Ни при каких обстоятельствах не забуду обиду себе неточности, сделанной мною в тот вечер, в то время, когда Лопатин пришел жаловаться на собственную неудачу. Я проговорился ему, сообщив, что у меня имеется на примете субъект, годный в натурщицы. Не осознаю, как Гельфрейх не сказал ему об этом раньше: он знает ее так же в далеком прошлом, как я, в случае, если еще не продолжительнее.
Моя запальчивость и неосторожность сейчас погубили все дело. Следовало быть мягче; я же вывел этого мягкосердечного человека из себя. Он схватил какое-то копье и воткнул его в пол, так что стекла задрожали, и я, видя, что он раздражен до последней степени, должен был уйти.
* * *
Я пара дней не видел Лопатина. День назад встретил на улице Гельфрейха и с опаской навел разговор на его друга.
Она не редкость у него ежедневно; картина подвигается скоро. Как она себя ведет? Робко, с преимуществом. В любой момент молчит. Одета в тёмное, бедно. Берет за сеансы деньги. Ну, а Лопатин? Лопатин весьма рад, что отыскал себе такую натурщицу; сперва весьма повеселел, а сейчас мало вспоминает.
— Я не знаю, Бессонов, по какой причине вы так интересуетесь всем этим, — сообщил мне подводя итог горбатый. — Вы ни при каких обстоятельствах не принимали в данной даме никакого участия. А было время, в то время, когда вы легко имели возможность бы спасти ее… Сейчас уже, само собой разумеется, поздно… другими словами поздно для вас…
Поздно для вас!.. Поздно для вас!.. Что он желал сообщить этим? Не то ли, что в случае, если поздно для меня, то не поздно для его приятеля? Дураки!
Как! И данный Гельфрейх, что вычисляет себя его втором, что знает лучше, чем я, его отношения к сестре-невесте, — и он не осознаёт, какое зло творят они? Они не спасут эту даму; Лопатин разобьет сердце любящей девушки и собственный…
Я ощущаю, что я обязан, обязан сделать что-нибудь. Я отправлюсь на следующий день к Лопатину днем и попытаюсь убедиться сам, как на большом растоянии зашло дело. А сейчас отправлюсь к ней.
* * *
Я был у нее и не отыскал: она переехала неизвестно куда. Мне заявили, что она распродала собственные платья. Я попытался искать ее, но, не обращая внимания на услуги и адресный стол дворников, не имел возможности отыскать ее следа. на следующий день иду к Лопатину.
Нужно покинуть собственный прошлый образ действий. Я совершил ошибку в Лопатине: я думал, если судить по его мягкости, что с ним возможно сказать повелительным тоном; необходимо заявить, что прошлые отечественные отношения до некоей степени оправдывали такое мнение. Нужно, не трогая его, функционировать на эту даму. Было время, в то время, когда она, казалось мне, была пара заинтересована мною. Я пологаю, что, в случае, если я приложу хоть мало старания, я разлучу их. Возможно, я разбужу в ней старое чувство, и она отправится за мною.
Заботиться за Надеждой Николаевной! Эта идея дика для меня самого, но я останавливаюсь на ней. Я ощущаю себя не вправе допустить разрушение и падение Лопатина всей его жизни.
* * *
Эта дама смеется нужно мною! Я обратился к ней со всею нежностью, на которую я лишь способен; я кроме того, возможно, сказал с нею унизительным для себя тоном, и она ушла, сообщив пара обидных и презрительных слов.
Она страно изменилась. Это бледное лицо купило какой-то отпечаток преимущества, совсем не идущий к ее публичному положению. Она скромна и одновременно с этим как словно бы бы горда. Чем ей гордиться?! Внимательно всматриваясь в лицо Лопатина, я думал прочесть на нем историю его взаимоотношений к ней. Ничего особого: он пара возбужден, но, по-видимому, лишь собственной картиной. Это будет отличная вещь. Она стоит в холсте как живая.
Я пересилил собственный бешенство и, не продемонстрировав вида, что считаю себя обиженным, остался с Лопатиным и Гельфрейхом. Мы разговорились, и они пристально слушали мои поучения, касавшиеся различных предметов, которыми я на данный момент занят.
Но что же делать? Покинуть дело идти так, как оно идет? в один раз я дал Лопатину обещание не впутывать в это дело его сестры Софьи Михайловны. Я, само собой разумеется, обязан сдержать собственный обещание. Но не могу ли я написать собственной матери? Она не смотря на то, что редко, но видится с Софьей Михайловной и может поведать ей. Я не поменяю слову и одновременно с этим… —
Да, предоставлять такое дело самому себе не нужно; я не имею на это никакого права. А эту даму я вынужу отказаться от ее добычи какими бы то ни было средствами… Необходимо лишь определить, где она живет. Тогда я поболтаю с нею… А сейчас покину все это и примусь за собственную работу. В безлюдной и бесцельной толчее, которую мы все именуем судьбой, имеется лишь одно подлинное, безотносительное счастье: удовлетворение работника, в то время, когда он, загружённый в собственный труд, забывает все жизненные мелочи и позже, окончив его, может сообщить себе с гордостью: да, сейчас я создал благое.
XII
Записки Лопатина . Шесть дней прошло по окончании свидания с Бессоновым, а Надежда Николаевна не приходила ко мне. Она отправила лишь записку, в которой просила извинения и ссылалась на какие-то дела.
Я продемонстрировал записку Гельфрейху, и мы оба сделали вывод, что она нездорова. Необходимо было не смотря ни на что найти ее. Если бы мы знали ее фамилию, возможно было бы отыскать ее адрес в адресном столе; но ни он, ни я не знали ее фамилии. Задавать вопросы Бессонова было безтолку. Я отчаивался, но Семен Иванович давал слово мне сыскать ее «хоть на дне морском». Поднявшись на другой сутки рано утром, он оделся с каким-то озабоченным и решительным видом, совершенно верно шел на страшную экспедицию, и провалился сквозь землю на весь день.
Оставшись один, я попытался трудиться; работа не шла. Я дотянулся с полки книгу и начал просматривать. Слова и мысли проходили через мою голову, не оставляя следа. Я напрягал внимание всеми силами и все-таки не имел возможности одолеть нескольких страниц.
Я закрыл эту книгу — умную и хорошую книгу, которую пара дней тому назад просматривал не смотря на то, что с большим трудом, но с радостью и увлечением, какую постоянно доставляет хорошее чтение, и отправился бродить по городу.
Полусознанная смутная надежда встретить если не Надежду Николаевну, то хоть кого-нибудь, кто дал бы мне какое-нибудь указание, все время не покидала меня, и я все время пристально всматривался в прохожих и неоднократно переходил на другую сторону улицы, завидя даму, какое количество-нибудь напоминавшую мне привычный образ. Но я не встретил никого, не считая капитана Грум-Скжебицкого, в четвертом часу дня (был финиш декабря, и уже темнело) прогуливавшегося по Невскому проспекту с серьёзным и осанистым видом. Было весьма тепло; капитан шел в достаточно щегольском меховом пальто, расстегнутом и раскрытом около шеи; цветной атласный галстук с яркой булавкой выглядывал из меха; шляпа капитана сверкала, как полированная, а рукой, обтянутой в актуальную желтую перчатку с толстыми тёмными швами, он опирался на трость с громадным костяным набалдашником.
Встретившись со мной, он приятно и снисходительно улыбнулся и, сделав приятное перемещение рукой, подошел ко мне.
— Рад видеть мосье Лопатина, — сообщил он. — Очень приятная встреча.
Он пожал мне руку и в ответ на мой вопрос о здоровье продолжал:
— Благодарю вас. Фланируете либо же торопитесь куда-нибудь? В случае, если справедливо первое, то не пройдетесь ли со мною? С радостью развернул бы вместе с вами, но привычка, мосье Лопатин! Гуляю каждый день и прохожу Невский два раза в том направлении и назад. Это закон.
Я желал возвратиться к себе и исходя из этого отправился с капитаном. Он с преимуществом поддерживал разговор.
— Сейчас вторая приятная встреча, — сообщил он. — Виделся я кроме этого на Невском с господином Бессоновым и выяснил, что он кроме этого вам друг.
— Как, капитан, вы и Бессонова понимаете?
— Вы спросите у меня, кого я не знаю! — ответил капитан, пожимая плечами. — И господин Бессонов, будучи студентом, жил в моем отеле. Мы были хорошими приятелями, добропорядочное слово. Кто лишь не жил у меня, мосье Лопатин! Многие знатные сейчас инженеры, писатели и юристы знают капитана. Да, очень многие знаменитости не забывают меня.
И наряду с этим капитан культурно раскланялся с скоро проходившим мимо господином с озабоченным и умным лицом. Господин без звучно выразил на лице удивление, но позже улыбнулся и дружелюбно кивнул капитану.
— Не забывает ветхих друзей, а уже в высоких чинах, мосье Лопатин, данный господин. Узнаваемый инженер Петрищев. Также у меня жил студентом.
— А Бессонов? — задал вопрос я.
— И Бессонов красивый господин. Пара не сильный довольно красивых глаз не сильный пола… — прибавил капитан, нагибаясь к моему уху.
Я почувствовал, что сердце у меня забилось посильнее. Мне показалось, что капитан обязан знать что-нибудь и о Надежде Николаевне.
Капитан снова раскланялся с каким-то привычным и продолжал:
— Да, если бы это не был таковой красивый юный человек, я бы с ним поссорился, пан Лопатин. Но я не забываю собственную юность, да помимо этого, ветхий воин и сейчас еще неравнодушен к глазам красивым…
Он посмотрел на меня искоса и подмигнул; прищуренные глазки его сделались мало масляными.
— Капитан, — начал я, — я весьма рад, что вы привычны с Бессоновым… Я, видите ли, не знал этого.
— Да, он жил у меня очень недолго.
— Не был ли он знаком…
Мне внезапно стало плохо совестно. Что-то остановило мой язык, готовый сказать имя Надежды Николаевны. Я взглянуть на капитана, впившегося в меня собственными неожиданно поменявшими выражение глазами. Сейчас он был похож на ястреба.
— Но, вы, возможно, не понимаете. Простите, — смущенно докончил я.
Он взглянуть на меня, придал лицу собственному самое легкомысленное выражение и помахал тростью.
— Да, ветхому воину имеется что отыскать в памяти… — продолжал он, как словно бы бы я у него ничего не спрашивал. — Шестой дюжина начинается, — прибавил он, безрадосно покачав головой. — Питаю зависть к, согласиться, вам, мосье Лопатин, но питаю зависть к лишь вашим юным годам.
— Где вы помогали, капитан? — задал вопрос я, отыскав в памяти слова Гельфрейха.
Капитан неожиданно еще раз совсем изменился. Его лицо сделалось озабоченно-важным. Он взглянул направо, взглянул налево, обернулся назад и близко нагнулся к моему лицу, так что кроме того задел меня за ухо усом.
— Между нами, как между добропорядочными людьми! Вы видите, пан Лопатин, перед собою бойца Мехова и Опатова!
И он, отойдя на ход, взглянуть на меня взглядом, что, как казалось, потребовал удивления. Я сделал упрочнение, дабы придать собственному лицу приличное случаю выражение.
— Это тайна, которую я доверяю лишь очень родным приятелям… — снова тихо сказал капитан, нагнувшись, и, опять отпрянув от меня, устремил на меня торжествующий взгляд.
Мне осталось лишь выразить ему признательность за доверие и распрощаться с ним, поскольку мы доходили к Милицейскому мосту.
Я был обижен собою; я чуть не назвал имени Надежды Николаевны этому человеку, к которому не ощущал ни мельчайшего доверия.
В то время, когда я возвратился к себе, Алексеевна заявила мне, что «отечественный хкошатник» еще не приходил. Она подала мне обедать и стала у дверей, высказывая на лице собственном горькое соболезнование по случаю моего малого аппетита.
— Что ж ваша-то, Андрей Николаевич, не ходит? — задала вопрос она.
— Заболела, должно быть, Алексеевна.
Она покачала головой и, не легко набравшись воздуха, вышла в кухню, дабы принести мне чаю. Я в далеком прошлом уже не обедал в противном случае, как с Гельфрейхом, и мне было весьма скучно.
XIII
По окончании обеда принесли письмо от Сони.
Я ни при каких обстоятельствах ничего не скрывал от нее. В то время, когда я погибну, — а это произойдёт не так долго осталось ждать: смерть уже не подкрадывается ко мне, а подходит жёсткими шагами, шум которых я светло слышу в бессонные ночи, в то время, когда мне делается хуже и меня больше мучит и заболевание и оживающее прежнее, — в то время, когда я погибну и она прочтет эти записки, пускай знает, что ни при каких обстоятельствах, ни при каких обстоятельствах я не лгал перед нею. Я писал ей обо всем, что думал и ощущал, и разве лишь то, чего я сам не обвинял в душе либо в чем не сознавался перед самим собою, не смотря на то, что смутно ощущал, не попадало в мои долгие письма.
Но она знала меня. Не обращая внимания на собственные девятнадцать лет, она чуткой, любящей душой осознала то, в чем я не смел себе сознаться, что ни разу не сказалось в моей голове определенными словами.
«Ты обожаешь ее, Андрей. Дай всевышний тебе счастья…»
Я не имел возможности просматривать дальше. Какая-то громадная волна нахлынула на меня, вошла в меня и практически лишила сознания. Я опустился на спинку кресла и, держа в руках письмо, продолжительно сидел, закрыв глаза и неподвижный, ощущая лишь, как эта волна шумела и бушевала в моей душе.
Это была правда: я обожал ее. Я не испытал еще до сих пор этого эмоции. Я именовал любовью собственную привязанность к сестре; я готов был через пара лет сделаться ее мужем и, возможно, был бы радостен с нею, я не поверил бы, в случае, если б мне заявили, что я могу полюбить другую даму. Мне казалось, что будущее моя решена: «Вот супруга твоя, — сообщил мне господь, — и у тебя не должно быть второй», — и в этом я утвердился, спокойный за будущее и уверенный в собственном выборе. Обожать другую даму казалось мне ненужной и недостойной прихотью.
И вот пришло это необычное и несчастное создание с страданьем и разбитой жизнью в глазах; жалость вначале овладела мною; негодование против человека, высказывавшего к ней презрение, посильнее вынудило меня забрать ее сторону, а позже… Позже я не знаю, как это произошло… Но Соня была права: я обожал ее мучительною и страстною первою любовью человека, до двадцати пяти лет не знавшего любви. Я желал бы оторвать ее из кошмара, в котором она терзалась, унести на собственных руках куда-нибудь на большом растоянии, убаюкать ее на собственной груди, дабы она имела возможность забыться, оживить это убитое лицо ухмылкой счастья… И Соня сообщила мне все это одной строчкой собственного письма…
«Обо мне не думай. Я не желаю сообщить: забудь меня совсем, но лишь то, дабы ты не думал о моем страдании. Я не стану жаловаться на собственный разбитое сердце — и знаешь, по какой причине? По причине того, что оно вовсе не разбито. Я привыкла наблюдать на тебя как на брата и как на жениха: первое было настоящее, а второе, думается, люди придумали и навязали нам. Я обожаю тебя больше всех на свете; я имела возможность бы и не писать этого в силу того, что ты это знаешь сам; но в то время, когда я прочла твое последнее письмо и сообщила себе правду о тебе и Надежде Николаевне, — поверь мне, дорогой мой, что ни капли печали не влилось в мое чувство. Я осознала, что я для тебя сестра, а не супруга; осознала это из собственной эйфории за твое счастье — эйфории, смешанной испуганно за тебя. Я не скрываю этого страха; но дай всевышний тебе спасти ее, и быть радостным, и сделать ее радостной».
«Из того, что ты писал мне о Надежде Николаевне, я пологаю, что она хороша твоей любви…»
Я просматривал эти строки, и новое, весёлое чувство понемногу овладевало мною. Я не разделял страха Сони: чего было мне опасаться? Как и в то время, когда это произошло — я не знаю, но я поверил в Надежду Николаевну. Вся ее прошедшая судьба, которой я не знал, и ее падение — единственное, что я знал из ее жизни, — казалось мне чем-то случайным, ненастоящим, какой-то неточностью судьбы, в которой Надежда Николаевна не была виновата. Что-то налетело на нее, закружило ее, сбило с ног и повалило в грязь, и я подниму ее из данной грязи, прижму к сердцу и успокою около него эту исстрадавшуюся судьбу.
Сильный, порывистый звонок вынудил меня содрогнуться. Не знаю сам по какой причине, не дождавшись, пока Алексеевна, шлепая туфлями, прибредет, дабы отворить дверь, я бросился к ней и отодвинул засов. Дверь распахнулась, и Семен Иванович, схватив меня обеими руками, припрыгивал на месте и кричал весёлым и визгливым голосом:
— Андрей, привел, привел, привел!..
За ним стояла чёрная фигура. Я бросился к ней, схватил ее дрожащие руки и начал целовать их, не слушая, что она говорит мне взволнованным, сдерживающим рыдания голосом.
XIV
Мы продолжительно просидели втроем в данный памятный для меня вечер. Мы говорили, шутили, смеялись; Надежда Николаевна была спокойна а также как словно бы радостна. Я не расспрашивал Гельфрейха, где и как он ее отыскал, и он сам не заикнулся об этом ни одним словом. Между мною и ею не было сообщено ничего, что намекало бы на то, что я передумал и перечувствовал перед ее приходом. Я не могу сообщить, дабы скромность либо нерешительность заставляли меня сдерживаться: я это ненужным и лишним; я опасался растревожить ее израненную душу. Я был разговорчив и весел, очень; Гельфрейх изъявлял какой-то шумный восхищение, сиял, болтал без умолку и время от времени собственными выходками заставлял радоваться Надежду Николаевну. Алексеевна накрыла стол и принесла самовар. Устроив все как направляться, она стала у притолоки и, подперши одну щеку рукою, пара мин. наблюдала на всех нас и на то, как Надежда Николаевна заваривала чай и хозяйничала.
— Вам необходимо что-нибудь, Алексеевна? — задал вопрос я.
— Ничего, дорогой, мне не требуется, так взглянуть на вас лишь… Уж и обиделся! — сообщила она: — запрещено старая женщина и постоять! Вот наблюдаю, как у вас девушка заместо хозяйки. Так-то оно отлично!
Надежда Николаевна опустила голову.
— Видишь ты, как славно. В противном случае все приятели да приятели: и чай разливать и все. Уж мне-то без хозяйки скучно стало, Андрей Николаевич, правду тебе сообщить, уж ты прости меня…
Она повернулась и засеменила собственными ногами по коридору. Отечественная веселие пропала. Надежда Николаевна поднялась и начала ходить по помещению.
Моя картина стояла в углу. За эти пара дней я не доходил к ней, и краски успели высохнуть. Надежда Николаевна продолжительно наблюдала на собственный изображение и позже, обернувшись ко мне, сообщила с ухмылкой:
— Ну, сейчас мы не так долго осталось ждать кончим. Я не стану делать вам таких перерывов. Она готовься задолго до выставки.
— Как вы похожи! — засунул Сенечка.
Она внезапно остановилась, как словно бы неожиданная идея помешала ей сказать, и с нахмуренным лицом отошла от картины.
— Надежда Николаевна, что с вами? Снова нахмурились! — сообщил я.
— Ничего особого, Андрей Николаевич. Я вправду весьма похожа на данной картине. Мне пришло в голову, что меня знают многие, через чур многие… Я воображаю себе, как это будет…
Она не легко дышала, и слезы находились у нее на глазах.
— Я думаю, сколько придется вам услышать толков, вопросов! — продолжала она. — «Кто она? Откуда вы ее забрали?» И будут задавать вопросы люди, каковые знают, кто я и откуда меня возможно было забрать…
— Вы не погнушались мною, Андрей Николаевич, вы и мой дорогой Сенечка; вы взглянуть на меня как на человека… В первоначальный раз за три года это произошло. Я не верила себе… Понимаете ли, отчего я ушла от вас? Я думала (простите меня за это!), я считала, что вы как и все. Я думала: вот и я, мое лицо, мое тело понадобилось к чему-нибудь нужному, и исходя из этого пришла к вам. Картина доходила к концу, вы были со мной вежливы и щекотливы; я уже отвыкла от для того чтобы отношения и не верила себе. Я не желала испытать одного удара, в силу того, что от этого удара мне было бы весьма больно, весьма больно… Она села в глубокое кресло и приложила платок к глазам.
— Простите меня, — продолжала она. — Я не верила вам, я с кошмаром ожидала той 60 секунд, в то время, когда вы, наконец, взглянуть на меня тем взором, к которому я уже через чур привыкла за эти три года, в силу того, что никто за эти три года не наблюдал мне в лицо в противном случае…
Она остановилась; лицо ее судорожно исказилось, и губы задрожали. Она наблюдала в дальний угол помещения, как словно бы бы видела в том месте что-то.
— Был один, лишь один, что наблюдал не так, как все… и не так, как вы. Но я…
Мы с Гельфрейхом слушали ее, затаив дыхание.
— Но я убила его… — чуть слышно выговорила она.
И ужасный приступ отчаяния овладел ею: крик вырвался из измученной груди, и жалкие, детские рыдания огласили помещение.
XV
Из ежедневника Бессонова . Я ожидаю, чтo будет. Я был сравнительно не так давно в том месте и видел их совместно. Всей силы воли, какая у меня имеется, было слишком мало, дабы носить на себе надетую мною вежливости и маску равнодушия: я почувствовал, что в случае, если пробуду еще пятнадцать минут, то скину ее и покажу им самого себя.
Данной дамы нельзя узнать. Я не забываю ее три года и привык видеть в ней то, чем она была в эти года. Сейчас я вижу случившуюся в ней перемену, и не понимаю ее, и не знаю, подлинна ли эта перемена и не образовывает ли она лишь роли, искусно разыгрываемой привыкшим к обману себя и других презренным существом.
Я ничего не осознал в их отношениях. Я не знаю кроме того, сделалась ли она его любовницей. Думаю почему-то, что нет. И в случае, если это действительно, то она искуснее, чем я думал. К чему она пытается? Сделаться его женой?
Я перечитал эти пара строчков и вижу, что все написанное в них неправда, помимо этого, что она изменилась. Я сам, три года тому назад, видел в ней что-то не совсем обычное, редко видящееся среди дам в ее положении. Я сам чуть не принял на себя роль спасителя, которую сейчас великодушно разыгрывает Лопатин. Но я был умелее тогда, чем он сейчас: я знал, что из этого ничего не выйдет, и отошёл, кроме того не пробуя сделать что-нибудь. Ее натура воображала, не считая неспециализированных препятствий в этом отношении, одно особое: это — какое-то дерзость и страшное упорство. Я заметил, что она махнула рукой на все и воспротивится при первой же моей попытке. Я не сделал данной попытки.
Сделал ли ее Лопатин? Не знаю. Вижу лишь, что эту даму нельзя узнать. Что она кинула собственную прошлую судьбу — я знаю возможно. Она переехала в какую-то каморку, куда не пускает ни Гельфрейха, ни этого спасителя, ходит на сеансы к нему и, помимо этого, шьет. Она живет весьма бедно. Она похожа сейчас на пьяницу, давшего зарок не выпивать. Выдержит ли она его? Окажет помощь ли ей в этом данный сентиментальный артист, не видевший жизни, ничего в ней не осознающий?
День назад я написал матери подробное письмо. Она, возможно, сделает все так, как я предполагаю, — дамы обожают вмешиваться в подобные истории, — и передаст все Софье Михайловне. Возможно, хоть это спасет его.
