину. И Дрю Эриксон отправился назад в поле, дабы, снедаемый любопытством, опять взяться за косу. Работа доставляла ему наслаждение: она казалась нужной. Он бы не ответил, по какой причине конкретно, но так ему казалось. Весьма, весьма нужной.

Он просто не мог разрешить пшенице остаться неубранной. Ежедневно поспевал новый участок, и, прикинув вслух, ни к кому, фактически, не обращаясь, он сказал:

— В случае, если десять лет кряду жать пшеницу, когда она поспевает, то и тогда мне, пожалуй, не выйдет два раза трудиться на одном и том же участке. Такое громадное поле, будь оно неладно. — Он покачал головой. — И вызревает пшеница как-то хитро. Ровнехонько столько, дабы я за сутки сумел управиться со спелым участком и покинуть одну зелень. А наутро как выпивать дать уже новый участок готов…

Жать пшеницу, в то время, когда она тут же преобразовывалась в гнилье, было до обидного бестолковым делом. В конце семь дней он решил пара дней не ходить в поле.

Он пролежал в кровати продолжительнее простого, прислушиваясь к тишине в доме, и эта тишина вовсе не была похожим тишину смерти. Такая тишина могла быть лишь в том месте, где живут отлично и счастливо.

Он поднялся, оделся и не спеша позавтракал. Он не планировал идти трудиться. Он вышел, дабы подоить коров, выкурил на крыльце цигарку, послонялся по двору, а позже возвратился в дом и поинтересовался у Молли, для чего это он выходил.

— Подоить коров, — сообщила она.

— Ну само собой разумеется, — сообщил он и опять отправился во двор. Коровы уже ожидали, в то время, когда их подоят, и он подоил их, а бидоны поставил в кладовку, что над родником, но в мыслях у него было совсем второе. Пшеница. Коса.

Все утро он просидел на заднем крыльце, скручивая цигарки. Он сделал игрушечную лодку для малыша и еще одну для Сюзи, позже сбил мало масла и слил пахтанье, но голова у него разламывалась от одной сверлящей мысли. В то время, когда пришло время полдничать, ему не хотелось имеется. Он все наблюдал на пшеницу, как она склоняется, переживает и ходит рябью под ветром. Руки непроизвольно сгибались, пальцы сжимали мнимую рукоять и ныли, в то время, когда он снова сидел на крыльце, положив ладони на колени. Подушечки пальцев зудели и горели. Он поднялся, стёр ладони о брюки, сел, постарался свернуть еще одну цигарку, но ничего не вышло, и он, чертыхнувшись, отбросил табак и бумагу. Он ощущал себя так, как будто бы у него отрезали третью руку либо укоротили две настоящих.

Он слышал, как в поле колосья шепчутся с ветром.

До часу дня он слонялся во дворе и по дому, прикидывал, не выкопать ли оросительную канаву, но в действительности все время думал о пшенице — какая она спелая и как она ожидает, дабы ее убрали.

— Да пропади она пропадом!

Он решительно направился в спальню и снял косу со стенки, где она висела на древесных колышках. Постоял, сжимая ее в руках. Сейчас ему стало тихо. Ладони прекратили зудеть, голова уже не болела. Ему возвратили третью руку, и он опять был самим собой.

Это превратилось в инстинкт. Такой же таинственный, как молния, что бьет, но боли не причиняет. Он обязан жать ежедневно. Пшеницу нужно жать. По какой причине? Нужно — и все тут. Он захохотал, ощущая рукоять косы в собственных могучих руках. После этого, насвистывая, отправился в поле, где его ожидала созревшая пшеница, и сделал то, что требовалось. Он поразмыслил, что мало свихнулся. Линия забери, поскольку в этом пшеничном поле нет ничего необыкновенного, правда? Практически ничего.

Дни бежали с размеренностью послушных лошадок.

Работа стала для Дрю Эриксона сухой болью, жизненной необходимостью и голодом. Он начал кое о чем догадываться.

в один раз Сюзи и кроха с весёлым хохотом добрались до косы и принялись с ней играться, пока папа завтракал на кухне. Он услыхал их возню, вышел и отобрал косу. Кричать он на них не кричал, но вид у него наряду с этим был весьма встревоженный. Затем он закрывал косу всегда, как возвращался с поля.

Он выходил косить каждое утро, не пропуская ни дня.

Вверх. Вниз. Вверх, вниз и в сторону. И опять — вверх, вниз и в сторону. Он резал пшеницу. Вверх. Вниз.

Вверх.

Думай о старике и о колосе в его руках.

Вниз.

Думай о бесплодной почва, на которой растет пшеница.

Вверх.

Думай о том, как она растет, как неясно чередуются спелые и зеленые участки.

Вниз.

Думай о…

Высокой желтой волной легла под ноги подкошенная пшеница. Небо сделалось тёмным. Дрю Эриксон выронил косу и согнулся, прижав к животу руки. В глазах стояла тьма, все около бешено завертелось.

— Я кого-то убил! — выдохнул он, давясь и хватаясь за грудь. Он упал на колени рядом с лезвием. — какое количество же это я людей порешил…

Небо кружилось, как голубая карусель на сельской ярмарке в Канзасе. Но без музыки. Лишь в ушах стоял звон.

Молли сидела за синим кухонным столом и чистила картошку, в то время, когда он вошел, спотыкаясь, волоча за собой косу.

— Молли!

Он не хорошо видел ее: в глазах находились слезы.

Молли сложила руки и негромко ожидала, в то время, когда он соберется с силами поведать ей, что произошло.

— Собирай вещи, — приказал Дрю, глядя в пол.

— Для чего?

— Мы уезжаем, — сообщил он тусклым голосом.

— Уезжаем? — задала вопрос она.

— Тот старик. Знаешь, что он тут делал? Это все пшеница, Молли, и коса. Любой раз, в то время, когда загоняешь косу в пшеницу, умирает тысяча людей. Ты подрезаешь их и…

Молли встала, положила нож и отодвинула картошку в сторону. В голосе ее звучало познание.

— Мы продолжительно ездили и мало ели, пока не попали ко мне в прошлом месяце, а ты ежедневно трудился и устал…

— Я слышу голоса, грустные голоса в том месте, в поле. В пшенице, — сообщил он. — Они шепчут, дабы я прекратил. Просят не убивать их.

— Дрю!

Он не слышал ее.

— Пшеница растет по-плохому, по-дикому, как будто бы она свихнулась. Я тебе не сказал. Но с ней что-то недоброе.

Она пристально на него взглянула. Его глаза смотрели без мысли, как светло синий стекляшки.

— Думаешь, я тронулся? — задал вопрос он. — Погоди, это еще не все. О господи, Молли, помоги мне: я только что убил собственную мать!

— Прекрати! — твердо сообщила она.

— Я срезал колос и убил ее. Я почувствовал, что она умирает. Вот как я осознал…

— Дрю! — Ее голос, не добрый и испуганный, хлестнул его по лицу. — Замолчи!

— Ох, Молли, — пробормотал он.

Он разжал пальцы, и коса со звоном упала на пол. Она подняла ее и грубо сунула в угол.

— Десять лет я живу с тобой, — сообщила она. — На обед у нас частенько бывали одна лишь пыль да молитвы. И вот привалило такое счастье, а ты не можешь с ним совладать!

Она принесла из гостиной начала и Библию листать книгу. Страницы шелестели, как колосья под негромким ветром.

— Садись и слушай, — сообщила она.

Снаружи донесся хохот — дети игрались у дома в тени огромного дуба.

Она просматривала, иногда поднимая глаза, дабы смотреть за выражением его лица.

Затем она ежедневно просматривала ему из Библии. А в среду спустя семь дней Дрю отправился в город на почту — определить, нет ли для него чего в окне До востребования. Его ожидало письмо.

К себе он возвратился постаревшим лет на двести.

Он протянул Молли письмо и бесстрастным срывающимся голосом поведал его содержание:

— Мать погибла… в час дня во вторник… от сердца…

Он ничего не добавил, сообщил лишь:

— Отведи детей в машину и собери еды на дорогу. Мы уезжаем в Калифорнию.

— Дрю… — сообщила Молли, не производя письма из рук.

— Ты сама знаешь, — сообщил он, — что на данной почва пшеница обязана появиться худо. А взгляни, какой она вырастает. Я тебе еще не все поведал. Она поспевает участками, ежедневно понемногу. Плохо это. В то время, когда я срезаю ее, она гниет! А уже на второе утро дает ростки, опять начинает расти. На той семь дней, в то время, когда я во вторник жал хлеб, я все равно что себя по телу полоснул. Услышал — кто-то вскрикнул. Совсем как… А сейчас вот письмо.

— Мы остаемся тут, — сообщила она.

— Молли!

— Мы остаемся тут, где у нас имеется кров и верный кусок хлеба, где мы точно проживем по-человечески, и проживем продолжительно. Я не планирую больше морить детей голодом, слышишь! Ни за что!

Секрет фокуса «Исчезновение фишки» (обучение кардистри)


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: