удивление станет уделом этого отечественного глубокоуважаемого современника! — Последнее
выражение господин Тетерби отыскал среди вырезок на ширме. — Джонни, сын мой,
позаботься о твоей единственной сестре Салли; потому что ни при каких обстоятельствах еще на твоем юном
челе не блистала столь драгоценная жемчужина.
Джонни сел на низенькую скамеечку и благоговейно согнулся под тяжестью
Молоха.
— Какой великий дар для тебя эта малютка, Джонни! — продолжал папа, — и
как ты должен быть благодарен! Не всем известно, Джонни, — сейчас он опять
обратил взор на ширму, — но это факт, установленный при помощи правильных
подсчетов, что громадный процент новорожденных младенцев не достигает
двухлетнего возраста, то есть…
— Ой, отец, прошу вас, не нужно! — взмолился Джонни. — Я просто не
могу, как поразмыслю про Салли!
Господин Тетерби сжалился над ним, и Джонни, еще глубже восчувствовав,
какое сокровище ему доверено, утер глаза и снова принялся баюкать сестру.
— Твой брат Дольф сейчас запаздывает, Джонни, — продолжал папа,
помешивая кочергой в камине. — Он придет к себе замерзший, как сосулька. Что
же это произошло с отечественной бесценной мамочкой?
— Вот, думается, мама идет! И Дольф! — вскрикнул Джонни.
— Да, ты прав, — прислушавшись, ответил папа. — Это шаги моей маленькой
женушки.
Движение мысли, приведший мистера Тетерби к заключению, что супруга его —
маленькая, остается его секретом. Из нее легко возможно было выкроить двух
таких, как он. Кроме того встретившись с ней одну каждый поразмыслил бы: Какая высокая,
дородная, осанистая дама! — а уж рядом с мужем она казалась настоящей
великаншей. не меньше внушительны были ее размеры и если сравнивать с ее
миниатюрными сыновьями. Но в дочери госпожа Тетерби наконец-то отыскала собственный
хорошее отражение; и не было человека, кто знал этого лучше, чем жертвенный агнец
Джонни, что с утра до ночи испытывал на себе размеры и вес собственного
требовательного идола.
Госпожа Тетерби ходила за приобретениями и возвратилась с тяжелой корзиной;
скинув чепец и шаль, она устало опустилась на стул и приказала Джонни
на данный момент же принести ей малютку, которую она хотела поцеловать. Джонни
повиновался, позже возвратился на скамеечку и снова скорчился на ней в три
погибели; но тут Адольф Тетерби-младший, что к этому времени размотал
нескончаемый пестрый шарф, обвивавший его чуть ли не до пояса, настойчиво попросил и
для себя такой же милости. Джонни опять подчинился, позже снова возвратился на
собственную скамеечку и скорчился на ней; но тут господин Тетерби, осененный
воодушевлением, со своей стороны заявил о собственных родительских правах. В то время, когда это
третье пожелание было выполнено, несчастная жертва совсем выбилась из сил;
она еле добралась назад к собственной скамеечке, опять скорчилась на ней и, чуть
дыша, посматривала на старшего и родителей брата.
— Что бы ни было, Джонни, — сообщила мать, качая головой, — береги ее —
либо ни при каких обстоятельствах больше не смей наблюдать в глаза собственной матери.
— И собственному брату, — подхватил Дольф.
— И собственному отцу, — прибавил господин Тетерби.
Джонни, трепеща при мысли о угрожающем ему отлучении, посмотрел в глаза
Молоху, убедился, что покуда сестра цела и невредима, умелой рукой похлопал
ее по пояснице (которая в эту 60 секунд была обращена кверху) и начал покачивать на
коленях.
— Ты не промок, Дольф? — задал вопрос папа. — Поди ко мне, сынок, сядь в мое
кресло и обсушись.
— Нет, отец, благодарю, — ответил Адольф, ладонями приглаживая волосы и
одежду. — Я наподобие не весьма мокрый. А что, лицо у меня здорово сверкает?