Спасти его! Отчего я забочусь об этом спасении? Первый раз в жизни я так глубоко задет чужими делами. Не все ли мне равняется, сойдется ли Лопатин с данной дамой либо нет, извлечёт ли ее из грязи либо сам опустится до нее и в бесплодных попытках разобьет собственную жизнь, зароет и закинет собственный талант? Я не привык рефлектировать, копаться в собственной душе; мне в первоначальный раз в жизни приходится глубоко заглядывать в нее и детально разбирать собственные эмоции. Я не могу осознать, что происходит в моей душе сейчас и что заставляет меня терять терпение . Я думал (и сейчас думаю), что лишь благородное желание не допустить большое несчастие человека, к которому я расположен… Но пристально вслушиваясь в собственные мысли, я вижу, что тут что-то не так. Отчего я, хотя спасти его, думаю больше о ней; отчего ее лицо, когда-то буйное и задорное, а сейчас поникшее и кроткое, представляется моему воображению каждую 60 секунд; отчего она, а не он, наполняет мою душу необычным эмоцией, в котором я никак не могу разобраться и в котором преобладают недобрые эмоции? Да, возможно, это правда: я не столько желаю ему сделать добро, сколько ей…
Чего? Зла? Нет, я не желаю сделать ей зла. И в это же время, я желал бы оторвать ее от него, отнять у неё этого покровительства, в котором, возможно, вся ее надежда… О, неужто я желал бы стать на место Лопатина!
Я обязан видеть ее сейчас. Вся эта история не дает мне тихо жить и тихо трудиться. Моя работа идет вяло, и в эти 14 дней я не сделал и столько, сколько в прошлое время делал в два дня. Необходимо как-нибудь покончить данный вопрос: объясниться, растолковать все самому себе… и что же позже?
Отойти? Ни при каких обстоятельствах! Вся моя гордость подымается при одном таком предположении. Я отыскал ее. Я имел возможность спасти и не захотел. Сейчас я желаю.
XVI
Записки Лопатина . Гельфрейх побежал за врачом, жившим на одной с нами лестнице; я принес воды, и не так долго осталось ждать истерический припадок прошел. Надежда Николаевна сидела в углу дивана, на что мы с Гельфрейхом перенесли ее, и лишь иногда тихо всхлипывала. Я опасался потревожить ее и ушел в другую помещение.
Не отыскав доктора, Семен Иванович пришел назад и застал ее уже успокоившеюся.
Она собралась идти к себе, и он пожелал проводить ее. Она пожала мою руку, смотря мне прямо в глаза собственными полными слез глазами, и я видел на ее лице какую-то боязливую признательность.
Прошла семь дней, вторая, месяц. Отечественные сеансы длились. Сообщить по правде, я старался растянуть их; я не знаю, осознавала ли она, что я делаю это с целью, но лишь она довольно часто торопила меня. Она стала спокойнее и время от времени, правда редко, бывала радостна.
Она поведала мне всю собственную историю. Я продолжительно думал над вопросом: занести ли мне и эту историю в собственные записки либо нет? Я решаюсь умолчать о ней. Кто знает, в чьи руки может попасть эта тетрадь? Если бы я возможно знал, что ее будут просматривать лишь Соня и Гельфрейх, то и тогда я не стал бы сказать тут о прошлом Надежды Николаевны: они оба знают это прошлое отлично. Я так же, как и прежде ничего не скрывал от сестры и в письмах тогда же передал ей целый продолжительный и неприятный рассказ Надежды Николаевны. Гельфрейх знал все от нее самой. Следовательно, им ее история в моих записках не нужна. Другие же… я не желаю, дабы ее делали выводы другие! Я определил всю ее жизнь, и был ее судьею, и я забыл обиду ей все, что, согласно точки зрения людей, испытывает недостаток в прощении. Я слушал ее рассказ и тяжёлую исповедь о собственных бедствиях, самых ужасных бедствиях, каковые лишь может испытать дама, и не обвинение шевелилось в моей душе, а унизительное чувство и стыд человека, вычисляющего себя виновным в зле, о котором ему говорят. Последний эпизод ее истории наполнил меня жалостью и ужасом: слова ее в тот вечер, в то время, когда ее привел Гельфрейх и с нею сделался припадок, были не безлюдные слова. Она вправду убила человека, сама того не зная. Он желал спасти ее, но не имел возможности. Его не сильный руки не в силах были удержать ее на краю пропасти, и не удержав ее, он бросился в пропасть сам. Он застрелился. Без слез, с какою-то застывшею решимостью, она говорила мне эту страшную историю, и я продолжительно думал над ней. Может ли воскреснуть ее разбитое сердце, заживут ли такие ужасные раны?
