звонила в квартиры и негромким голосом сказала: «Откройте, прошу вас, я лишь желала определить…» А рядом с ней
находились громилы с топорами. Леля гнала от себя такие мысли. Появляться во неприязни со всем бараком, ни в ком не
обнаружить ни сочувствия, ни заботы – это было через чур страшно! Самые утонченные женщины – наподобие княжны
Трубецкой – держали себя с урками приветливо и просто, не подчеркивая классовых отличий. Другого выхода не
было! Острота эмоций притуплялась, кроме того беспокойство за родных понемногу исчезало, падая на дно души…
Смертельная усталость покрывала все эмоции, окутывая серой дымкой, как пеплом. В ватнике и дырявых валенках,
уже списанном за негодностью с лагерного инвентаря, подпоясанная чулком, с запрятанными под платок кудрями,
бледная до синевы, Леля не думала сейчас ни о красоте, ни о личном счастье – было лишь одно постоянное
желание: лечь и заснуть. В одно февральское утро она колола лучинки на коленях около собственного сарая, в то время, когда внезапно
услышала громкий начальственный возглас: – Ну, чего снова стряслось? К проволочному заграждению, что ль,
ринулась? Леля обернулась: в двух шагах от нее стоял один из старших глав, оклик его относился к
стрелку, что проходил мимо и нес на руках даму в лагерном бушлате; руки ее мёртво свисали вниз,
долгая коса мела снег… – Стрелять, что ль, было нужно? – опять запросило руководство. Вохр остановился. – Не-е!
Како в том месте стрелять! Лес валили, надрубили дерево, прокричали по форме: отойди, поберегись! – а она стоит и ворон
вычисляет, ровно глухая… Зашибло, видно, насмерть… Может, и специально подвернулась, потому – несознательность. –
Сам ты но больно уж сознателен! Хорошо, разбирать не станем, по какой причине и отчего, – спишем в расход, а тебе, брат,
выговор в приказе влепим: за год уже пятый случай, что в твое дежурство беспорядок. Нечего находиться тут всем на
поглядение – в мертвецкую! А доктора все-таки позови – пускай констатирует. На вечерней перекличке по окончании того, как
сказали: «Кочергина Анна!» – ответа не последовало. Гепеушник повторил имя. Легкий шепот прошел по последовательностям,
а позже один голос выговорил, как будто бы через силу: – Деревом на работе убило. А один из стрелков подошел и что-то
сообщил шепотом. Перемещение руки – списали! Дочь епископа, стоя рядом с Лелей, стёрла глаза. – Еще юная:
лишь тридцать два года, – шепнула она, – была без права переписки, весьма по семье тосковала… Кому-то горе
будет, в случае, если известят… а возможно, и не дадут себе труда отправлять уведомление. – А не суицид это? –
задала вопрос Леля. – Нет, нет! Что вы! У нее ребенок, мать, супруг. Она не отправилась бы на таковой грех. Кроме того в мыслях не нужно
ей этого приписывать, – торопливо заговорила Магда. «Да неужто же суицид в таких условиях возможно
вычислять грехом?» – поразмыслила Леля. Вечером, только Леля улеглась на собственных нарах, как услышала голос Магды:
– Спуститесь, Елена Львовна! Я прочту молитвы за погибшую. Собралось пара человек. – Леля свесила вниз
голову: – А урки? Они нас не выдадут? Магда отрицательно покачала головой. – Думаю, не выдадут. Во всяком
случае, помолиться за ту, которая днем ранее была с нами, – отечественная прямая обязанность. Утром имя Кочергиной уже
не упоминалось на перекличке, но Леле привлекло внимание, что Магда чем-то очень расстроена. Не имеет возможности
утешиться по Кочергиной? А возможно, неприятности по поводу чтения отходной? – поразмыслила Леля и
передернулась при мысли, что ее видели стоящей рядом с Магдой и крестившейся. Что если – штрафной лагерь либо
штрафной пункт? На протяжении развода не было возможности подойти и заговорить; трудились и обедали в различных
территориях; лишь за ужином, в столовой, Леле удалось подойти к Магде. Из расспросов стало известно, что в каптерке, где
трудилась Магда, пропало пара чемоданов со всем содержимым. – Это, само собой разумеется, урки! Их работа. Конвойные не
осмелятся, – повторяла в слезах Магда. Мимо проходил в эту 60 секунд заправила всех урок – прекрасный юный
человек, окончивший пять классов в общеобразовательной школе. В лагере его все именовали Жора. Он
приостановился, заметив Магду в слезах. – Ты что тут мокроту разводишь? Леля кинула на него
недоброжелательный взор, а Магда сообщила кротко: – У меня несчастье, Жора! Я управляю каптеркой, а за эту ночь
пропало пара чемоданов. Поразмысли, в каком я положении! Пожалей меня, Жора, помоги мне! Юный человек
задумался, в мыслях что-то взвешивая; Магда судорожно сжала руку Лели. – Попытаюсь кое-что предпринять.
Выжди мало, плакса, – и он отошел, напевая: «Восемь пуль ему вслед, шесть осталось в груди» – эта популярная
в лагере песня посвящалась храбрецу уголовного мира и оканчивалась словами: «Это Ленька Пантелеев, за него
отомстят». По окончании окончания ужина, в то время, когда Магда и Леля выходили из столовой, Жора подошел к ним и
тайно сообщил: – Поищите в куче снега за дизентерийным бараком, и молчать у меня… В лагере снег был
не тем нетронутым чистым покровом, что так красив в садах и полях, – тут он был целый посеревший,
загаженный, заплеванный, истоптанный, как будто бы опороченный. По окончании каждого нового снегопада через сутки либо два
он уже чернел заново. Чуть только девушки шагнули в сугроб, как в тот же миг наткнулись на что-то жёсткое. – Тут,
тут! – весело вскрикнула Магда. Леля посмотрела назад на крылечко тёмного хода поликлиники, где находились метла и
лопата. – Отлично бы эту лопату. Я на данный момент попрошу, – и скоро вбежала в сени, где не выяснилось никого; она
постучала наугад в одну из дверей, которая в тот же миг отворилась. – Аленушка?! Ты! – и мужские руки протянулись к
ней; опоздала она опомниться, как попала в объятия Вячеслава и разрыдалась на его груди. – Родная моя! Так как вот
где встретились! А я не знал, что ты тут. В Свердловске переформировали целый этап, и я пологал, что уже окончательно
потерялись твои следы! Изнуренная какая… Уж не больна ли? Я так как тогда ходил к тебе в колонию… Так я жалел
тебя, что сердце пополам рвалось. Весьма я тебя полюбил, забыть не имел возможности, хоть ты и прогнала меня, моя красивая женщина
гордая! Я уж свиданье выхлопотал, но тут-то меня и засадили – также контру мне приписали. – Вячеслав… Так много
несчастий… Моя мама погибла… Олег расстрелян. Ася в ссылке… И меня так как также сперва к расстрелу… Я сидела в
камере смертников, а сейчас осуждена на десять лет! – И я на десять. Не плачь, моя ненаглядная, не окажут помощь
слезы! Вот сейчас встретились, хоть и украдкой, а будем видеться, поддержим друг друга… Может, и дотерпим
совместно! Она подняла на него глаза – изменился и он за те два с половиной года, что они не виделись: побледнел,
похудел, утратил юношеский вид, но целый вид стал культурнее, не обращая внимания на тюремный бушлат, поверх
которого был накинут белый медицинский халат. Тяжелые переживания, как резец живописца, прошлись по этому
лицу – придали ему завершённость и осмысленность, каковые выделяли его сейчас из массы серых равнодушных
лиц. – Вячеслав, я часто вас вспоминала… Я совсем, совсем одинока… О, я сейчас уже не гордая… Это все
сзади! Его губы прильнули к ее губам. – Я опасаюсь… Войдут, накроют… Крик подымут… – тихо сказала она,
вырываясь. – Светик мой, Аленушка сказочная! Я так как осведомлялся о тебе в женском бараке… но одна бытовичка
уверила меня, что никакой Нелидовой нет. Здорова ли ты – уж больно прозрачная и дистрофичная!… – Нездорова, сил нет,
еле двигаюсь! Вот легла бы и не поднялась… Лихорадит меня, и тоска заела… Уж лучше б погибнуть. – Глупости, Алена,
погибнуть постоянно поспеем! Не вырывайся: одни так как мы… Ты на какой работе? – Выдаю водителям горючее; я в зоне
оцепления, в землянке, что за мастерскими. А вы… а ты? – Ну, я фельдшером, очевидно! В инфекционное попал –
к тифозным и дизентерийным. Нужно нам придумать метод видеться. У нас госпиталь обслуживают лишь
арестанты… Довольно много хороших людей – окажут помощь. Больные тяжелые у нас, Алена, сверхтяжелые, а лекарств
практически нет, и питание негодное. Смертным случаям мы счет утратили; по двенадцати часов трудимся, измучились. Я,
знаешь, сам дизентерией заразился: месяц пролежал, думал – не поднимусь, кровавая была. Будь осмотрительна, дорогая!
Смерть хозяйничает в лагере. Санитарное состояние никуда не годится! Строчим докладные записки, да никто
внимания не обращает – совершенно верно обращение о псах, а не о людях! – он внезапно выпустил ее руку: – Идут! Смерть
хозяйничает в лагере!… Леле в тот же миг представилось, что в одном из нечистых углов барака притаился ужасный
призрак и высматривает себе жертву. Показался санитар. – Ты куда, Славка, сыворотку подевал? – задал вопрос Вячеслав.
Леля лишь тут отыскала в памяти о Магде. – Возможно мне забрать у вас лопату? – задала вопрос она. – Бери, женщина, лишь на
место позже поставь. Леля выскочила на крыльцо и в тот же миг попятилась: мимо нее по проложенной в снегу дорожке
шли два серьёзных гепеушника с кобурами и нашивками. – Нужно попросить у товарища Петрова штук пять попов в
сторожевую роту на склады. Лучше попов никто у нас не окарауливает, – сказал один второму. Магда также
замерла в снегу по ту сторону дорожки. Тёмная ворона села на серый снег…
Глава двадцать первая
Она любима! Она снова взяла толчок, на грани полного омертвления взяла сильнейший импульс. Ее
духовная конструкция была такова, что нуждалась в периодической зарядке. Пускай Ася обнаружила духовный импульс
сама в себе – ей нужен был толчок извне. Имеется человек, что жаждет владеть ею и дрожит за любой ее сутки –
его страстный трепет сообщился ей. Данный человек предстал перед ней сейчас уже совсем с иным лицом, став
одиозным – он сравнялся с аристократом в ее глазах; катастрофа его разочарования, казалось, стирала классовую
печать, ожесточенное и скорбное негодование в его интонации как словно бы не оставляло места ограниченности его
мировоззрения; лагерный бушлат казался ей неизмеримо занимательнее рабочей блузы; сын крестьянина,
рабочий и красноармеец в прошлом, он прошел, как храбрец, собственный путь и стал через чур большой фигурой, дабы
наслоения этих социальных группировок могли быть на нем заметны. Мамины словечки «мезальянс» либо «du» –
простой В этом случае неприложимы и более ее не пугают. Происхождение еще не все определяет: вот Шура
Краснокутский – сын камергера, а при всей наружности и своей воспитанности Париса ни при каких обстоятельствах не пользовался
успехом ни у нее, ни у Аси: салонный собеседник прошлого века, в 25 все еще «маменькин сынок», боевая эра
прошла мимо него, ему не снятся пламя, медные трубы и вода, через каковые прошел вот данный человек, закаливший
собственную волю в сражении еще 16-летним парнем. Божественный перст время от времени сам образовывает пары, подбирая влюбленных
из различных сфер, но одной качественной марки. Кроме того богини спускались к смертным. В данной встрече что-то
сверхобычное, что-то громадное. На лагерных нарах, где не считая смерти и горя вторых и впечатлений-то не было,
подошли любовь и страсть… В самой безнадежности этого романа было что-то необыкновенное, что, казалось,
вопияло к небу о милосердии… Нежданная романтика пролилась на нее, как благодатный ливень. Что же будет? –
задавала вопросы она себя. Амурные встречи, подобные встречам Алешки с Подшиваловой?… На это она не отправится, а
он через чур ее уважает, дабы предложить ей это! А как в противном случае? Подшивалова говорила ей об одной паре в
бригаде по переработке овощей: на протяжении перекура парочка эта забиралась в громадный чан, тогда как все
остальные садились на землю, прислонясь к нему спиной, и зубоскалили, окликая время от времени любовников… А сравнительно не так давно в
женском бараке вохры стащили с верхних нар ее друга, уже ветхого повара, и публично срамили, причем в тот же миг
было приказано перебросить его в соседний лагерь – 91-й квартал этого же леса. Практически со всеми парами
кончалось конкретно так. Либо отказаться от встреч вовсе? Но в первых рядах десять лет! Через чур мало возможности, дабы
оба дожили до выхода из этого проклятого места. В случае, если насильно затушить вспыхнувший огонек, не останется снова
ничего – пропадай тогда жизнь!… Любовь, одна любовь привязывает человека к существованию кроме того в этих
ужасных условиях! Она попросила у Подшиваловой обломок зеркала и посмотрела на себя: еще прекрасна! Углы губ
пара опустились, щеки впали, но черты сохранили собственный красивый чекан, а глаза как словно бы тронуты тушью от
бессонницы и утомления; челки нет, но непокорные пряди выбиваются на лоб из-под некрасивой косынки; дистрофичная –
кости ключиц выступают на впалой груди, но в этом необычная грация… Еще прекрасна, не смотря на то, что в красоте данной уже
меньше девичьей свежести… Еще нет ни морщин, ни складок, но в чем-то неуловимо отражается пройденный
мученический этап. Пожалуй, она стала кроме того увлекательнее с данной печатью скорби в лице! Он сумеет оценить данный
новый отпечаток, он не остановится ни перед чем, дабы зацеловать собственную сказочную Аленушку, он – храбрый,
предприимчивый, настоящий мужик, как Олег, он что-нибудь придумает, он отыщет выход! И однако сутки
прошел, а они кроме того мельком не посмотрели друг на друга, а ведь любой их сутки как будто бы у смерти отвоеван! С
наступлением ночи ей делалось страшно в бараке; она озиралась на чёрные углы, совершенно верно и в действительности ожидала
заметить скелет с косой. Кто из нас заразный, кто обреченный? Возможно, я сама? Сейчас меня снова покусала
вошь, быть может, тифозная… Неужто я погибну прежде, чем… Я снова ожидаю огня, что обязан меня сжечь, но в
данный раз будет в противном случае, совсем в противном случае, чем было с проклятым Генькой. Не дай мне, Господи, погибнуть прежде
амурного свидания! Я – как Горо, которая ожидает Лизандра, но я думаю Понт переплыть было легче, чем обойти
лагерные тиски. Всю ночь она ворочалась на твёрдых нарах, томление переполняло грудь. Утро для нее началось с
неожиданной неприятности: ее сняли с привычной работы и перебросили в бригаду по трелёвке и повалке на место
выбывшей Кочергиной; в сарай с горючим назначалась Подшивалова. Леле неоднократно случалось сказать с
Подшиваловой о преимуществах собственной работы, и та, по всей видимости, разрешила войти в движение собственный блат, дабы заполучить это место.
Врачебное заключение означало мало для тех, кто ведал распределением. – Ну и подлая же ты, Женька! –
сообщила она Подшиваловой, передавая ей в конторе ключи и счетоводную книгу. – А я-то и пальчиком не
шевельнула – честное ленинское! Вот те Христос! – затараторила та, как будто бы из лукошка посыпала. – Переборка
овощей, вишь ты, кончилась; нужно нас было рассовать по местам; ну, мой хахаль и попытался; давал слово поднажать,
дабы устроить меня на хлеборезку, а вот, пожалуйте в сарай с горючим! Я еще намылю ему шею, коли он
проворонил лакомый кусочек, дурак этакой! Не злись, Ленка: коли попаду на хлеборезку, стану тебе таскать
кусочки. Леля лишь рукой махнула и вышла из конторы. Погнали далеко за территорию строем в сопровождении
стрелков. Приятели валили и пилили лес, а дамы собирали сучья: нужно было наколоть и нащипать
определенное количество вязанок из дранки. Вохры – все тот же узкоглазый мусульманин и Алешка Косым – весьма
мало обращали внимания на дам, но зорко стерегли мужчин. То и дело слышались их оклики: – Куда, куда,
господин хороший? Не отдаляйся! – кричал Алешка. – Шагай обратно! Сам не рад будешь, коли запалю в рожу! То-то
же. Мусульманин был не так многословен: – Цэлюсь! – кричал он с места в карьер. Данный вохр сам отсидел в лагере за
неудавшуюся родовую месть, а по окончании срока был зачислен в конвой; в отпуск он планировал ехать на Родину,
дабы опять мстить. Кое-какие из контриков, а также Магда, пробовали его отговаривать, напоминая, что он
опять попадет в лагерь и уже на более продолжительный срок, но в ответ приобретали лишь: «Убью!» При лагере была
фотография, именуемая на украинский лад «мордопысня»; мусульманин снялся в данной мордопысне обнажённым, с двумя
револьверами, и показывал эту карточку в каптерке, уверяя, что отправил такую же собственному неприятелю в качестве сурового
напоминания. Леле до сих пор не приходилось видеть этого стрелка, и сейчас его свирепое гортанное «Цэлюсь!»
заставляло ее любой раз вздрагивать. С работой и без понуканья приходилось спешить, потому, что норма была
весьма твёрдая – на лагерном жаргоне раздутая норма именуется «туфта». От непривычки к физическому труду на
воздухе и на ветру Леля измучилась не меньше, чем в собственный первый сутки. По окончании работы, выходя из столовой
в уже жилой территории, она заметила Вячеслава рядом с незнакомым парнем в очках; оба прохаживались по двору между
столовой и кухней. Вячеслав еще ни при каких обстоятельствах не оказался тут в эти так именуемые свободные часы (между ужином
и отбоем). В медицинской работе, при необходимости ночных дежурств, расписание, конечно, было собственный,
подведомственное докторам; этим же, возможно, возможно было растолковать да и то, что до сих пор они не виделись. Во
всяком случае, появление Вячеслава сейчас на лагерном дворе продемонстрировало Леле, что он ищет метода подать
весточку. И в действительности, через пара мин. парень в очках приблизился к скамейке, на которой она сидела около
женского барака, и, прислонясь к стенке и глядя вперед, а не на нее, разумеется с целью маскировки, негромко
проговорил: – Разрешите представиться: Ропшин, биолог; тут тружусь лаборантом; Вячеслав Дмитриевич просил
передать вам записку. В целях конспирации он предпочел не доходить сам. Уроните, прошу вас, платочек: я вам
его подниму и в один момент передам письмо. Леля сорвала с головы косынку, и через 60 секунд записка появилась в
ее руке. «Мы все весьма любим и ценим Вячеслава Дмитриевича, – продолжал парень. – Я в дальнейшем рад буду
помогать вашим встречам. А на данный момент мне лучше отойти. В мыслях целую вашу руку». Более изысканной
вежливости не могли бы показать в таком щекотливом деле кроме того Олег либо Шура, а уж они являлись примерами
вежливого кодекса! Леля не ощущала себя шокированной вмешательством третьего лица, осознавая
необходимость предосторожности. Наоборот – ободрилась при мысли, что около их любви сомкнулся защитный
круг тактичных, доброжелательных людей. Вячеслав писал на рецептном бланке: «Аленушка! на следующий день сразу после
ужина подойди снова к тёмному крылечку инфекционного барака. Я буду в том месте. на следующий день дежурит доктор, с которым мы
приятели: он давал слово уступить мне собственный закоулок. Все из персонала, кто будут в данный час, в заговоре. Твой В.» Дрожь
пробежала по жилам Лели. Она сама не знала, была ли то дрожь страсти либо робости. Страшно, дабы не накрыли,
страшно войти к заразным, страшно, дабы как-нибудь не сорвалось!… Недавнее омертвение сменилось той
горячей, настороженной жизненностью, которую она уже испытала в один раз. Личная жизнь ее оживает, но
будущее так безнадежно, что лучше не пробовать заглядывать; решиться возможно лишь закрыв глаза, как это
делает страус. У нее была при себе маленькая иконка Богородице , которая в большинстве случаев висела у изголовья Зинаиды
Глебовны; приготовляя к передаче утепленные вещи, Ася зашила эту иконку за подкладку; Леля нащупала и в эргономичную
60 секунд, подпоров подкладку, извлекла образок и старательно прятала его от интересных глаз. До сих пор она еще
ни разу не молилась и дорожила образком больше как воспоминанием о матери. В данный вечер, убедившись, что
соседи заснули, она извлекла икону. – Как читается данный тропарь, что обожает Ася? Потщися, погибаем… Нет, не
припомнить! Защити от ужасной злобы, спаси от преследований, заразы и голода… Хоть раз в жизни пролей на
меня божественное милосердие. Хоть один раз! Я практически не верю и все-таки прошу! Потускневший, потемневший лик
был мертвенно неподвижен… Что это: кусочек ли мёртвой материи либо владеющая благодатью и тайной
силой реликвия?… Запечатлелась ли на ней частица материнской любви и бессмертна ли эта любовь?… Мама!
Мамочка! Видишь ли ты собственную дочку тут, на соломе, в тюремном бушлате, завшивленную, больную? Видишь ли ты,
как я несчастна и одинока? Я не могу молиться святым, не могу! Ты скорее услышишь! Ты всегда была так кротка и
терпелива со своей капризной, взбалмошной дочкой, ты в любой момент меня жалела за то, что мало выпало мне на долю
счастья… Вымоли же мне на данный момент хоть часочек эйфории, вымоли мужские поцелуи – я брежу ими уже столько лет, и
все нет и нет амурного огня. Запрещено же молить о нем Всевышнего, а тебя – возможно! Мама Зиночка, моя кроткая мученица,
моя бедная мама Зиночка! Так мало видела ты от меня заботы, так мало ласки… Ни при каких обстоятельствах я не осведомлялась, сыта
ли ты, не смотря на то, что превосходно видела, что лучшие куски ты отдаешь мне; ни при каких обстоятельствах не задавала вопросы тебя, не через чур ли ты
устала, в то время, когда ты стирала мое белье и мыла пол, а я болтала и гуляла с Асей. И все-таки я тебя обожала! Довольно часто, весьма
довольно часто накипало во мне тоскливое желание припасть к тебе, покрыть поцелуями твои руки… Но что-то мешало:
какая-то глупая сдержанность в том месте именно, где ее не требуется! Ужас показаться сентиментальной либо ребячливой.
Забудь обиду за это!… Лишь в то время, когда тебя не стало, я осознала, во всей полноте, чем была для меня твоя любовь! Если ты
жива – помоги, обереги, охрани. Призови себе на помощь Богородицу – возможно, тебя Богородица
услышит… на следующий день… на следующий день!
Глава двадцать вторая
– Аксиньюшка, самовар на столе! Иди чайку выпить, – крикнула из сеней ветхая крестьянка в кацавейке и
повойнике. – Благодарю, Мелетина Ивановна! на данный момент Сонечку укачаю и прибегу, – отозвалась из светелки Ася и через
пара мин., перебежав холодные сени, нерешительно взялась за скобку двери. – Одни вы, Мелетина
Ивановна? – Одна, одна, не бось. Иди садись под образа. Я тебе налью чашечку. Заснули твои-то? – Дремлют. – Ну и
слава Те, Господи! Сынок твой больно потешный, Всеволодна! Намедни, как ты к бригадиру вышла, все около меня
крутился – поведай да поведай ему про кота-воркота, а сам наперед уже кажинное слово знает, бесплатно что трех
лет нет. Нонече я ему поведаю ужо про козлика и семерых волков. Ася задумчиво наблюдала на струйку самоварного
пара, поднимавшегося к низкому бревенчатому потолку. – Он сказки обожает, – негромко отозвалась она. – Смотрю я на
тебя, Всеволодна, и ажно сердце за тебя болит: никогда-то ты не улыбнешься, не засветишься. Оно само собой разумеется –
вдоветь не легко, особливо на первых порах, да с детьми; ну, да без горя кто живет, родимая? А твое-то горе,
наблюдаешь, еще поправимое -молода ты, да пригожа лицом, еще несколько присватается: дети у тебя не пригульные –
умный мужик в укор их тебе не поставит. Малость поуспокоишься и опять молодухой станешь. А коли будешь с утра
до ночи печалиться, высохнешь раньше времени, что тростинка. Запрещено так, моя разлапушка. Лицо твое также дар
Божий. – Мелетина Ивановна, не утешайте меня. Благодарю, что жалеете, но… Я собственный горе закрыла на ключ, и в то время, когда
его касаются, мне еще больней делается. – А поплакать-то, Аксиньюшка, второй раз лучше, чем в себе горе
вынашивать. Немая скорбь, затаенная, всего, вишь, ужаснее; сказывают, точит она человека, что червь. – Не жаль.
Пускай точит. – Чего напрасно мелешь? Тебе такие речи не к лицу – у тебя дети. Парочка твоя больно уж хороша. Вечор
Сонюшка глазы на меня таращит, что совеныш мелкий. Не устоит, говорят, горе в том месте, где слышен топот детских
ножек. Ты в Всевышнего-то веришь? – Верила… верю! – и как словно бы далекий солнечный блик скользнул перед ее глазами,
в то время, когда она произносила эти слова. – Ну так и не греши. Великий грех – смерть призывать. Это тебя неприятель мутит. Я вот,
вишь, всех похоронила, с нелюбимой невесткой осталась и в собственной избе уже не хозяйка, а все живу. А для чего живу
– в том Господняя тайна: Он один знает, в то время, когда кому срок. Я тебя в церковь следующий раз с собой заберу. Лишь
далеконько от нас сейчас церковь. Нужно бы лошадь у бригадира выпросить – безлошадные мы сейчас. Я второй раз
захожу на колхозную конюшню, да как покличу: Гнедой, Гнедой! – так он на данный момент ко мне и дышит мне на руку.
Захирел, бедный, запаршивел, что дитя беспризорное. Без дела да без ухода стоят они, отечественные лошади. Вот оно, горе
горькое! Они помолчали. – Вот погоди, Всеволодна, придет весна, зазеленеют отечественные леса, запоют пташки, станем
ходить с тобой по ягоды и по грибы. Сторона отечественная лесная, привольная, оно, само собой разумеется, места глухие: кто до
муниципальный судьбы охоч, того тут тоска заберёт, а лишь отечественные леса очинно хороши. – А волков нет у вас? – Как не
быть волкам – есте! Зимний период по деревенской улице второй раз проходят. Намедни еще я ночью на крыльцо вышла –
показалось мне, что овцы в овчарне завозившись, – ан, смотрю, за плетнем два волка снег вынюхивают. Видала ты
пса хромого, рыжего? Побывал у волка в лапах. А позапрошлой зимний период девушку у нас заели. И всего-то отправилась она в
овин на краю поля; и фонарик при ей; да, видно, укараулили: смотрю это я в оконце, в поле-то мрачно, и лишь
видно мне, как закрутился ейный фонарик – скользит ровно уж по земле, и прямехонько к лесу. До тех пор пока похватали
топоры да выскочили, ее уж и загрызли. По следам было видно, что двое вцепились; одного она ослепила – как
поволокли ее, видно, пальцами ему глаза проткнула; тут же его и выловили, а второй убежавши. Так и сгибла,
пропала женщина. Ну, да это зимний период, а летом уходят они подальше да поглуше – гулять без опаски возможно. – А по той
дороге в Галич, куда мне на отметку ходить, нет их? – А в том месте нетути. Феклушка моя почем напрасно бегает. Та дорога,
видишь ли ты, проезжая: со всех отечественных сёл по ей к Галичу плетутся, второй раз и грузовик проедет. Потому и
никто их в том месте не видывал, ни с кем еще беды не бывало; не опасайся, Всеволодна. А вот скоту отечественному очинно от волков
достается. Слыхала ты в то время, когда, Аксиньюшка, как скот от волка обороняется? Мне пастухи сказывали: коровы – те, как
волка зачуют, на данный момент в круг, рогами кнаружи, а телят в середину, и кажинная корова на рога волка принимает. Ну а
лошади обратно – задними ногами кнаружи, а мордами вовнутрь, и встречают волка копытами, а жеребятки-то в
ихнем кругу промеж морд запрятаны. А как волк от их копыт поумается, так выходит к ему на единоборство самый
что ни на имеется крепкий конь и его добивает. У скота, вишь, собственный разум. Это человек по гордости собственной лишь
считает, что божия тварь не смыслит. Погляди в глаза хоть отечественной Бурене… – Мелетина Ивановна, а как
решено с Буреной? Неужто в действительности будут колоть? Она у вас такая кроткая, и глаза печальные… У моей
собаки такие были. – Ох, и не скажи, Аксиньюшка! Корова и хорошая и разумница, да лишь больная, и проку от ее
уже давно никакого, а у нас в колхозе корова и всего-то одна. Приключись с ей болесть опосля теленочка. Я,
знаешь, все подстерегала, как ей родить, потому как я при ей в коровницах. Да не устерегла: заснула, а как на
зорьке подошла – теленок уже подле ей, и она начисто его вылизала и сиси ему уже дала. Мне б его и отобрать
на данный момент, да я на старости больно жалостлива стала: дай, думаю, покину на денек; пускай попоит молочком родное
детище. Так сутки ото дня и оттягивала, а как пришли за им из колхоза – сама и наплакалась: веришь ли, лишь
вошли отечественные юноши, в тот же миг смекнула она, что за им, – загородила собственный детище, рога навострила, глаза выпучила;
хоть и не подступайся! А опосля-то, как увели, – мычит, слышу, да так жалостно! Слезы по морде катятся, имеется
прекратила… а в том месте и хворь на ее напади. Глава кричит, что корова вовсе порченая и что лишь на мясо она и
годна, потому она быка, вишь, не принимает. А мне ровно бы и жаль, коли зарубят Бурену, очинно она понятлива,
хоть и с норовом: невестка сядет, бывало, доить, так и всегда впустую – не дается она ей, зажимает, вишь,
молоко. Та и досадует и ругается. Один раз с прутом вошла: ну, говорит, Бурена, отхлестаю я тебя, коли будешь
упрямиться. И положи тот прут около ей, а Бурена как швырк его копытом. Ну а сяду я, да как начну приговаривать:
дай молочка, родимая! Ну-ка, дай, моя хорошая! Так на данный момент и надою ведро. Вот она, отечественная Бурена, какая, – и
Мелетина Ивановна утерлась косынкой. – Мелетина Ивановна, как вы думаете, что ответит мне глава? – А
кто его знает, чего ответит. Повремени – определишь. Слышала я, сказывали, что колхозную почту тебе запрещено
доверить, потому как ты на подозрении у них… Главе из города о тебе передано. – Ах, вот что! Вот что! Не
доверяют! Ну, тогда пускай заберут меня к овцам и коровам на скотный двор – я животных обожаю. В противном случае так на
полевые работы… – А мне сдается, Всеволодна, не рыпайся ты, сиди смирно. Не для чего тебе и вовсе лезть в
колхоз; платят у нас копейки; мукой выдали – на месяц лишь хватило, а картофель так вовсе гнилой – скормила
поросенку. Колхозными трудоднями никто у нас не кормится; да и довольно много ли ты, родимая, трудодней выработаешь?
Погляди-ка на собственные рученьки – силы в их, видно, никакой; снова же и детей тебе оставлять не на кого. Безлюдное это