— Да, у тебя таковой вид, сынок, как словно бы тебя натерли воском, — сообщил
господин Тетерби.
— Это от погоды, — растолковал Адольф, растирая щеки рукавом потрепанной
куртки. — В то время, когда таковой ливень, и ветер, и снег, и туман, у меня лицо другой раз
кроме того сыпью покрывается. А уж сверкает вовсю!
Адольф-младший, которому только сравнительно не так давно минуло десять лет, также отправился по
газетной части: нанявшись в компанию более преуспевающую, нежели отцовская, он
реализовывал газеты на вокзале, где сам он, мелкий и круглолицый, совершенно верно
купидон в убогом костюме, и его пронзительный голосишко были всем так же
привычны и привычны, как сиплое дыхание прибывающих и отходящих локомотивов.
Он был еще через чур юн для коммерции, и, возможно, ему не хватало бы
невинных развлечений, характерных его возрасту, но, к счастью, он придумал
себе забаву, помогающую скоротать продолжительный сутки и внести в него разнообразие
без ущерба для дела. Это остроумное изобретение, как многие великие
открытия, превосходно было собственной простотой: оно было в том, что
Дольф в различное время дня заменял слово листок вторыми, созвучными. Так,
хмурым зимним утром, пока не рассвело, расхаживая по вокзалу в клеенчатом
плаще, в тёплом шарфе и шапке, он пронизывал сырой, промозглый воздушное пространство
криком: Утренний листок! Приблизительно за час до полудня газета именовалась уже
Утренний блисток, после этого, около двух часов пополудни она преобразовывалась в
Утренний кусток, еще через два часа в Утренний свисток и, наконец, на
заходе солнца — в Вечерний хвосток, что весьма помогало отечественному молодому
джентльмену сохранять радостное размещение духа.
Госпожа Тетерби, его почтенная матушка, которая, как уже упоминалось,
сидела, откинув на пояснице шаль и чепеу, и в задумчивости вертела на пальце
обручальное кольцо, сейчас встала, сняла начала и верхнюю одежду
накрывать стол скатертью.
— О господи, господи боже ты мой! — набралась воздуха она. — И что лишь
творится на свете!
— Что же конкретно творится на свете, дорогая? — задал вопрос, посмотрев назад на
нее, господин Тетерби.
— Ничего, — сообщила госпожа Тетерби.
Супруг поднял брови, перевернул газету и, глаза его побежали по странице
вверх, вниз, наискось, но просматривать он не просматривал; ему никак не получалось
сосредоточиться.
Тем временем госпожа Тетерби расстилала скатерть, но делала это так,
как будто бы не готовила стол к мирному домашнему ужину, а казнила его за какие-то
грехи: без всякой потребности с размаху била его вилками и ножами, шлепала
тарелками, щелкала солонкой и, наконец, обрушила на него каравай хлеба.
— О господи, господи боже ты мой! — промолвила она. — И что лишь
творится на свете!
— Голубка моя, ты уже один раз это сообщила, — увидел супруг. — Что же
такое творится на свете?
— Ничего, — отрезала госпожа Тетерби.
— Ты и это уже сказала, София, — мягко увидел супруг.
— Ну и прошу вас, могу еще повторить: ничего! И еще, пожалуйста:
ничего! И еще, пожалуйста: — ничего! Вот, на тебе!
Господин Тетерби обратил взгляд на собственную подругу судьбы и с кротким
удивлением задал вопрос:
— Чем ты расстроена, моя маленькая женушка?
— Сама не знаю, — отозвалась та. — Не задавай вопросы. И по большому счету с чего ты
забрал, что я расстроена? Ни капельки я не расстроена.
Господин Тетерби отложил газету до более эргономичного случая, встал и,
сгорбившись, заложив руки за пояснице и медлительно прохаживаясь по помещению (его
походка в полной мере соответствовала всему его кроткому и покорному виду),
обратился к двум своим старшим отпрыскам.
— Твой ужин на данный момент готовься , Дольф, — сообщил он. — Твоя мамочка под
дождем ходила за ним в харчевню. Это весьма великодушно с ее стороны. И ты
также не так долго осталось ждать возьмёшь что-нибудь на ужин, Джонни. Твоя мамочка довольна тобою,
мой дорогой друг, в силу того, что ты отлично заботишься о твоей драгоценной сестричке.
Госпожа Тетерби молчала, но стол, по всей видимости, уже не вызывал у нее прошлой
враждебности; покончив с приготовлениями, она дотянулась из собственной вместительной
корзинки солидный кусок тёплого горохового пудинга, завернутый в бумагу, и
миску, от которой, чуть с нее сняли покрывавшую ее тарелку, распространился
таковой приятный запах, что три пары глаз в двух кроватях обширно раскрылись и
уже не отрывались от пиршественного стола. Господин Тетерби, как будто бы не подмечая
безмолвного приглашения, стоял и медлительно повторял: Да, да, твой
ужин на данный момент готовься , Дольф, твоя мамочка ходила за ним по дождю в
харчевню. Это весьма, весьма великодушно с ее стороны. Он повторял эти слова
, пока госпожа Тетерби, которая уже некое время за его спиной
обнаруживала всяческие показатели раскаяния, не бросилась ему на шею и не
расплакалась.
— Ох, Дольф! — вымолвила она через слезы. — Как я имела возможность так себя
вести!
Это примирение до таковой степени растрогало Адольфа-младшего и Джонни,
что оба они, совершенно верно сговорившись, подняли отчаянный гул, отчего срочно
закрылись три пары круглых глаз в кроватях и совсем обратились в
бегство еще двое мелких Тетерби, каковые именно выглянули украдкой из
собственной каморки в надежде поживиться каким-нибудь лакомым кусочком.
— Осознаёшь, Дольф, — всхлипывала госпожа Тетерби, — в то время, когда я шла к себе,
я того и думать не думала, все равно как младенец, что еще и на свет-то
не появился…
Мистеру не, по-видимому, не пришлось по нраву это сравнение.
— Скажем лучше, как новорожденный младенец, дорогая, — увидел он.
— И думать не думала, все равно как новорожденный младенец, — послушно
повторила за ним госпожа Тетерби, — Джонни, не смотри на меня, а смотри на нее,
не то она упадет у тебя с колен и убьется насмерть, и тогда сердце твое
разорвется, и поделом тебе… И в то время, когда к себе пришла, думать не думала, совсем
как отечественная малютка, что внезапно заберу да и разозлюсь. Но почему-то, Дольф… —
Тут госпожа Тетерби умолкла и снова начала крутить на пальце обручальное
кольцо.
— Осознаю!-сообщил господин Тетерби. — Отлично осознаю. Моя маленькая
женушка расстроилась. Тяжелые времена, и трудная работа, да и погода такая,
что дышать не легко, — все это другой раз удручает. Осознаю, дорогая! Ничего
необычного! Дольф, мой дорогой друг, — продолжал господин Тетерби, исследуя вилкой
содержимое миски, — твоя мамочка, не считая горохового пудинга, приобрела в
харчевне еще целую косточку от жареной поросячьей ножки, и на косточке
осталось еще всласть хрустящих корочек, и подливка имеется, и горчицы какое количество
душе угодно. Давай-ка твою тарелку, сынок, и принимайся, пока не остыло.
Второго приглашения не потребовалось: у Адольфа-младшего при виде еды
кроме того слезы навернулись на глаза; взяв собственную порцию, он уселся на привычном
месте и с великим усердием принялся за ужин. О Джонни также не забыли, но
положили его долю на ломоть хлеба, дабы подливка не капнула на сестру. По
той же причине ему было велено собственный кусок пудинга до потребления держать в
кармане.
На поросячьей ножке когда-то, предположительно, было побольше мяса, но повар в
харчевне, несомненно, не забывал об данной ножке, в то время, когда отпускал жаркое
прошлым клиентам; но на подливку он не поскупился, и эта привычная
спутница свинины в тот же миг вызывала в воображении ее самое и приятнейшим
образом обманывала вкус. Гороховый пудинг, горчица и хрен опять-таки были
тут все равно что на Востоке роза при соловье: не будучи сами свининой,
они еще совсем сравнительно не так давно жили с нею рядом; и в целом получалось столько
запахов, как будто бы на стол был подан поросенок средней величины. Благоухание
это неодолимо притягивало всех Тетерби, лежавших в кровати, — и не смотря на то, что они
притворялись мирно дремлющими, но, стоило родителям отвернуться, как малыши
совершенно верно из-под почвы вырастали перед братьями, молчаливо требуя от Дольфа и
Джонни какого-либо съедобного доказательства братской любви. Те, отнюдь не
жестокосердые, дарили им крохи собственного ужина, и летучий отряд разведчиков в
ночных рубахах без конца сновал по помещению, что весьма тревожило мистера
Тетерби; раза два он кроме того должен был предпринять атаку, и тогда партизаны
в беспорядке отступали.
Госпожа Тетерби ужинала без всякого наслаждения. Казалось, какая-то
тайная идея не дает ей спокойствия. Один раз она внезапно без видимой обстоятельства
захохотала, мало погодя просто так всплакнула и, наконец, захохотала и
начала плакать сходу, — и так вдруг, что супруг пришел в
идеальное удивление.
— Моя маленькая женушка, — сообщил он, — не знаю, что творится на свете,
но, видно, что-то неладное и тебе оно не на пользу.
— Дай мне глоточек воды, — сообщила госпожа Тетерби, стараясь забрать себя
в руки, — и не скажи на данный момент со мною и не обращай на меня внимания. Легко
не обращай внимания.
Господин Тетерби дал ей воды и в тот же миг накинулся на злополучного Джонни
(что был выполнен сочувствия), вопрошая, чего для он погряз в
праздности и чревоугодии и не догадывается подойти с малюткой поближе, дабы
ее вид утешил мамочку. Джонни без промедлений приблизился, сгибаясь под
собственной ношей; но госпожа Тетерби махнула рукой в знак того, что на данный момент ей не
выдержать столь сильных эмоций, и под страхом вечной неприязни всех родных
злополучному Джонни не разрещалось двигаться потом; он снова попятился к
скамеечке и скорчился на ней в прошлой позе.
По окончании маленького молчания госпожа Тетерби заявила, что сейчас ей лучше, и
начала смеяться.
— София, женушка, а ты в полной мере уверена, что тебе лучше? — с сомнением в
голосе переспросил ее муж. — Может, это у тебя снова начинается?
— Нет, Дольф, нет, — возразила супруга, — сейчас я пришла в себя.
С этими словами она пригладила волосы, закрыла глаза руками и снова
захохотала.
— Какая же я была злая дура, что имела возможность думать так хоть одну 60 секунд! —
сообщила она. — Поди ко мне, Дольф, и разреши мне высказать, что у меня на душе. Я
тебе все растолкую.
Господин Тетерби придвинул собственный кресло поближе, госпожа Тетерби опять
захохотала, прочно обняла его и утерла слезы.
— Ты так как знаешь, Дольф, дорогой, — сообщила она, — что, в то время, когда я была
незамужняя, у меня был большой выбор. Одно время за мною заботились сходу
четверо; двое из них были сыны Марса.
— Все мы чьи-нибудь сыны, дорогая, — сообщил господин Тетерби. — Либо
чьи-нибудь дочки.
— Я не то желаю сообщить. — возразила его жена. — Я желаю сообщить,
армейские. Они были сержанты.
— А-а! — протянул господин Тетерби.
— Так вот, Дольф, можешь мне поверить, ни при каких обстоятельствах я про это не думаю и не
жалею; я же знаю, что у меня хороший супруг, и я готова чем угодно доказать,
что я так ему предана, как…
— Как ни одна маленькая женушка на свете, — сообщил господин Тетерби. —
Отлично. Весьма, отлично.
В голосе мистера Тетерби звучало столь нежное снисхождение к
воздушной миниатюрности жены, как будто бы сам он был хороших десяти футов
ростом; и госпожа Тетерби столь смиренно приняла это как должное, как будто бы сама
она была ростом всего в два фута.
— Но осознаёшь, Дольф, — продолжала она, — на дворе рождество, и все,
кто лишь может, празднуют, и каждый, у кого имеется деньги, старается
что-нибудь приобрести… вот я походила, поглядела — и самую малость расстроилась.
на данный момент столько всего реализовывают — имеется такие вкусные вещи, что слюнки текут, а
имеется такие прекрасные, что не налюбуешься, и такие платья, что удовольствие их
надеть, — а тут приходится столько рассчитывать да высчитывать, пока
решишься израсходовать шесть пенсов на что-нибудь самое простое и обычное;
а корзинка такая огромная, никак ее не наполнишь; а денег у меня так мало,
ни на что не достаточно… Ты меня, правильно, за это ненавидишь, Дольф?
— До тех пор пока еще не весьма, — сообщил господин Тетерби.
— Отлично же! Я сообщу тебе всю правду, — покаянно продолжала супруга, — и
тогда ты, пожалуй, меня возненавидишь. Я все ходила по холоду и наблюдала, и
около было столько хозяек с большими корзинками, и все они также ходили и
наблюдали, и высчитывали и приценивались: и без того я из-за всего этого
разогорчилась, что мне пришло на идея: может, я жила бы лучше и была бы
радостнее, если бы… если бы не… — она опять начала крутить на пальце
обручальное кольцо и покачала низко оплщенной головой.
— Осознаю, — негромко сообщил супруг, — если бы ты совсем не вышла замуж либо
в случае, если б стала женой кого-нибудь другого?
— Да! — всхлипнула госпожа Тетерби. — Именно это самое я и поразмыслила.
Сейчас ты меня ненавидишь, Дольф?
— Да нет, — сообщил господин Тетерби, — до тех пор пока еще все-таки нет.
Госпожа Тетерби признательно чмокнула его и снова заговорила:
— Я начинаю сохранять надежду, что ты и не возненавидишь меня, Дольф, хоть я
еще и не сообщила тебе самого нехорошего. Уж и не знаю, что это было за
наважденье. То ли я заболела, то ли внезапно помешалась, либо еще что, но лишь
я не имела возможности ничего для того чтобы припомнить, что нас с тобою связывает и что
примирило бы меня с моей долей. Все, что у нас было в жизни хорошего и
весёлого, показалось мне внезапно таким безлюдным и жалким. Я бы за все это
гроша ломаного не дала. И лишь одно лезло в голову: что мы с тобой так
бедны, а нужно столько ртов прокормить.
— Ну что ж, дорогая, — сообщил господин Тетерби и ободряюще похлопал ее по
руке, — так как в итоге так оно и имеется. Мы с тобою бедны, и нам нужно
прокормить довольно много ртов — все это чистая правда.
— Ах, Дольф, Дольф! — вскрикнула супруга и положила руки ему на плечи. —
Мой хороший, хороший, терпеливый приятель! Вот я совсем самую малость побыла дома — и
все стало совсем в противном случае. Все стало по-второму, Дольф, дорогой. Как словно бы
воспоминания потоком хлынули в мое закаменевшее сердце, и смягчили его, и
переполнили до краев. Я отыскала в памяти, как мы с тобой бились из-за куска хлеба,
и какое количество у нас было забот и нужды с того времени, как мы поженились, и какое количество
раз болели и мы с тобой, и отечественные дети, и как мы часами сидели у изголовья
больного ребенка, — все это мне вспомнилось, словно бы заговорило со мною, словно бы
заявило, что мы с тобой — одно, и что я — мать и твоя жена твоих детей, и не
возможно у меня никакой второй доли, и не нужно мне второй доли, и не желаю
я ее. И тогда отечественные простые эйфории, каковые я готова была бессердечно
растоптать, стали так дороги мне, так драгоценны и милы. Легко поразмыслить не
могу, до чего я была несправедлива. Вот тогда я и сообщила, и еще сто раз
повторю: как я имела возможность так вести себя, Дольф, как я могла быть таковой
бессердечной!
Хорошая дама, охваченная раскаянием и глубокой нежностью, плакала
навзрыд; но внезапно она вскрикнула, быстро встала и спряталась за мужа. Так страшно
крикнула она, что дети проснулись, повскакали с постелей и бросились к ней. И
в глазах ее также был кошмар, в то время, когда она продемонстрировала на бледного человека в тёмном
плаще, что вошел и остановился на пороге.
— Кто данный человек? Вон в том месте, наблюдай! Что ему необходимо?
— Дорогая моя, — сообщил господин Тетерби, — я спрошу его об этом, если ты
меня отпустишь. Что с тобой? Ты вся дрожишь!
— Я его только что видела на улице. Он поглядел на меня и остановился
рядом. Я его опасаюсь!
— Опасаешься его? По какой причине?
— Я не знаю… я… находись! Дольф! — крикнула она, видя, что супруг
направляется к незнакомцу.
Она прижала одну руку ко лбу, другую к груди; необычный трепет охватил
ее, глаза скоро и непоследовательно перебегали с предмета на предмет, как будто бы она
что-то утратила.
— Ты больна, дорогая? Что с тобой?
— Что это снова уходит от меня? — чуть слышно пробормотала госпожа
Тетерби. — Что это от меня уходит? Позже сообщила отрывисто:
— Больна? Нет, я совсем здорова, — и невидящим взором уставилась
себе под ноги.
Господин Тетерби сначала также нечайно поддался испугу, и его отнюдь не
успокаивало последующее необычное поведение жены; но наконец он осмелился
заговорить с бледным визитёром в тёмном плаще; а тот все еще стоял не
шевелясь, опустив глаза.
— Чем мы можем вам помогать, господин? — задал вопрос господин Тетерби.
— Простите, я, думается, напугал вас, — сообщил визитёр, — но вы были
заняты беседой и не увидели, как я вошел.
— Моя маленькая женушка говорит — возможно, вы кроме того слышали ее слова,
— что вы сейчас уже не первый раз ее пугаете, — ответил господин Тетерби.
— Весьма сожалею. Я припоминаю, что видел ее на улице, но лишь
вскользь. Я не желал ее пугать.
Говоря это, он поднял глаза, и в ту же самую 60 секунд госпожа Тетерби также
подняла глаза. Необычно было видеть, какой кошмар он ей внушал и с каким кошмаром
сам в этом убеждался, — и, но, он не сводил с нее глаз.
— Меня кличут Редлоу, — сообщил он. — Я ваш сосед, живу в ветхом
колледже. Если не ошибаюсь, у вас квартирует один юный джентльмен, отечественный
студент?
— Господин Денхем? — задал вопрос Тетерби.
— Да.
То был в полной мере естественный жест и притом мимолетный, его возможно было и
не подметить, — но перед тем как опять заговорить, мелкий человечек совершил
рукою по лбу и стремительным взором обвел помещение, как будто бы чувствуя около какую-то
перемену. В тот же миг Ученый обратил на него такой же полный кошмара взор,
какой прежде устремлен был на его жену, отошёл на ход и еще больше
побледнел.
— Помещение этого джентльмена наверху, господин, — сообщил Тетерби. — Имеется и
более эргономичный отдельный движение; но раз уж вы тут, встаньте вот по данной
лесенке, — он продемонстрировал на узкую внутреннюю лестницу, — тогда вам не придется
снова выходить на мороз. Вот ко мне — наверх и прямо к нему в помещение, в случае, если
желаете его повидать.
— Да, я желаю его повидать, — подтвердил Ученый. — Не имеете возможность ли вы дать
мне огня?
Неотступный взор его усталых, страдальческих глаз и непонятное
недоверие, омрачавшее данный взор, как будто бы бы смутили мистера Тетерби. Он
ответил не сходу; со своей стороны внимательно глядя на визитёра, он стоял
минуту-вторую, как будто бы зачарованный либо чем-то ошеломленный.
Наконец он сообщил:
— Идите за мною, господин, я вам посвечу.
— Нет, — отвечал Ученый, — я не желаю, дабы меня провожали либо
давали предупреждение его о моем приходе. Он меня не ожидает. Я предпочел бы пойти
один. Дайте мне, прошу вас, свечку, в случае, если имеете возможность без нее обойтись, и я сам
отыщу дорогу.
Он так торопился уйти, что, беря из рук Адольфа Тетерби свечу, случайно
коснулся его груди. Отдернув руку с таковой поспешностью, как словно бы нечаянно
ранил человека (потому что он не знал, в какой части его тела таится новоявленный
дар, как он передается и каким конкретно образом его перенимают различные люди),
Ученый повернулся и начал подниматься по лестнице.
Но, поднявшись на пара ступеней, он остановился и поглядел назад.
Внизу супруга стояла на прошлом месте, опять крутя на пальце обручальное
кольцо. Супруг, повесив хвост, угрюмо думал о чем-то. Дети, все еще
льнувшие к матери, неуверено наблюдали вслед визитёру и, заметив, что он
обернулся и также наблюдает на них, теснее прижались приятель к друге.
— А ну, хватит! — прикрикнул на них папа. — Ступайте дремать, быстро!
— Тут и без вас повернуться негде, — прибавила мать. — Ступайте в
постель!
Целый выводок, испуганный и грустный, разбрелся по своим кроватям:
сзади всех тащился мелкий Джонни со своей ношей. Мать с презреньем
осмотрела убогую помещение, раздраженно оттолкнула тарелки, как будто бы желала
убрать со стола, но тут же отказалась от этого намерения, села и предалась
гнетущему, бесплодному раздумью. Папа уселся в углу у камина, нетерпеливо
сгреб кочергой в одну кучку последние чуть тлеющие угольки и согнулся над
ними, как будто бы хотя один завладеть всем теплом. Они не обменялись ни словом.
Ученый еще больше побледнел и, крадучись, совершенно верно преступник, опять стал
подниматься по лестнице; оглядываясь назад, он видел перемену, случившуюся
внизу, и равняется опасался как продолжать путь, так и возвратиться.
— Что я наделал! — сообщил он в смятении. — И что я планирую делать!
— Стать покровителем рода человеческого, — послышалось в ответ.
Он обернулся, но рядом никого не было; нижняя помещение уже не была ему
видна, и он отправился собственной дорогой, глядя прямо перед собою.
— Лишь со вчерашнего вечера я сидел взаперти, — хмуро пробормотал он,
— а все уже думается мне каким-то чужим. Я и сам себе как чужой. Я совершенно верно во
сне. Для чего я тут, что мне за дело до этого дома, да и до любого дома,
какой я могу припомнить? Разум мой слепнет.
Он заметил перед собою дверь и постучался. Голос из-за двери пригласил
его войти, так он и сделал.
— Это вы, моя хорошая нянюшка? — продолжал голос. — Да для чего я
задаю вопросы? Больше некому ко мне прийти.
Голос звучал радостно, не смотря на то, что и был весьма не сильный; осмотревшись, Редлоу заметил
молодого человека, что лежал на кушетке, придвинутой поближе к камину,
спинкою к двери. В глубине камина была сложена из кирпича маленькая, жалкая
печурка с боками худыми и ввалившимися, совершенно верно щеки чахоточного; она практически не
давала тепла, и к догоравшему в ней огню было обращено лицо больного.
Помещение была под самой крышей, обдуваемой ветром, печка, гудя, скоро
прогорала, и пылающие угольки часто-часто сыпались из-за отворенной створки.
— Они звенят, в то время, когда падают из печки, — с ухмылкой сообщил студент, — так
что, если доверять приметам, они не к гробу, а к полному кошельку. Я еще буду
здоров а также с божьей помощью когда-нибудь разбогатею, и, возможно,
проживу так продолжительно, что смогу радоваться на собственную дочку, которую назову Милли
в честь самой хорошей и отзывчивой дамы на свете.
Он протянул руку через спинку кушетки, как будто бы ожидая, что Милли заберёт
ее в собственные, но, через чур не сильный, дабы встать, остался лежать, как лежал,
подсунув под щеку ладонь второй руки.
Ученый обвел взором помещение; он заметил книг и стопки бумаг рядом с
незажженной лампой на столике в углу, на данный момент запретные для больного и
прибранные к сторонке, но сказавшие о продолжительных часах, каковые студент
проводил за этим столом до собственной болезни и каковые, быть может, были ее
обстоятельством; заметил и предметы, свидетельствовавшие о свободе и былом здоровье,
к примеру, плащ и куртку, праздно висевшие на стене сейчас, в то время, когда хозяин их
не имел возможности выйти на улицу; и пара миниатюр на камине и рисунок родного дома
— напоминание об другой, не столь одинокой судьбы; и в раме на стене — как будто бы
бы символ честолюбивых стремлений, а возможно и привязанности —
гравированный портрет его самого, незваного гостя. В прежние времена а также
еще незадолго до Редлоу наблюдал бы на все это с искренним участием и любая
мелочь что-то сообщила бы ему о живущем тут человеке. Сейчас это были для
него всего лишь бездушные предметы; а вдруг мимолетное сознание связи,
существующей между ними и их обладателем, и мелькнуло в мозгу Редлоу, оно
только озадачило его, но ничею ему не растолковало, и он стоял без движений, в
глухом удивлении осматриваясь по сторонам.
Студент, чья дистрофичная рука так и осталась лежать на спинке кушетки, не
дождавшись привычного прикосновения, обернулся.
— Господин Редлоу! — вскрикнул он, поднимаясь. Редлоу предостерегающе
поднял руку.
— Не подходите! Я сяду тут. Оставайтесь на своем месте.
Он сел на стул у самой двери, мельком поглядел на молодого человека,
что стоял, опираясь одной рукой о кушетку, и опустил глаза.
— Я случайно определил — как конкретно, это не имеет значение, — что один из моих
слушателей болен и одинок, — сообщил он. — Мне ничего не было о нем известно,
помимо этого, что он живет на данной улице. Я начал розыски с крайнего дома — и
вот отыскал.
— Да, я был болен, господин, — ответил студент не только робко и
неуверенно, но практически с трепетом перед визитёром. — Но мне уже несравненно
лучше. Это был приступ лихорадки — нервной горячки, возможно, — и я весьма
ослаб, но сейчас мне уже довольно много лучше. Я не могу заявить, что был одинок во
время заболевания, это означало бы забыть протянутую мне руку помощи.
— Вы рассказываете о жене сторожа? — задал вопрос Ред-лоу.
— Да. — Студент склонил голову, как будто бы отдавая хорошей даме
безмолвную дань уважения.
Ученый все посильнее чувствовал безразличие и холодную скуку; тяжело было
определить в нем человека, что только незадолго до быстро встал из-за стола ,
услыхав, что где-то лежит больной студент, — сейчас он был подобен
мраморному изваянию на собственной могиле. Снова поглядев на студента, все
еще находившегося опершись на кушетку, он сходу отвел глаза и наблюдал то под
ноги, то в пространство, как бы в отыскивании света, что озарил бы его