Но раны, казалось, заживали. Она становилась спокойнее и спокойнее, и ухмылка уже не так редко оказалась на ее лице. Она приходила ко мне ежедневно и оставалась у нас обедать. По окончании обеда мы продолжительно сидели втроем, и чего-чего лишь не было переговорено в эти негромкие часы между мной и Гельфрейхом! Надежда Николаевна лишь иногда вставляла собственный слово.
Я отлично не забываю один из этих бесед. Гельфрейх, все еще не бросая собственных котов, начал усердно заниматься писаньем этюдов. в один раз он согласился, что трудится так усердно лишь по причине того, что задумал картину, которую напишет, «возможно, через пять, а возможно, и через десятилетие».
— Отчего же так продолжительно, Сенечка? — задал вопрос я с невольной ухмылкой при виде важности, с какою он излагал собственный намерение.
— Оттого, что это важная вещь. Это дело судьбе, Андрей. Ты думаешь, что лишь люди большого роста, с прямою прямою и спиною грудью, смогут задумывать важные вещи? О вы, чванные дылды! Верь мне, — продолжал он с напускной важностью, — что между этими горбами смогут жить великие эмоции, а в этом долгом коробке (он ударил себя по темени) рождаются великие мысли.
— Эта великая идея — секрет? — задала вопрос Надежда Николаевна.
Он взглянуть на нас обоих и, помолчав, сообщил:
— Нет, не секрет. Я поведаю вам. Идея эта пришла мне в голову уже давно. Слушайте. Как-то раз Владимир Красное Солнышко рассердился за храбрые слова на Илью Муромца; приказал он забрать его, отвести в глубокие погреба и в том месте закрыть и почвой засыпать. Отвели ветхого казака на смерть. Но, как это постоянно бывает, княгиня Евпраксеюшка «в те поры догадлива была»: она отыскала к Илье какой-то движение и отправляла ему по просфоре в сутки, да воды, да свечей восковых, дабы просматривать евангелие. И евангелие отправила.
Сенечка замолчал и задумался и молчал так продолжительно, что я, наконец, сообщил:
— Ну, Семен Иваныч?
— Ну, вот и все. Само собой разумеется, не так долго осталось ждать ветхий казак пригодился князю: пришли татары, и некому было выручить Киев из беды. Пожалел тогда Владимир, горько пожалел. А Евпраксеюшка отправила в тот же миг же людей, дабы шли в подвалы глубокие и выводили Илью за белы руки. Зла Илья не помнил, сел на коня, ну и без того потом. Переколотил татар — вот и все.
— Где же тут картина, Семен Иванович?
Семен взглянуть на меня с выражением преувеличенного удивления и всплеснул руками:
— Живописец! Живописец! К тому же Лопатин, Андрей Лопатин! Да тут тридцать, триста, три тысячи картин, в случае, если желаешь, но я из них выбираю одну и напишу ее; погибну, а напишу! Разве ты не видишь, как он сидит в погребе? Разве не представляется это тебе, как живое? Ну, вот тебе: пещера, погреб, по большому счету нора какая-нибудь наподобие киевских пещер. Узкие переходы, и в стенке маленькая ниша. Пыль, плесень, что-то ужасное, фантастическое, еще более фантастическое от света восковой свечи. И сидит Илья на приступке, перед ним аналой, и лежит на аналое громадная ветхая святая книга с толстыми покоробившимися, пожелтевшими страницами пергамента, и литеры в ней тёмные и красные. Сидит ветхий казак в одной рубахе и пристально просматривает, переворачивая непослушные страницы книги громадными мужицкими, неловкими руками, привыкшими к предлогу, и копью, и к мечу, в противном случае и просто к дубине. Довольно много потрудились эти руки и от сильной работы, что всю жизнь они делали, дрожат и ходенем ходят, и еле переворачивают страницы святой книги…
— Эх, брат, — внезапно перебил собственную обращение Гельфрейх, — одна беда: очков тогда не было. Если бы они были, обязательно Евпраксеюшка ему бы очки отправила, громадные, круглые, в серебряной оправе. Так как он дальнозорок должен был быть от судьбы в степи? Как вы думаете?
Мы оба расхохотались. Гельфрейх в удивлении взглянуть на нас, позже как словно бы осознал, чему мы смеемся, и улыбнулся сам. Но праздничное настроение его рассказа снова победило, и он продолжал: