— Это я лишь говорю, Вера Игнатьевна, а бесед тут мало. Мы вас, это правильно, глубокоуважаем, но и для того чтобы дела забыть обиду запрещено. Кого это вы тут высиживаете? Кого? Неприятелей разводите, Вера Игнатьевна?
— Каких неприятелей? Андрей Климович?!
— Да кому такие люди необходимы, вы сообразите! Вы думаете, лишь вам неприятности, семейный бизнес? Вот она пообедала, а посуда стоит, а она, дрянь такая, вместо того, дабы по окончании себя убрать, чем занимается? Барахлишко вам в лицо кидает? А вы его получили своим честным трудом! К вам у нее такое чувство, а к Советской власти какое? А она же и комсомолка, возможно. Комсомолка?
— Комсомолка! Ну, так что?
Андрей Климович посмотрел назад. В дверях стояла Тамара, наблюдала на Андрея Климовича неуважительно и покачивала головой.
— Комсомолка? А вот весьма интересно, я взглянул бы, как ты посуду помоешь, тряпичная твоя душа!
Тамара на посуду не посмотрела. Она не имела возможности оторвать от Андрея Климовича ненавидящего взора.
— Ты обедала? — кивнул он на стол.
— Это не ваше дело, — сообщила Тамара гордо. — А какое вы имеете право ругаться?
— Комсомолка! Ха! Я в восемнадцатом году комсомольцем был и таких барынь, как ты, видел.
— Не ругайтесь, я вам говорю! Барынь! Возможно, я больше всего тружусь.
Тамара повернулась к гостю плечом. Какую-нибудь секунду они наблюдали друг на друга сердитыми глазами. Но Андрей Климович внезапно обмяк, развел руками и сощурил ехидные глазки:
— Добром тебя прошу, сделай для меня, ветхого партизана, наслаждение: помой!
В лице Тамары зародилась ухмылка и сразу же приняла презрительное выражение. Она кинула мгновенный взор на притихшую маму, такой же взор на платья, лежавшие в кресле.
— А? Давай совместно. Ты будешь мыть, а я примус налажу. Ты же все равно не сумеешь.
Тамара скоро подошла к столу и начала собирать тарелки. Лицо у нее было каменное. Кроме того глаза прикрыла, чуть-чуть вздрагивали прекрасные, чёрные ресницы.
Андрей Климович кроме того рот немного открыл:
— Вот молодец!
— Не ваше дело, — хрипло тихо сказала Тамара.
— неужто помоешь?
Она сообщила так же негромко, как словно бы про себя, проходя в спальню:
— Халат надену.
Она скрылась в спальне. Вера Игнатьевна наблюдала на гостя во все глаза и не выясняла. Куда девался Андрей Климович, любитель книги, человек с нежной улыбкой и кудрявыми усами. Среди помещения стоял коренастый, грубовато-занозистый и властный человек, стоял фрезеровщик Сам-Стоянов. Он по-медвежьи и одновременно с этим хитро оглядывался на спальню и крякал по-стариковски:
— Ах ты, чертово зелье! Не ругайтесь! Вот я тебя заберу в работу!
Он начал засучивать рукава. Тамара скоро вышла из спальни в спецовке, посмотрела на Стоянова вызывающе:
— Вы думаете, лишь вы можете все делать? Также: рабочий класс! Мните! Вы сами не можете мыть посуду, дома супруга моет, а вы также барином.
— Ну, не говори, бери тарелки.
Вера Игнатьевна опомнилась и ринулась к столу:
— Для чего это? Товарищи!
Стоянов забрал ее за руку и усадил в кресло. Вера Игнатьевна почувствовала особенное почтение к его открытым волосатым рукам.
Тамара скоро и умело собрала тарелки, миски, ножи, ложки и вилки. Стоянов без шуток следил за нею. Она ушла в кухню, и он зашагал за нею, размахивая волосатыми руками и с таковой экспрессией, как словно бы они планировали не посуду мыть, а горы ворочать.
Вера Игнатьевна осталась в кресле. Ее пальцы почувствовали на боковинке прохладную ткань шелка, но она уже не имела возможности думать ни о каких костюмах. Перед ее глазами стоял Стоянов. Она питала зависть к ему. Это оттуда, из фрезерного цеха, приносят люди простую мудрость и железную хватку. В том месте идет настоящая работа, и в том месте люди другие. Перед ней как словно бы открылся уголок громадного занавеса, и она заметила за ним тёплую область настоящей борьбы, если сравнивать с которой ее библиотечная работа показалась ей маленькой и несерьезной.
Вера Игнатьевна встала и не торопясь побрела в кухню. Она остановилась в передней. В неширокую щель немного открытой двери она заметила одного Стоянова. Он сидел на табурете, обширно расставив ноги, разложив на коленях волосатые руки, и со сдержанной хитроватой ухмылкой замечал. на данный момент его усы не кучерявятся над ласковой ухмылкой, а нависли торчком, и вид у них таковой, как словно бы они и не усы вовсе, а придирчиво-острое оружие.
Он сказал:
— На тебя вот за работой и взглянуть приятно. Совсем вторая девка. А платья швырять, на кого похожа? Колдунья, форменная колдунья! Думаешь, красиво!
Тамара молчала. Слышно было, как постукивали тарелки в тазу.
— Гоняешься за красотой, душа из тебя вон, а выходит у тебя некрасиво, жалко. Для чего это тебе такие моды-фасоны различные? И тёмное! И коричневое! И желтое! Да ты ж и без того прекрасна, и без того на чью-нибудь голову горе с тобой и подготавливается!
— Быть может, и не горе! Быть может, кому-нибудь счастье!
Тамара сообщила это без злобы, доверчиво-весело, разумеется, разговор со Стояновым не обижал ее.
— Какое от тебя счастье возможно, сообрази, — сообщил Стоянов и пожал плечом, — какое счастье? Коли ты жадная, злая, глупая!
— Не ругайтесь, я вам говорю!
— И такая ты неблагодарная, тварь, сообщить стыдно! Мать у тебя… Мать твою целый завод почитает. Работа у нее тяжёлая… На что уже я рабочий человек… Да как же ты моешь? А с обратной стороны кто будет мыть? Пепка?
— Ах, — сообщила Тамара.
— Ахать вот ты можешь, а матери не видишь. Тысячи книг, каждую знай, каждому поведай, каждому по вкусу подбери и по необходимости одновременно с этим, разве не каторга? А к себе пришла — прислуга! Кому прислуживать? Тебе? За что, сообщи на милость, для чего? Дабы та таковой колдуньей выросла еще кому на голову? Да на твоем месте мать на руках носить необходимо. Последнее дать, туда-сюда мотнуться, принести, отнести, ты ж юная, собаки б тебя ели. Вот приди ко мне, взгляни — не хуже тебя девки — с косами, и образованные также, одна историком будет, вторая врачом.
— А что ж, и приду.
— И приди, и полезно. Душа у тебя хорошая, забаловали лишь. Разве мои смогут допустить, дабы мать у них за прислугу ходила? Мать у них во! Королева! А посуду все-таки не можешь мыть. Что ж это… повозила, повозила, а жир целый остался.
— Где остался?
— А это что? Придавить необходимо.
Стоянов встал с табуретки, его стало не видно. Позже Тамара негромко сообщила:
— Благодарю.
— Вот, верно, — сказал Стоянов, — нужно сказать благодарю. Признательность — вещь самая необходимая.
Вера Игнатьевна на цыпочках удалилась в столовую. Она забрала с кресла платья Тамары и запрятала их в шкаф. Позже смела крошки с начала и обеденного стола подметать помещение.
Стало как-то неудобно чувствовать, что за спиной чужой человек воспитывает ее дочь. Появилась необходимость в объяснении, по какой причине Тамара пристально слушает его, не дерзит, не обижается, по какой причине воспитание протекает так легко и удачно?
Тамара принесла из кухни начала и посуду размещать ее на полках в буфете. Стоянов стал у дверей. В то время, когда она закрыла створки шкафа, он протянул руку:
— До свиданья, товарищ.
Тамара хлопнула его по руке собственной розовой ручкой:
— на данный момент же просите прощения! За все слова просите прощения, сколько слов наговорили: барыня, колдунья, тварь, дрянь и еще хуже. Разве так возможно общаться с девушкой. И вдобавок рабочий класс! Просите прощения!
Андрей Климович продемонстрировал собственную ласковую ухмылку:
— Простите, товарищ. Это в последний раз. Больше для того чтобы не будет. Это я согласен: в рабочем классе должно быть вежливое обращение.
Тамара улыбнулась, внезапно схватила Стоянова за шею и чмокнула в щеку. Позже ринулась к матери, проделала с нею такую же операцию и убежала в спальню.
Стоянов стоял у дверей и с деловым видом разглаживал усы:
— Хорошая у вас дочка, душевная! Но лишь и баловать запрещено.
Затем вечера настали в жизни Веры Игнатьевны по-новому наполненные дни. Тамара всю собственную тёплую энергию кинула в домашнюю заботу. Вера Игнатьевна, возвращаясь к себе, обнаружила полный порядок. Вечером она пробовала что-нибудь делать, но Тамара в собственной спецовке вихрем носилась по квартире, и за нею тяжело было успеть. Она грубовато выхватывала из рук матери различные деловые предметы, брала мать за плечи и культурно выталкивала в столовую либо в спальню. Павлуша был подвергнут настоящему террору, сперва протестовал, а позже и протестовать прекратил, старался скрыться на улицу к товарищам. Через пара дней Тамара заявила, что она будет делать главную уборку в квартире и пускай мать в данный сутки задержится в библиотеке, в противном случае она помешает. Вера Игнатьевна ничего на это не сообщила, но по дороге на работу задумалась.
Ее радовала перемена в дочери. Она почувствовала, думается, в первый раз в жизни, все благо отдыхать, она кроме того поправилась и пополнела за эти дни, но одновременно с этим сто-то продолжало ее тревожить, в душе увеличивалась тревога, которой раньше у нее ни при каких обстоятельствах не было. То ей казалось, что запрещено а также преступно загружать девушку таковой массой тёмной и неблагодарной домашней возни. Руки у Тамары за эти дни подурнели. Мать обратила внимание на то, что и в учебе Тамара прибавила работы. Прекрасные львы с букетными хвостами были кончены и провалились сквозь землю со стола, вместо них разлегся на половину стола громадный лист, на котором Тамара возводила целые леса пунктиров, спиралей, кругов и что именовался коринфским ордером. Обо всем этом соображала Вера Игнатьевна и все-таки ощущала, что это не то. Роились мысли и в другом направлении. Не подлежало уже сомнению, что возврата к прошлому быть не имеет возможности. Та Тамара, которая с простодушной жадностью потребляла жизнь матери, которая швыряла ей в лицо шелковые тряпки, эта Тамара не может быть восстановлена. Вера Игнатьевна сейчас замечательно осознавала величину той бездумной неточности, которая совершалась в течение всей ее жизни. Резкое слово Андрея Климовича, сообщившего, что она высиживает неприятеля, Вера Игнатьевна принимала как важное и честное обвинение. И вот на это обвинение она ничем, фактически говоря, не ответила. Ей так же, как и прежде становилось не по себе, в то время, когда она вспоминала, как лениво и пассивно она разрешила постороннему человеку расправляться с ее дочерью, а она сама сейчас трусливо подслушивала в передней, а позже на цыпочках убежала от них. А кто будет дальше воспитывать ее дочь, кто будет воспитывать Павлушу, неужто и дальше нужно будет призывать на помощь Андрея Климовича?
Все это внимательно разбирала Вера Игнатьевна, во всем обнаружила довольно много нужного и верного и все-таки ощущала, что и это не основное, не то. Было еще что-то, чего она никак не имела возможности поймать, и оно именно и приводило к неясной тревоге. То человеческое преимущество, которое она заметила в себе на последнем споре, та новая Вера Игнатьевна, которая появилась по дороге из инпошива, все еще не были удовлетворены.
С данной тревогой, с данной неудовлетворенностью Вера Игнатьевна и вошла в библиотеку.
Сутки в библиотеке начался не хорошо. Черноглазая Маруся с озабоченным видом порхала по лестницам от полки к полке, растерянная, возвращалась к растущей очереди читателей и без всякой пользы заглядывала в одну и ту же карточку.
Вера Игнатьевна подошла к ней:
— Что у вас произошло?
Маруся еще раз взглянуть на карточку, и Вера Игнатьевна додумалась, в чем дело:
— Карточка дома, а книга где?
Маруся со страхом наблюдала на Веру Игнатьевну.
— Идите, ищите, а я отпущу очередь.
Маруся с виноватым видом побрела к полкам. Для нее сейчас еще тяжелее начало сообразить, на какое чужое место она задвинула книгу. Она уже не порхала по лестницам, а с тоской бродила по библиотеке и опасалась встретиться взором с Верой Игнатьевной.
Вера Игнатьевна скоро отпустила очередь и уже планировала заняться своим делом, в то время, когда услышала рядом тревожные звуки аварии. Перед Варей Бунчук стоял юный человек в очках, румяный и оживленный, и звучно удивлялся:
— Не осознаю, как это возможно? Я еще раз прошу, дайте мне какую-нибудь книгу о Мопассане. Это же не какой-нибудь в том месте начинающий автор, а Мопассан? А вы рассказываете нет!
— У нас нет…
Варя Бунчук — женщина в веснушках — лепечет собственный нет, а сама испуганно косится на Веру Игнатьевну. Вера Игнатьев нежно говорит ей:
— Варя, сделайте тут, а я займись товарищем.
Веснушки Вари Бунчук исчезают в густой краске стыда. Переходя на новое место, она неудобно наталкивается на Веру Игнатьевну, от этого у нее наливаются кровью уши и шея, она негромко шепчет: Ах. Маруся на краю стойки по секрету вручает читателю отысканную, наконец, книгу и переходит к вторым читателям, но и с ними она говорит тихо.
Вера Игнатьевна оказывает помощь любителю Мопассана и уходит в собственную помещение.
Через десять мин. над ее столом склоняется Маруся и стонет:
— Вера Игнатьевна, родненькая, ой-й-й!
— Запрещено, Маруся, быть таковой невнимательной. Вы понимаете, чем это имело возможность кончиться? Вы имели возможность бы до вечера искать книгу.
— Вера Игнатьевна, не злитесь, больше не будет.
Вера Игнатьевна радуется в жадные, просящие ухмылки глазки, и Маруся удирает радостная, полная готовности бесстрашно пойти на какой угодно библиотечный подвиг.
Через полчаса в дверь заглядывает Варя Бунчук и прячется. Через пара мин. опять заглядывает и задаёт вопросы негромко:
— Возможно?
Это значит, что она виновата. В любой другой ситуации она может ворваться в помещение с сокрушительным грохотом.
Вера Игнатьевна осознаёт, что необходимо Варе Бунчук. Она говорит строго:
— Варя, нужно просматривать справочную литературу. И мочь пользоваться. В противном случае какой глупый ответ нет!
Варя Бунчук безрадостно кирват в щель полуоткрытой двери.
— Я вам даю срок десять дней, до двадцатого. И проверю, как вы разбираетесь в справочниках.
— Вера Игнатьевна, он меня испугал: очкастый таковой, мордастый. И все
говорит и говорит…
— Что это за объяснение? Вы разве лишь истощенных имеете возможность обслуживать?
Варя весело торопится:
— Двадцатого заметите, Вера Игнатьевна!
Она закрывает дверь, и слышно, как радостно застучали ее каблучки.
Красивые девчурки! Еще ни разу не приходилось Вере Игнатьевне делать им выговоры более строгие, чем сейчас, ни при каких обстоятельствах она не повышала голоса, продолжительно не помнила их правонарушений. И все же они могут самыми ласковыми щупальцами выяснять ее осуждение и недовольство. И тогда они мгновенно скисают, негромко носят собственную вину между книгами и безрадосно принимают мри. Им до зарезу необходимо, дабы она сообщила им пара строгих слов, возможно, кроме того не имеющих практического значения. И без того Маруся забыть обиду себе не имеет возможности невнимательности в расстановке книг, и без того Варя Бунчук уже отложила справочники, дабы сейчас вечером заняться ими. Но необходимо оказать им уважение и внимание в их работе.
По какой причине все это так легко и просто тут, в библиотеке, среди чужих людей, по какой причине так тяжело дома, среди собственных?
Вера Игнатьевна задумалась над вопросом, в чем отличие между работой и домом. Она с упрочнением старалась представить себе размещение чистых правил семьи и дела. Тут — в библиотеке — имеется долг, радость труда, любовь к делу. И в том месте — в семье — имеется радость труда, любовь и также долг. Также долг! В случае, если дело оканчивается высиживанием неприятеля, то с долгом, разумеется, не все благополучно. В действительности, по какой причине долг в том месте, в семье, так тяжёл, в то время, когда тут, на работе, вопрос о долге несложен, так несложен, что практически нереально различить, где оканчивается долг и начинается удовольствие работой, радость труда. Между радостью и долгом тут такая ласковая гармония.
Радость! Какое необычное, старомодное слово! У Пушкина с таковой наивной увлекательной красотой проходит это слово и рядом с ним непременно идут младость и сладость. Слово для влюбленных, радостных поэтов, слово для домашнего гнездышка. Кто до революции имел возможность приложить это слово к делу, к работе, к работе? А на данный момент Вера Игнатьевна конкретно к данной сфере прикладывает его, не оглядываясь и не стыдясь, а в домашнем ее опыте ему отведено такое тесное место!
Как каталог, скоро перелистала собственную жизнь Вера Игнатьевна и не отыскала в памяти ни одного броского случая домашней эйфории. Да, балы и имеется любовь, вот в чем сомнений не могло быть. За данной любовью возможно, выясняется, и прозевать исполнение долга, и прозевать радость.
Вера Игнатьевна поднялась из-за стола и пара раз прошла по помещению. Что это за чушь: любовь — обстоятельство безрадостной судьбе! Так разве было?
Вера Игнатьевна остановилась против закрытой двери и приложила руку ко лбу. Как было? Да, как было? Возможно ли больше обожать собственных детей, чем обожала она. Но кроме того эту великую собственную любовь она ни при каких обстоятельствах не высказывала. Она стеснялась приласкать Павлушу, поцеловать Тамару. Собственную любовь она не имела возможности себе представить в противном случае, как нескончаемое и безрадостное жертвоприношение, немногословное и безрадостное. И выясняется, в таковой любви нет эйфории. Возможно, лишь для нее? Нет, очевидно, нет эйфории и для детей. Верно, все верно: злость, жадность, эгоизм, пустота души. Высиживание неприятеля!
Это все от любви? От ее громадной материнской любви?
От громадной материнской любви.
От… с л е п о й материнской любви.
Все внезапно стало очевидным для Веры Игнатьевны. Стало ясно, по какой причине так мало эйфории в ее личной жизни, по какой причине в таковой опасности был ее гражданский и материнский долг. Ее любовь к Марусе и к Варе Бунчук была более разумной и плодотворной любовью, чем любовь к дочери. Тут, в библиотеке, она умела за любовью видеть становление человека, умела словом, взором, намеком, тоном, любовно и сурово, страшно скоро экономично оказать помощь ему, дома она умела лишь с панической, тщетной и вредной услужливостью пресмыкаться перед зоологическим, слепым инстинктом.
Вера Игнатьевна не имела возможности больше ожидать ни одной 60 секунд. Было лишь
два часа дня. Она вышла в раздаточную и сообщила Марусе:
— Мне необходимо к себе. Вы без меня управитесь?
Женщины что-то загалдели в немного поднятом стиле.
Она торопилась к себе, как словно бы дома произошло несчастье. Лишь сойдя с трамвая, она со страхом увидела собственную панику, а в это же время нужно быть такой же спокойной и уверенной, как в библиотеке.
Вера Игнатьевна улыбнулась дочери и задала вопрос:
— Павлуша пришел?
— Нет еще, — ответила Тамара и набросилась на маму. — А ты чего пришла? Я же тебе сказала, дабы ты совсем не приходила!
Вера Игнатьевна положила сумочку на подоконник в передней и направилась в столовую. Тамара топнула ножкой и крикнула:
— Что это такое, мама? Я же сообщила тебе не приходить! Иди себе обратно, иди!
Вера Игнатьевна посмотрела назад. С нечеловеческим упрочнением она захотела представить себе на месте лица Тамары лицо Вари Бунчук. На мгновение как словно бы это удалось. Она тихо забрала стул и сообщила официально-приветливо:
— Сядь.
— Мама!
— Садись!
Вера Игнатьевна села в кресло и еще раз продемонстрировал взором на стул.
Тамара что-то простонала, недовольно повела плечами и села на краешек стула, подчеркивая дикую неуместность каких бы то ни было совещаний. Но в ее взоре было и любопытство, не свободное от удивления. Вера Игнатьевна сделала еще одно упрочнение, дабы спроектировать на стуле против себя одну из собственных молодых сотрудниц. Появилось опасение, будет ли послушным голос?
— Тамара, растолкуй толком, по какой причине я обязана уходить из дому?
— Как по какой причине? Я буду делать главную уборку.
— Кто это решил?
Тамара в удивлении остановилась перед этим вопросом. Она начала отвечать на него, но сообщила лишь первое слово:
— Я…
Вера Игнатьевна улыбнулась ей в глаза так, как она радовалась в библиотеке, как радуется старший товарищ в глаза тёплой, неопытной юности.
И Тамара покорно ответила на ее ухмылку, ответила амурным и весёлым, виноватым смущением:
— А как же, мамочка?
— Давай поболтаем. Я ощущаю, у нас с тобой начинается новая судьба. Пускай она будет разумной судьбой. Ты осознаёшь?
— Осознаю, — тихо сказала Тамара.
— В случае, если осознаёшь, как же ты можешь руководить и приказывать и выталкивать меня из дому? Что это: каприз, либо неуместная шутка, либо самодурство? Возможно, ты все-таки не осознаёшь.
Тамара в изнеможении встала со стула, сделала два шага по направлению к окну, посмотрела назад на маму:
— Неужто ты думаешь, что мне нужна была уборка?
— А что тебе было необходимо?
— Я не знаю… что-то такое… хорошее…
— Но в твои расчеты не входило меня огорчать?
И затем Тамару уже нет ничего, что могло удержать. Она подошла к матери, прижалась к ее плечу и отвернула лицо с выражением радостного и неожиданного удивления…
Платье готово было в срок. Вера Игнатьевна первый раз надела его дома.
Тамара помогала ей нарядиться, отходила в сторону, осматривала сбоку и, наконец, рассердилась, упала на стул:
— Мамочка, запрещено же эти ботинки!
Она внезапно быстро встала и закричала на всю квартиру:
— Ай! Какая же я разиня!
Она стремглав ринулась к собственному портфелю и, стоя около него, пела с таким энтузиазмом, что ноги ее сами что-то вытанцовывали:
— Разиня, разиня! Какая разиня!
Наконец, она выхватила из портфеля пачку пятирублевок и понеслась с ними в спальню.
— Моя стипендия! Тебе на ботинки!
Павлуша наблюдал на маму, вытаращив собственные золотисто-светло синий глазенки, и, вытянув губы, гудел:
— Ой, ой, ой! Мама! Платье!
— Тебе нравится, Павлуша?
— Ой же и нравится!
— Это меня премировали за хорошую работу.
— Ой, какая ты…
Целый вечер Павлуша практически с выражением испуга посматривал на маму и, в то время, когда она ловила его взор, обширно и светло радовался. Наконец, он сообщил, перемешав слова с глубоким взволнованным дыханием:
— Мама, знаешь что? Ты такая прекрасная! Знаешь, какая! Ты в любой момент чтобы была такая! Такая… прекрасная.
Окончательное слово вышло уже из самой глубины груди — не слово, а чистая чувство.
Вера Игнатьевна взглянуть на сына со сдержанно-строгой ухмылкой:
— Это отлично. Возможно, сейчас ты не будешь пропадать целый вечер на собственных коньках?
Павлуша ответил:
— Само собой разумеется, не буду.
Последний акт драмы случился поздно вечером. Придя с работы, Иван Петрович заметил за столом прекрасную молодую даму в вишневом шелковом костюме. В передней он кроме того сделал перемещение, дабы исправить галстук, и лишь сейчас определил жену. Он снисходительно улыбнулся и отправился к ней, потирая руки:
— О! Совсем другое дело!
Вера Игнатьевна новым, свободным жестом, которого раньше она не замечала, отбросила прядь волос и сообщила приветливо:
— Я счастлива, что тебе нравится.
И сейчас Иван Петрович не покусывал суставы пальцев, и не рассматривал стенки думающим взором, и не насвистывал песенку герцога. Он шутил, острил а также игрался глазами. И лишь тогда его удивление пара упало, в то время, когда Вера Игнатьевна сообщила тихо:
— Да, Иван, я все забываю тебя задать вопрос: какое количество ты приобретаешь жалованья?
Отечественные матери — граждане социалистической страны: их жизнь должна быть такой же полноценной и такой же весёлой, как и жизнь отцов и детей. Нам не необходимы люди, вежливые на немногословном подвиге матерей, обкормленные их нескончаемым жертвоприношением… Дети, вежливые на жертве матери, имели возможность жить лишь в обществе эксплуатации.
И мы должны выступать в протест самоущербления некоторых матерей, которое кое-где творится у нас. За неимением вторых поработителей и самодуров эти матери сами их изготовляют из… собственных детей. Таковой анахронический стиль в той либо другой степени у нас рапостранен, и особенно в семьях культурных. В с е д л я д е т е й понимается тут в порядке совсем недопустимого формализма: все, ч т о п о п а л о, — это значит и сокровище материнской судьбе, и материнская слепота. Все это для детей! жизнь и Работа отечественных матерей не слепой любовью обязана направляться, а громадным, устремленным вперед эмоцией советского гражданина. И такие матери дадут нам красивых, радостных людей и сами будут радостны до конца.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Над широкой судоходной рекой стоит город. К реке он подошел своим деловым тылом: лесопильными фабриками, складами, нескончаемыми последовательностями бочек, измазанных в смоле, и грохотом грузовых подвод кованными колесами по пыльной, испорченной мостовой. А уже за этим деловым миром начинается город, приукрашенный по силам различными культурными принадлежностями: гранитными тумбами по краям тротуаров, последовательностями акаций и воркующим перестуком красных, желтых и коричневых колес извозчичьих пролеток.
Река катится мимо города радостной, полнокровной судьбой и все торопится и наблюдает вперед, в силу того, что в первых рядах, чуть ниже города, поджидает ее строгий, аккуратный, под линейку вычерченный ЖД мост. Мост поставил в воду одиннадцать ног, обутых в гранитные калоши, и они наблюдают все носами вперед, навстречу катящейся реке. И река торопится к ним с естественным хозяйским тревогой. Не отрывая глаза от моста, она спешит к месту прошествия, подбрасывая к муниципальным берегам все лишнее, дабы не мешало: баржи, плоты, лодки и буксиры.
У самого моста, на втором берегу, расположился посад#28. Посад мало интересуется рекой. Он приткнулся к ней лишь одним домиком, а сам побежал рядом с ЖД насыпью куда-то в сторону, к более покойным и мирным пейзажам: к вишневым садам, к последовательностям ветряков и тополей на горизонте. До горизонта от реки неподалеку: несложным глазом видно, как за посадом подымается в горку товарный поезд и обволакивается белым дымом.
Говорят, что когда-то по данной реке плавали скифы, и запорожцы, и татары. Возможно. Пара лет назад приплыли по ней на ветхом катере, вооруженном забавной пушечкой, деникинцы. Их встретили хмурым молчанием, в силу того, что еще раньше где-то на севере казаки угрожали обходом, и защитники отошли по железной дороге. Белогвардейцы полгода обладали городом, посадом и мостом, а позже кинули катер вместе с пушечкой около моста, а сами сели в товарные вагоны и скоро отправились к югу. Через два часа затем пролетел по мосту паровоз, в первых рядах себя толкая платформу: на платформе десятка и трёхдюймовка два радостных людей, одетых в серые шинели. Паровоз с платформой с опаской перебрался через посадскую станцию, а позже задымил и погнался за деникинцами. На другой сутки он возвратился во главе целого поезда, мирно подружившись с другим паровозом. В вагонах сидели белогвардейцы, лишь сейчас они были неинтереснее, щеки у них были в щетине. На станции соскочил с платформы папа Сергея и Тимки Минаевых – заводской столяр, большевик и пулемётчик.
С того времени прошло пять лет, возможно, самую малость больше. Василий Иванович Минаев начинает уже забывать, как режет плечо ремешок винтовки, но отлично не забывает, как гнали белогвардейцев от самого Орла. Об этом он довольно часто по вечерам говорит сыновьям. Старший сын Сергей слушает его без шуток и пристально, второй — Тимка на протяжении рассказа не сидит на месте, ерзает на стуле, все ему хочется задать вопрос: а что это такое за Курском, а какая сабля у Ворошилова? И по ночам, по окончании рассказов отца, снились его сыновьям различные сны. Сергею снились пожары пехотные цепи и городов, прокуренные в битвах жёсткие товарищи отца, не возвратившиеся с войны, и ненавистные неприятели, рыщущие в посаде с обысками. А Тимке снился Буденный, с громадными усами, на коне и с поднятой саблей, стреляющие неприступные крепости и огромные пушки с высокими зубчатыми стенками, такие, как нарисованы в ветхой Ниве.
Сережа уже второй год получает образование фабзавуче на заводе, а Тимка второй год — в трудовой школе. Сережа не забывает то время, в то время, когда папа ушел с Красной гвардией, а Тимка познакомился с отцом по окончании Деникина. Он не помнит кроме того, как приводили к матери в контрразведку на допрос, как она три ночи не ночевала дома, как на четвертый сутки пришла дистрофичная и желтая, в полчаса связала в узелок различную мелочь и унесла узелок и Тимку к деду Петру Поликарповичу на хутор. Довольно много еще не помнит Тимка, в противном случае, что говорят ему старшие, думается далекой-далекой историей, занимательной, но вовсе не ужасной.
Над рекою и над посадом расцветало солнце.
Весна пришла занятная, говорливая, хлопотливая. Тимкины голубые глаза не довольно много не забывали весен, и исходя из этого на весну они наблюдали с жадным любопытством, а энергии в душе, в ногах, в руках, на языке набиралось столько, что Тимка еле-еле управлялся за сутки истратить ее как направляться. А также поздно вечером, в то время, когда нагулявшееся за сутки тело начинает засыпать, язык еще не имеет возможности успокоиться, что-то лепечет, и ноги во сне куда-то торопятся, и пальцы во сне шевелятся.
Сейчас Тимка с утра в работе, обстоятельства и жизнь складываются весьма сложно, он не успевает отозваться на все запросы судьбы, не успевает со всеми поспорить. К себе пришел под вечер, а Сергей стоит в дверях кухни и говорит с матерью:
— А разве контрразведка была в гончаровском доме?
И сходу Тимка насторожился:
— Контрразведка?
Сергей отправился в столовую заниматься, а Тимка сел против него и начал:
— А опасались все данной контрразведки. Действительно, опасались?
Сергей сообщил:
— Что ты за дурень таковой? Это разве шутка, контрразведка? Ты думаешь,
это тебе шутка?
Тимка на мгновение вспоминает и отвечает с мечтательной
находчивостью:
— А вдруг забрать и кинуть бомбу! Вот такую бомбу, как папка сказал?
Забрать и кинуть! Ах!!