Задаваясь вопросом: Как именно тогда данный пожилой человек, один, в противность мнения всех, имел возможность предугадать, так правильно предугадал тогда значение народного смысла события, что ни разу за всю собственную деятельность не поменял ему? — Толстой утверждает: Источник данной необычайной силы прозрения в суть совершающихся явлений лежал в том народном эмоции, которое он носил в себе во силе и всей чистоте его.
Тут, в этих словах, одно из прикосновений к высшей идее всего грандиозного исторического полотна, которую сам создатель выяснил как идея народную.
Идея народная имеется использование ко всему бытию, к войне и мipy в целом, той меры, какая обретается на уровне народной судьбе (на уровне мужика).
Кутузов — один из тех, кто эту меру несёт в собственной душе.
Близость народной правде Кутузова (как и расслоение участников события по их отношению к различным уровням бытия) раскрывается в описании молебна перед Смоленскою иконою Богоматери незадолго до Бородинского сражения.
Среди всех чиновных людей, каковые неискренно, только по рассудочной обязанности следовали неинтересному для них ритуалу, один Кутузов ведёт себя детски конкретно и истово, отвечая той серьёзности, какая присутствует в толпе несложных солдат. (Нелишняя подробность: явление главнокому привлекло внимание высших чинов, но не солдат, для которых иерархия Богова и кесарева через чур серьёзна, не в пример чиновному кружку.) Кутузов пренебрегает армейским советом, но важен в молитве: он сознаёт настоящую систему ценностей.
В Войне и мире Толстой сопрягает познание высших законов истории с мыслью о Промысле. То, что лежит в душе, довольно часто выражается в непроизвольных, но определяемых особенностями натуры поступках и движениях. Недаром исходя из этого первое перемещение Кутузова, определившего о начале отступления французов, обращено к иконам, соединено с молитвенным перемещением души к Всевышнему.
Вот одно из незамутнённых проявлений мысли народной.
Для Толстого Наполеон и Кутузов сущность не два полководца, не два начальника перемещения организованной массы людей, но олицетворение двух бытийственных начал, определяющих в мipe процесс его саморазрушения и постоянного самовозрождения и самосозидания по неизвестным законам высшего мироустроения.
И делается ясным тип реализма Толстого, кроме того правильнее: тип его міровидения, міропонимания, міроотображения. Мірословия. Толстой пробует отбросить всё устоявшееся, согласно его точке зрения, в искажённом виде и оттого привычное, но фальшивое. Критерием он выбирает трезвость воззрения на мip с позиции мужика, народа, взор которого не замутнён наносным притворством, неумением различать подлинное и фальшивое. Автор осознаёт такое воззрение как правду, ту правду, какую ещё в Севастопольских рассказах он наименовал своим храбрецом, что всегда был, имеется и будет красив.
Идея народнаястановится понятием, сопряжённым конкретно с правдивым реализмом Толстого.
С этим связан повествовательный приём, определяемый как очуждение — остранение, отображение взора на сущность вещей через расхожие стереотипы восприятия. Отчётливее всего таковой приём обнаруживает себя в известном описании оперного спектакля, принимаемого глазами Наташи Ростовой, только что приехавшей в город из деревни и ещё не успевшей снова привыкнуть к фальшивым условностям далёкой от народного бытия судьбы.
Тут Толстой заставляет читателя наблюдать так, как наблюдал бы на театральное воздействие несложной мужик, вовсе не привычный с условностями сцены. И конкретно по тому же методу видения он именует маршальский жезл палкой, флаги — кусками материи на палках, а Элен в очень сильно декольтированном платье — легко обнажённой.
Совершенно верно так же взирает Толстой на все действия исторических персонажей, и для него не существует в далеком прошлом устоявшихся точек зрения, наоборот, он без всякой оглядки на их авторитет обнажает наивную правду всех событий.
Повторим: для Толстого неоспоримо только то, что сопоставимо и сопрягаемо с уровнем народного, непредвзятого взора на мир. Он выдерживает собственный принцип последовательно. Но тут заложена и база всех противоречий его собственного миросозерцания, в особенности тех, которых автор достигнет потом. Уровень избранного понимания судьбы, как бы он ни был высок, имеется однако уровень мудрости мира этого. Здравый суть, как бы он ни был трезв и ясен, способен в полной мере заблуждаться, в то время, когда ему выпадает делать выводы о сущностях и предметах, пребывающих выше земного разумения. Уровень мужика, кроме того и уровень дерева — недостаточны в степени охвата пониманием мipa и мира.
Толстой противоречиво колеблется в определении места христианского осмысления бытия: в Трёх смертях скорее готов поместить его на уровень, низший кроме того мужицкого созерцания. В Войне и мире он не столь категоричен.
Мужику, по мысли Толстого, даётся проникновение в смысл жизни кроме его умственных упрочнений: в силу самого нахождения на своём собственном уровне, к которому он в собственности по праву бессознательного воспитания и рождения.
Одним из наиболее значимых во всей череде событий, захваченных в пространство эпопеи Толстого, видится снаружи второзначный эпизод встречи Пьера Безухова с Платоном Каратаевым во французском плену.
В момент данной встречи Пьер пребывает в состоянии ужасного душевного потрясения: только что он пережил ожидание казни, был свидетелем нескольких пленных, среди которых имел возможность появляться и сам. Более того, он переживает все события как наступление последних времен: недаром же высчитывает роковое число Наполеона, указанное в Апокалипсисе как символ антихриста. Да и сам переход от свободы к несвободе тесного сарая, где он должен забыть о многих преимуществах собственной прошлой жизни, кроме этого не имеет возможности же не подействовать на внутреннее самоощущение его.
И вот он видит Каратаева и заговаривает с ним. Первые же реплики выявляют превосходство несложного мужика-воина над грамотным и ищущим правды Пьером. Платон ничего не ищет — он уже всё имеет, что потребно ему для понимания судьбы.
— Что ж, тебе скучно тут? — задаёт вопросы Пьер, разумея обыденно бытовое: скучно, нечем занять себя, несвободно, тягостно от данной несвободы.
— Как не скучно, соколик, — отвечает Каратаев, и сходу выводит суть диалога на совсем другой, как следует верховный уровень: — Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это наблюдать.
К несвободе Платону не привыкать: жизнь в воинах не через чур много воли даёт; а занять себя — для него не задача: он неизменно в деле, делая забранные от французов заказы.
Платон идеален по-своему, недаром Пьер чувствует его круглостъ во всём виде. Круг — вечности и символ совершенства. Круговое перемещение свидетельствует одновременное обладание и тождество средним и конечным, того, что содержит, и того, что содержится, и и возвращение к нему того, что от него исходит. Толстой, правильно, не знал этого суждения святого Дионисия Ареопагита, но, без сомнений, имел в себе бессознательное чувство самой идеи и выразил её в образе Платона Каратаева совсем.
Но круглостъ Каратаева имеет и собственный, особенный толстовский, суть. Он — капля в мірословии мира и Войны.
Платон — мудрец, недаром и имя его сходу связывается с понятием о премудрости: сообщи Платон — и добавишь философ. Но Каратаев носит имя, привычное в народе: он Платон, но таких Платонов-мужиков много, он бывает. И мудрость собственную берёт от мудрости народной. Так конкретно в народе пребывает та скрытая теплота патриотизма, какая обнаруживает себя в ответе Каратаева Пьеру.
Сам по себе Каратаев вряд ли умён. Его премудрость выработана в недрах народного бытия в течение столетий. Оттого всегда, в то время, когда он обнаруживает страно ясное и глубокое познание событий, он изъясняется пословицами, другими словами конкретно сконцентрированными в краткой и ёмкой форме выводами народного естественного опыта.
Платону скучно, другими словами душа его болит от соприкосновения с неспециализированной бедой народа, но он далёк от отчаяния, от нахождения, подобно Пьеру, в недоумениях и метаниях, он знает без сомнений: Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так-то старички говаривали, — прибавил он скоро. Платон знает то, что знает, черпая в народной же мудрости, Кутузов, уверенный в погибели вражеской.
В то время, когда Пьер, не расслышав, переспрашивает: Как, как ты это сообщил? Платон отвечает как бы невпопад совсем иное, нежели он сказал только что: Я-то? — задал вопрос Каратаев. — Я говорю: не отечественным умом, а Божьим судом, — сообщил он, думая, что повторяет сообщённое.
Думается идея его разбросана, он не может сосредоточиться на одном, и оттого произносит несвязанные фразы. Воистину же, идея его не существует в застывшей форме, но течёт, движется, переливаясь из одной формы в другую. Так движется по Толстому история, жизнь, бытие мipa, как и состояние внутреннего мipa человека. Платон только отражает в себе это перемещение, отражает в себе Всевышнего, как отражает Его капля единого міроустроения (и это скоро явится Пьеру во сне образом складывающегося из капель глобуса, одна из которых имеется Каратаев), того Всевышнего, Которого Толстой выяснил конкретно как перемещение.
