Врач сидел, прикрыв лоб рукой, и жадно постукивал ногой об пол.
— Он ее с того времени так при себе и держит, — продолжал господин Лорри, с тревогой глядя на приятеля. — А не лучше ли было бы ему с ней расстаться?
Врач, все так же опершись па руку, без звучно постукивал ногой об пол.
— Вы опасаетесь рекомендовать? — промолвил господин Лорри. — Я осознаю, само собой разумеется, таковой щекотливый вопрос. А все-таки мне думается… — Он покачал головой и не договорил.
— Видите ли, — сообщил врач, поворачиваясь к нему по окончании продолжительного тягостного молчания, — мне весьма тяжело растолковать вам, что происходит в мозгу вашего бедного приятеля. Он когда-то так тосковал по данной работе и без того радовался, в то время, когда ему ее разрешили; так как это было для него огромное облегчение; в то время, когда он трудился руками, он ни о чем не думал, не считая собственной работы, в особенности на первых порах, пока она ему давалась с большим трудом; а по мере того как руки его привыкали, чувства и сознание притуплялись, и ему легче было переносить собственные мученья; с того времени он и поразмыслить не имел возможности расстаться со своей работой. А также сейчас, в то время, когда он, как я могу делать выводы, возможно в полной мере за себя спокоен и сам ощущает, что может поручиться за себя, стоит ему лишь представить себе, что его внезапно потянуло к прошлой работе, а ее около него нет, — его охватывает таковой кошмар, какой, должно быть, испытывает ребенок, что сбился с дороги и заплутался в лесу.
Он поднял глаза и беспомощно взглянуть на мистера Лорри, и на лице его и в действительности был написан кошмар.
— А не думаете ли вы — поверьте, я задаю вопросы, как человек, что совсем не разбирается в аналогичных тонкостях, что всю жизнь имеет дело лишь со квитанциями, гинеями, шиллингами да банкнотами, — не думаете ли вы, что это постоянное напоминание у него перед глазами нечайно возвращает его к прошлому? И если бы он убрал это напоминанье, дорогой Манетт, возможно, он избавился бы и от собственного страха? Другими словами, не уступка ли страху эта его привязанность к наковальне?
Опять наступила тишина.
— Видите ли, — как-то неуверенно промолвил врач, — так как для него это ветхий приятель.
— Я бы не стал ее держать, — сообщил господин Лорри, энергично тряся головой; он ощущал себя значительно увереннее, видя, что врач колеблется, — я бы дал совет ему от нее избавиться. Но, само собой разумеется, не без вашего разрешения. Я уверен, что ему это лишь во вред. Нет, право же, согласитесь, дорогой приятель! Разрешите мне сделать это для его дочери, дорогой Манетт!
Необычно было замечать борьбу врача Манетта с самим собой.
— Ну, разве лишь для нее. Отлично, разрешаю вам. Но я не рекомендовал бы убирать эту вещь при нем. Унесите ее, в то время, когда он куда-нибудь уедет. Дабы он не сходу почувствовал, что лишился ветхого приятеля, а уже по окончании некоего отсутствия, в то время, когда он самую малость отвыкнет.
Господин Лорри, само собой разумеется, не стал возражать, и на том разговор и кончился. Они в данный сутки отправились за город, и на свежем воздухе врач почувствовал себя значительно лучше. Дня через три он совсем поправился, а на исходе второй семь дней, как и было условлено, отправился в Уорвикшир, дабы продолжить путешествие с Люси и ее мужем. За пара дней до его отъезда господин Лорри поведал ему, как Люси было растолковано его молчание, и он написал ей, подтвердив собственную отлучку, и Люси была спокойна и ничего не подозревала.
Вечером в тот сутки, в то время, когда он уехал, господин Лорри, вооружившись топором, долотом, молотком и пилой, вошел в его помещение, а за ним шествовала мисс Просс со свечой в руке. Хоронясь, как будто бы заговорщики, они закрыли дверь, и господин Лорри начал рубить топором скамейку башмачника, а его помощница мисс Просс светила ему и всем своим безрадостным видом как запрещено более напоминала соучастницу в злодеянии. Труп жертвы (изрубленный на небольшие части) стащили в тут и кухню же сожгли в печке, а сапожные инструменты, ботинки и кожу закопали в саду. Честным людям, вынужденным что-то уничтожать, к тому же тайком, думается, словно бы они совершают что-то плохое, и господин Лорри и мисс Просс, покуда они делали это собственный тайное дело и позже прятали следы, ощущали себя преступниками, да и вид у них был такой же преступный.
Глава XX
Заступничество
В то время, когда новобрачные возвратились, первым пришел их поздравить Сидни Картон. Он явился в тот же сутки, прошло лишь пара часов, как они приехали. Сидни был все тот же, что и прежде, и жил так же, как и прежде, и ни в его наружности, ни в манере держать себя не наблюдалось никаких изменений. Лишь Чарльз Дарней нашёл в нем какую-то грубоватую преданность, которой раньше не подмечал.
Улучив 60 секунд, в то время, когда другие увлеклись беседой, Картон отвел его в сторону, к окну, и сообщил ему:
— Господин Дарней, мне хотелось бы, дабы мы с вами были приятелями.
— Мне думается, мы уже давно приятели.
— Само собой разумеется, с вашей стороны весьма мило, что вы отвечаете мне, как принято отвечать в таких случаях, но я, понимаете, не планировал обмениваться любезностями. И в то время, когда я заявил, что мне хотелось бы, дабы мы были приятелями, я, по правде сообщить, подразумевал под этим что-то иное.
Чарльз Дарней, как и каждый бы на его месте, задал вопрос его весьма дружелюбно и добродушно, что же он, фактически, под этим подразумевал?
— Вот в том-то и беда, — радуясь, отвечал Картон, — сам я это отлично осознаю, а вот сообщить так, дабы вы это осознали, оказывается, не так-то легко. Ну, попытаюсь все-таки. Не забывайте вы тот знаменательный сутки, в то время, когда вы видели меня… пьяным пара более простого.
— Как не помнить! Вы чуть ли не силком вынудили меня признать, что выпили лишнее.
— Вот и я также не забываю. Это мое несчастье, такие дни окончательно остаются у меня в памяти. Надеюсь, когда-нибудь мне это зачтется, хотя бы на том свете. Но вы не опасайтесь. Я не планирую произносить никаких проповедей.
— А я и не опасаюсь. Меня радует, в то время, когда вы рассказываете без шуток.
— Эх! — вырвалось у Картона, и он махнул рукой, как будто бы отмахиваясь от того, что ему почудилось за этими словами. — В тот знаменательный сутки, о котором идет обращение (а таких дней у меня, как вы догадываетесь, было много), я в пьяном виде донимал вас дурными беседами о том, нравитесь вы мне либо не нравитесь. Так вот, я бы желал, дабы вы об этом забыли.
— Я уже давно забыл.
— Ну, вот вы снова отделываетесь фразой! А для меня, господин Дарней, забыть это не верно легко, как вы стараетесь изобразить. Я-то так как не забыл, и ваш пренебрежительный ответ вряд ли окажет помощь мне забыть это.
— В случае, если мой ответ думается вам пренебрежительным, я прошу вас простить меня, — отвечал Дарней. — Мне, действительно, не хочется придавать значения таким мелочам, и меня удивляет, что это вас так тревожит. Даю вам честное слово джентльмена, я и думать об этом забыл! Да имеется ли тут о чем думать, боже праведный! А вот чего я ни при каких обстоятельствах не забуду, так это ту великую услугу, которую вы мне оказали в тот сутки.
— Что за великая услуга! — возразил Картон. — И в случае, если уж вы так об этом рассказываете, я считаю своим долгом согласиться вам, что это был чисто опытный трюк. Сообщить правду, в то время, в то время, когда я оказал вам эту услугу, я вовсе не так уж интересовался вашей судьбой. В то время! — увидьте — я говорю о том, что было.
— Вы стараетесь свести на нет вашу услугу, — сообщил Дарней. — Это ли не пренебреженье — но уж я к вам не буду придираться.
— Да, поверьте мне, господин Дарней, я вам подлинную правду говорю! Но я уклонился от того, что желал сообщить. Так вот я предлагаю, дабы мы с вами были приятелями. Вы меня понимаете, мне совсем несвойственны какие-то возвышенные эмоции, добропорядочные порывы. Если вы сомневаетесь, спросите Страйвера, он вам это подтвердит.
— Я предпочитаю иметь собственное мнение, как-нибудь обойдусь без его помощи.
— Ваше дело. Ну, уж по крайней мере вы понимаете, что я человек беспутный, ни при каких обстоятельствах от меня проку не было и не будет.
— Вот по поводу того, что «не будет», — этого я не знаю.
— Ну, а я-то знаю, имеете возможность мне поверить. Так вот, если вы имеете возможность терпеть у себя в доме такую никчемную личность с вызывающей большие сомнения репутацией, я бы желал, дабы вы разрешили мне приходить к вам свободно, в то время, когда мне вздумается, дабы я ощущал себя у вас своим человеком; смотрите на меня как на лишнюю мебель (я бы сообщил — некрасивую, — если бы не это сходство, которое имеется между нами), этакий ветхий диван, что не подмечают и держат по причине того, что он продолжительно служил. Не опасайтесь, что я стану злоупотреблять этим правом, предположительно я воспользуюсь им не больше четырех раз в год. Но мне будет приятно сознавать, что оно у меня имеется.
— А вы в этом сомневаетесь?
— Вот это красивый ответ, — я вижу, мое предложение принято. Благодарю, Дарней. Вы разрешаете мне именовать вас так, легко, без церемоний?
— Само собой разумеется, Картон! В далеком прошлом пора кинуть эти церемонии.
Они пожали друг другу руки, и Сидни отошел. А через 60 секунд он уже сидел, как в любой момент, без звучно, с простым своим бесстрастным видом, ничем не обнаруживая собственного присутствия, как словно бы его тут и не было.
Вечером, в то время, когда он ушел и юные остались в тесном домашнем кругу с врачом, мистером Лорри и мисс Просс, Чарльз Дарней поведал о собственном беседе с Картоном и увидел, что его удивляет такое распущенность и ужасное легкомыслие. Он не осуждал Картона, не возмущался им, а сказал о нем, как, возможно, сказал бы каждый, видевший Картона таким, каким он бывал на людях.
Дарней не подозревал, что его слова вынудили задуматься его молодую жену; но в то время, когда он встал за ней наверх и они остались вдвоем у себя в спальне, он заметил на ее лице привычное ему выражение задумчивой сосредоточенности — чуть заметную морщинку, проступившую между легко немного поднятыми бровями.
— Мы сейчас что-то печалимся, — нежно промолвил Дарней, обнимая ее за плечи.
— Да, дорогой Чарльз, — сообщила она и, положив ему руки на грудь, подняла на него задумчивый, озабоченный взор, — мне взгрустнулось оттого, что я сейчас о чем-то отыскала в памяти.
— О чем же, Люси?
— Давай слово, что, в случае, если я попрошу тебя не спрашивать, ты не будешь задавать никаких вопросов?
— Обещаю тебе все, о чем бы ты ни попросила, моя радость.
Он осторожно откинул с ее липа золотистую прядь волос, упавшую ей на лоб. Имел возможность ли он ей чего-нибудь не давать слово, ощущая под собственной рукой это трепетное сердечко, бившееся любовью к нему!
— Мне думается, Чарльз, к бедному мистеру Картону нужно относиться более пристально, с громадным уважением, чем ты показал к нему сейчас.
— Ты так думаешь, моя милочка? А по какой причине, фактически?
— Вот об этом не нужно задавать вопросы! Мне думается — я знаю, — что он этого заслуживает.
— Если ты знаешь — для меня этого достаточно. А что бы я имел возможность для него сделать, дорогая?
— Я тебя прошу, мой родной, будь к нему в любой момент весьма бережен и, в то время, когда его нет, относись снисходительно к его недочётам. Поверь мне, это человек с громадным сердцем, и оно у него глубоко ранено. Я видела, как оно кровоточит.
— Я весьма огорчен, в случае, если чем-нибудь его задел, — сообщил потрясенный Дарней. — Я как-то не воображал его себе таким.
— Поверь мне, мой дорогой, это так. Опасаюсь, что его уже нет ничего, что спасет, чуть ли возможно сохранять надежду, что он исправится либо что-то изменится в его судьбе. Но я уверена, что в нем довольно много хорошего, что он способен показать настоящую доброту, отзывчивость а также самоотверженность.
Ее лицо, воодушевленное глубокой верой в этого погибшего человека, было так замечательно, что Дарней не имел возможности на нее наглядеться, и ему казалось, что он имел возможность бы наблюдать на нее часами.
— О мой дорогой, ненаглядный, — сказала она, прижимаясь головкой к его груди и глядя ему в глаза. — Поразмысли лишь, мы с тобой такие сильные в отечественном счастье, мы можем опираться друг на друга, а он таковой бессильный в собственном несчастье.
Эти слова глубоко растрогали его.
— Я постоянно буду не забывать это, голубка моя. Я буду не забывать об этом всю жизнь, обещаю тебе!
Он обнял ее и, склонившись к золотоволосой головке, прильнул поцелуем к ее губам. О, если бы тот, кто блуждал на данный момент одиноко по чёрным пустынным улицам, имел возможность услышать это чистосердечное заступничество, заметил бы слезы жалости в этих кротких светло синий глазах, каковые ее супруг с таковой любовью осушал поцелуями, он вскрикнул бы, простирая руки в глухую ночь — данный возглас уже не первый раз срывался с его уст: — «Благослови ее, боже, за ее милое участие!»
Глава XXI
Эхо доносит шаги
Мы уже говорили о том, как страно разносится эхо в тупичке, где живет врач.
В негромком доме, в заботливых руках Люси золотая нить, связывающая ее мужа, отца, ее самое и подругу и старую наставницу, сплетается в мирную и радостную судьбу; из гулкой тишины тупика доносится эхо, и Люси год за годом слушает шаги времени.
В первоначальный год ее замужества бывали дни, в то время, когда она, радостная, юная супруга, слушая эти шаги, ощущала, как работа медлительно выпадает у нее из рук и глаза застилаются слезами. В этих доносившихся до нее отголосках она смутно угадывала приближенье чего-то неизведанного, нового, скрытого на большом растоянии в первых рядах, от чего сердце ее внезапно замирало в сладкой тревоге. страх и Радостное предчувствие шевелились в нем — радость пробуждающегося к судьбе нового эмоции и ужас, что она не выживет и ей не разрешено будет насладиться этим счастьем. Время от времени шаги, доносившиеся до нее, вызывали в ней непреодолимый кошмар — кто-то ступал по ее могиле — и она видела собственного убитого горем мужа, безутешно оплакивающего ее, в этот самый момент уж она и сама не имела возможности удержаться и плакала навзрыд.
Но это время прошло, и малютка Люси лежала у ее груди. И сейчас в доносившихся до нее звуках шагов ей слышался топот мелких ножек и дорогой младенческий лепет. А также в то время, когда эхо шагов другой раз отдавалось замечательным гулом, юная мама, сидевшая у колыбели, различала и нем милые сердцу звуки. И вот уже негромкий дом наполнился этими звуками, — как будто бы солнце ворвалось в окна, — помещения огласились детским хохотом, и казалось, божественный приятель детей, к которому она прибегала в 60 секунд страха, благословил ее дитя и осенил его собственной благодатью.
В заботливых руках Люси золотая нить связывает воедино мелкую семью; в этом живом узоре ее хорошее влияние, ее незаметное служение красит жизнь каждого из них, и шаги времени звучат для Люси мирно и дружественно. Она слышит в них бодрые и весёлые шаги супруга; жёсткие, ровные шаги отца; а вот гулкое эхо разносит по всему дому стремительный топот мисс Просс, — совершенно верно пришпоренный конь мчится в наступление и внезапно останавливается, храпит, роет почву копытом и, наконец, затихает где-то в том месте в саду, под платаном!
Но кроме того в то время, когда шаги времени приносят ко мне горе и скорбь, они не безжалостны, не ожесточённы. Кроме того в то время, когда головка с золотыми кудрями, похожими на ее личные, лежит запрокинутая на подушке, и бледное личико в этом золотом сиянии наблюдает на нее с безобидной ухмылкой, и малютка сын шепчет, прощаясь: «Дорогие мамочка, папочка, мне весьма жаль расставаться с вами и с милой моей сестрицей, но господь призвал меня и я обязан покинуть вас!» — как ни горько рыдает юная мать, обливаясь слезами, горе ее не безутешно, вера поддерживает ее, вера в спасителя, призвавшего ее сына, осенившего малютку собственной благодатью.
И в гулких шагах, доносящихся до нее, Люси слышит шелест безобидных крыльев, и среди земных звуков душа ее различает дивные звуки небес. Ветер шумит над маленькой зеленой могилкой, и Люси слушает, как шумит ветер, и слышит в нем негромкое дыханье легкого, как вздох, сонного прибоя, мягкий всплеск волны на уснувшем песчаном берегу; она слышит его в лепете собственной дочурки, в то время, когда та с уморительной серьезностью готовит утром уроки либо, примостившись на скамеечке у ее ног, наряжает куклу и щебечет что-то, забавно путая обращение Двух Городов, двух одинаково родных ей языков матери и отца.
Иногда эхо доносит шаги Сидни Картона. Раз пять-шесть в год, он. пользуясь своим правом, приходит без приглашения и сидит с ними вечер, как когда-то сиживал довольно часто. Он ни при каких обстоятельствах не приходит ко мне навеселе. И эхо, подслушав, шепчет о нем то, чего не знают другие, но что всегда было и будет правдой, подслушанной верным эхо.
В то время, когда мужик, всем сердцем полюбивший даму, знает, что она ни при каких обстоятельствах не будет ему принадлежать, и остается ей верен, видя ее женой другого, — дети данной дамы как-то инстинктивно тянутся к этому человеку, как будто бы их влечет к нему безотчетное чувство жалости. Какие конкретно скрытые струны задевает он в их детских сердцах, этого эхо не говорит, но так оно всегда бывает и так было и с Сидни Картоном. К нему первому из чужих протянула Люси собственные пухлые ручонки, и, подрастая, она так же тянулась к собственному громадному приятелю. И мальчик отыскал в памяти о нем, покидая почву: «Бедный Картон, поцелуйте его от меня».
Господин Страйвер, проталкиваясь на судебном поприще, как будто бы громадное судно, рассекающее мутные волны, тащил за собой собственного нужного приятеля, как шлюпку на буксире. И как бедной шлюпке сильно приходится в таких случаях, потому что она то и дело зарывается в воду, так и Сидни изо дня в сутки жил, мирясь со своим положением утопающего. Ветхая закоренелая привычка обладала им с неодолимой силой, и ее власть над ним — увы! — была посильнее, чем желание спастись, чем стыд от сознания собственного позора, и она-то и обрекала его на данный образ судьбы; он уже сейчас и не грезил избавиться от собственной работы льву, покинуть собственную унизительную роль шакала; для него это было так же нереально, как для настоящего шакала сделаться львом. Страйвер разбогател; он женился на пышной вдове с солидным состоянием и тремя юными отпрысками, каковые, в случае, если чем и блистали, то разве лишь собственными прилизанными волосами на круглых, как шары, головах.
Как-то раз, со характерной ему бесцеремонностью, господин Страйвер привел этих трех отпрысков в негромкий тупичок в Сохо, погоняя их перед собой, как трех баранов, и с видом покровителя внес предложение их в ученики мужу Люси в следующих щекотливых выражениях: «Здорово, Дарней, вот вам еще три куска хлеба с маслом, — лишний раз попировать за супружеским столом!»
В то время, когда Дарней культурно отказался от этих трех кусков хлеба с маслом, Страйвер чуть не лопнул от негодования и продолжительно позже изливал его на собственных юных пасынков, наставляя их уму-разуму и предостерегая от нищих спесивцев наподобие этого дурака преподавателя. Он имел кроме этого обыкновение, подкрепившись вином, говорить госпожа Страйвер, к каким умным уловкам прибегала когда-то супруга Дарнея, дабы «поймать» его, Страйвера, но что он был умнее, да-с, сударыня, ничего у нее не вышло, он таки сумел вывернуться. Кой-кто из привычных судейских, каковые другой раз планировали у него на предмет возлияний и слушали эти рассказы, прощали ему его вранье, говоря, что он «так довольно часто это говорит, что уже и сам этому верит», — но, разве это оправдание, — неисправимый клеветник, упорствующий в собственном правонарушении, заслуживает того, дабы убрать его подальше от честных людей и вздернуть на виселицу.
Прислушиваясь к вторившему в тупике эхо, в то время, когда вспоминая, в то время, когда смеясь и радуясь, Люси растила собственную дочурку, которой вот-вот должно было исполниться шесть лет. Необходимо ли сказать, как обожала она слушать эхо ее детских шагов, либо эхо шагов собственного отца, таких энергичных и уверенных, и шагов собственного дорогого мужа. И как сладостно было ей различать в разноголосом эхо привычные отзвуки мирной домашней судьбе, которой она руководила так искусно, с таковой любовью и мудрой бережливостью, что вряд ли у тех, кто может позволить себе швырять деньгами, чувствовалось в доме достаток и такое изобилие. А как радовалась она, в то время, когда все кругом вторило увереньям отца, что с того времени, как она вышла замуж, он еще посильнее, чем прежде (в случае, если лишь это допустимо), ощущает ее ласковую заботу, либо в то время, когда супруг удивлялся, что она так незаметно справляется со всеми обязанностями и своими хлопотами и еще находит время помогать ему.
— Каким чудесным секретом обладаешь ты, мое солнышко, — задавал вопросы он, — так как все мы лишь тобой и живем, и каждому из нас думается, что ты всю себя отдаешь ему, и не видно, дабы ты когда-нибудь нервничала, что у тебя по горло хлопот либо ты не успеваешь с чем-нибудь совладать?
Но эхо доносило до них и другие звуки — далекие раскаты грома глухо отдавались в тупике. И незадолго до шестой годовщины со дня рождения маленькой Люси ужасный шум докатился до негромкого дома — во Франции разразилась ужасная буря, и море, бушуя, вышло из берегов.
Летом тысяча семьсот восемьдесят девятого года, как-то вечером, в половине июля, господин Лорри, задержавшись допоздна в банке, пришел к ним и, заметив, что Люси с мужем сидят в темноте у окна, уселся рядом с ними. Вечер был душный, жаркий, планировала гроза, и они отыскали в памяти тот воскресный вечер, в то время, когда они вот так же сидели в темноте у окна и наблюдали на вспышки молний.
— Я уж пологал, что мне нужно будет заночевать у Теллсона, — сообщил господин Лорри, сдвигая на затылок собственный паричок, — столько на нас сейчас дел навалилось, что мы легко с ног сбились. В Париже что-то неспокойно, нас прямо завалили вкладами отечественные тамошние клиенты, друг за другом — все торопятся перевести нам собственные капиталы. У большинства это легко до умопомешательства доходит — все, что ни имеется, переводят в Англию.
— Нехороший показатель, — увидел Дарней.
— Нехороший показатель, рассказываете вы, дорогой Дарней? Да, но так как мы-то не знаем, чем все это позвано. Весьма уж бестолковый народ эти отечественные клиенты. А у нас в банке все служащие в преклонных летах, запрещено же в действительности такую горячку пороть и столько хлопот создавать, в случае, если нет к тому уважительных обстоятельств.
— Но так как вы не имеете возможность не знать, — возразил Дарней. — Гроза надвигается, небо обложено тучами.
— Да знаю, само собой разумеется, — дал согласие господин Лорри, стараясь уверить себя, что он просто раздражен и брюзжит, — но по окончании сегодняшнего безумного дня я не могу не брюзжать. Где Манетт?
— Вот он, — сообщил врач, входя в помещение.
— Весьма рад, что вы дома; от данной сегодняшней горячки и всяких ужасных предсказаний, которых я наслушался за сутки, мне что-то не по себе, не смотря на то, что для этого нет никакой обстоятельства. Надеюсь, вы никуда не уходите?
— Нет. Желаете, сыграем в триктрак?
— Сообщить по правде, думается, не желаю; мне сейчас не под силу сражаться с вами. А чай еще не убран, Люси, поднос тут? Я что-то ничего не вижу.
— Само собой разумеется, все тут, специально покинули для вас.
— Благодарю, дорогая! А малютка уже в постельке?
— Спит сладким сном.
— Вот и отлично: все дома, целы и невредимы! И, слава всевышнему, казалось бы, в противном случае и быть не должно. Но я за сегодняшний сутки так издергался, годы-то уж не те, стар стал! Это мне чай? Благодарю, дорогая. Ну, а сейчас сядьте, побудьте с нами. Давайте посидим тихо, послушаем эхо, не забывайте, вы нам говорили, у вас так как по поводу него целая теория?
— Ну какая в том месте теория, легко фантазия.
— Ну пускай фантазия, моя душенька, — сообщил господин Лорри, поглаживая ее по руке. — А действительно, как звучно звучат сейчас шаги, и довольно часто, со всех сторон? Нет, вы лишь послушайте!
Маленькая семья, собравшись в тесный кружок, мирно посиживает у неосвещенного окна в негромком тупичке в Лондоне, а на большом растоянии, в Сент-Антуанском предместье неистово, исступленно, яростно мятутся остервенелые шаги, — стоит им лишь раз покинуть за собой кровавый след, как эти следы отправятся множиться, и горе тому, в чью жизнь ворвутся эти шаги.
Утром в тот сутки целый жалкий сброд, вся рвань, населяющая Сент-Антуанское предместье, высыпала на улицу — над морем голов серой бурлящей толпы вспыхивали, блеща на солнце, металлические лезвия ножей, острия пик. Ужасный гул вырывался из глотки Сент-Антуанского предместья, и целый лес обнаженных рук, как будто бы обнажённые сучья деревьев, мечущихся на зимнем ветру, колыхался в воздухе; пальцы судорожно хватали любое оружие, любой предмет, заменяющий оружие, все, что им ни швыряли откуда-то из подвалов, откуда, — они и сами не знали.
Кто раздавал это оружие, где его раздобыли, как оно ко мне попало и как это так оказалось, что оно на данный момент само летело к ним в руки, со свистом рассекая воздушное пространство, вспыхивая, как молния, над головами, — этого никто в толпе не имел возможности сообщить. Но вот же оно налицо, это оружие — мушкеты, порох, пули, металлические ломы, дубины, ножи, топоры, вилы, все, что может служить оружием тому, кто доведен до отчаяния, и кто, не помня себя от гнева, хватается за что попало. Те, кому ничего не удалось заполучить, выламывают без всякого оружия кирпичи и камни из стенку. Все Сент-Антуанское предместье сейчас охвачено смятеньем, сердца пылают, кровь клокочет в жилах. Эта несчастная голытьба не дорожит судьбой, любой из них на данный момент рвется пожертвовать собой.
Как в бурлящем водовороте вода хочет попасть в образующуюся в центре воронку, так и тут все кипенье происходит около винного погребка Дефаржа, и любая капля в этом кипящем котле как словно бы пытается попасть в том направлении в центр, где сам Дефарж, почерневший от пороха и пота, отдает распоряжения, раздает оружие, отпихивает одних, извлекает из толпы вторых, отбирает оружие у одного, бросает второму и, сдерживая напирающую на него массу людей, орудует в самой ее гуще.
— Держись поближе ко мне, Жак Третий! — кричал Дефарж. — А вы, Жак Первый и Жак Второй, разделитесь и станьте во главе отрядов, ведите за собой как возможно больше этих патриотов! Где моя супруга?
— Я тут! — невозмутимо, как в любой момент, отозвалась госпожа, отложившая В этом случае собственный вязанье. Правая ее рука вместо вязальной спицы решительно сжимала топор, а за поясом торчал пистолет и большой отточенный нож-резак.
— Ты куда на данный момент двинешься, супруга?
— на данный момент с тобой, — отвечала госпожа, — а позже отделюсь и поведу дам.
— Идем все! — громовым голосом крикнул Дефарж. — Патриоты, приятели, приготовьтесь! Вперед! На Бастилию![42]
Суровым ревом, что, казалось, исторгла из себя, содрогнувшись, сама Франция, прокатилось это ненавистное слово, и море людское разверзло собственные пучины и хлынуло, затопляя город, швыряя волну за волной в том направлении, к Бастилии. Гудит набат, бьют в набат барабаны, а волны, бушуя, колотятся о каменные стенки — море кидается на приступ.
Глубокие рвы, двойной подъемный мост, толстые каменные стенки, восемь массивных башен, пушечная и мушкетная пальба, пламя, дым. И за этим огнём и дымом, в самой гуще дыма и огня, виноторговец Дефарж, которого волны людские прибили к пушке, орудует за канонира, и вот уже два ужасных часа стойко держится мужественный воин Дефарж.
Глубочайший ров, подъемный мост, толстые каменные стенки, восемь массивных башен, пушечная, мушкетная пальба, пламя, дым. Один подъемный мост уже забрали!
— Налегай, товарищи! Налегай, Жак Первый, Жак Второй, Жак Пятисотый, Тысячный, Двухтысячный, Жак Двадцатипятитысячный, для всего святого либо для самого дьявола — как кому больше нравится — налегайте!
Так взывал виноторговец Дефарж, орудуя у собственной пушки, которая уже давно накалилась от постоянной пальбы.
— Ко мне, дамы! — кричала его супруга. — Мы с вами можем убивать не хуже мужчин, лишь бы войти в крепость!
И к ней со всех сторон сбегались с криками дамы, сжимая в руках что ни попадя — любой предмет имел возможность являться оружием, но все они были вооружены голодом и местью.
Пушечная, мушкетная пальба, пламя, дым — и впереди еще глубочайший ров, подъемный мост, толстые каменные стенки, восемь массивных башен. В передних последовательностях уже довольно много раненых, но море бушует и дыбится новыми волнами, блещет оружие, вспыхивают факелы, дымятся возы мокрой соломы, в дыму, в огне, под крики, проклятия, выстрелы, стоны возводятся баррикады, люди с безудержной отвагой рвутся вперед, грохочет пушка, что-то трещит, рушится, и яростно ревет разбушевавшееся неукротимое море; а впереди еще глубочайший ров с подъемным мостом, толстые каменные стенки, восемь массивных башен, и Дефарж, хозяин погребка, все так же палит из собственной пушки, которая уже раскалилась докрасна по окончании жаркой четырехчасовой пальбы.
Но вот над крепостью взвился белый флаг — в реве толпы не слышен сигнал горна, волны теснятся, вздымаются выше, выше и внезапно обрушиваются быстро, неудержимо, перехлестывают через спущенный мост и несут виноторговца Дефаржа в том направлении, вовнутрь, где за каменной оградой высятся восемь башен сдавшейся крепости. Он кроме того не помнит, как это случилось, его как будто бы подхватило прибоем — он опоздал ни посмотреть назад, ни набраться воздуха и пришёл в сознание лишь тогда, в то время, когда волны отхлынули, прибив его к самым стенкам Бастилии. Чуть удержавшись на ногах, он прислонился к стенке и, с большим трудом переводя дух, осмотрелся по сторонам. Жак Третий оказался тут же рядом; а чуть подальше, ведя за собой кучку дам, госпожа Дефарж, размахивая ножом, пробивалась вперед. А кругом стоял гул, крик, масса людей бесновалась, ликовала, растекаясь по всему двору с неистовыми исступленными криками; и все это, не обращая внимания на шум, было похоже на какую-то безумную пантомиму.
— Узников!
— Перечни!
— Тайные камеры!
— Орудия пытки!
— Узников!
Из всех исступленных возгласов, прорывавшихся через невообразимую сумятицу, громче всех раздавался возглас «Узников!». С каждой новой волной, врывавшейся в стенки крепости, данный возглас повторялся опять и опять, и волнам этим не было финиша, как будто бы массы людские подобно пространству и времени столь же нескончаемы и вечны. В то время, когда первые валы схлынули, прокатившись дальше, унося за собой тюремное руководство и стражу и угрожая им немедленной расправой, если они не откроют им всех дверей в этом узилище, Дефарж, схватив за плечо одного из тюремщиков, седого человека с факелом в руке, оттащил его собственной могучей рукой в сторону и прижал к стенке.
— В Северную башню, быстро! — сообщил он.
— Идемте, я провожу, — отвечал тот, — лишь в том месте никого нет.
— А что означает «Северная башня, умер сто пять»? Отвечай на данный момент же!