Сообщённое Платоном имеется продолжение его мысли: Наполеон (французы по большому счету) обречены на смерть, и это совершится … Каратаев совершенно верно высказывает идею, какая явится наиболее значимым энергетическим узлом во всём пространстве эпопеи: и это совершится не отечественным умом, а Божьим судом.
Не отечественным умом, а Божьим судом— вот краткое выражение толстовской концепции истории, его понимания судьбы по большому счету, законов перемещения бытия. Его мірословия.
В мipe всё вершится Божьим судом.
Так как Пьер конкретно умом своим выводит, вычисляет, подтасовывая под себя, возможность смерти Наполеона. Каратаев на подобную суетность не может. И это не фатализм, а спокойная вера в промыслительное воздействие Божьей воли.
Не отечественным умом… В случае, если допустить, что жизнь людская может управляться разумом, — то уничтожится возможность судьбы.
Не отечественным умом, а Божьим судом…
Умом люди именно чаще действуют во вред себе: …все усилия со стороны русских были неизменно устремляемы на то, дабы помешать тому, что одно имело возможность спасти Россию, и со стороны французов, не обращая внимания на опытность и так называемый армейский гений Наполеона, были устремлены все усилия к тому, дабы растянуться в августе до Москвы, другими словами сделать то самое, что должно было погубить их.
Всё происходило именно кроме рассудочных мыслей тех и других: не отечественным умом, а Божьим судом…
На вопрос о том, что образовывает обстоятельство исторических событий, представляется второй ответ, заключающийся в том, что движение мировых событий предопределён более…
Но не через чур ли мы спешим, сопрягая толстовскую идею, наиболее значимую идею всей эпопеи его, с понятием Промысла в православном его осмыслении?
Потому что сама по себе формула эта возможно осознана и как упование на волю Божию, направленную на спасение человечества в его историческом бытии, и как конкретно фаталистическая убеждённость в действии некоей безликой высшей силы, обозначаемой этим словом — Всевышний — словом, могущим иметь и вовсе другой суть, нежели влагают в него христиане. Очевидно, в то время, когда так говорит без сомнений православный человек, никаких сомнений и явиться не имеет возможности. Но Толстой уже давал предлог для сомнений в смысле его высказываний: они амбивалентны, в любой момент имеется возможность для неоднозначного их толкования.
Вера Платона Каратаева наивна и неизвестна.
— Господи, Христос, Никола-угодник, Фрола и Лавра, Господи, Христос, Никола-угодник! Фрола и Лавра, Господи Христос — помилуй и спаси нас! — заключил он, поклонился в почву, поднялся и, набравшись воздуха, сел на собственную солому. — Вот так-то. Положи, Боже, камушком, подними калачиком, — проговорил он и лёг, натягивая на себя шинель.
— Какую это ты молитву просматривал? — задал вопрос Пьер.
— Ась? — проговорил Платон (он уже было заснул). — Просматривал что? Всевышнему молился. А ты рази не молишься?
— Нет, и я молюсь, — сообщил Пьер. — Но что ты сказал: Фрола и Лавра?
— А как же, — скоро отвечал Платон, — лошадиный праздник. И скота жалеть нужно…
Кому же он молится? Вера его, без сомнений, искренна. Но малоцерковна. Кроме того формы звательного падежа (Иисусе Христе), привычной всякому молящемуся, он не знает. Он не знает и самых несложных молитв. Возможно, для Толстого это было показателем подлинности, натуральности веры Платона?
Имеется некая возможность выяснить религиозность Каратаева как близкую языческой. И снова вспоминается, как Толстой заметил преимущество мужика в его непричастности христианству. Для Толстого в том — естественность, натуральность мирочувствия на уровне мужика.
Определённого ответа на серьёзные вопросы дать нереально.
Вектор же направления главного перемещения религиозной мысли писателя порою проявляется, пускай до тех пор пока только намёком.
Так, Каратаев живёт любовью. Но любовь его как бы ограничена настоящим физическим пространством, совпадающим с полем его внимания, и не направлена на личность, обезличена — это разумеется. И тем же он передаёт окружающих: недаром и Пьер поддаётся этому же эмоции. Сопрягать это чувство с любовью христианской исходя из этого нет полной возможности, потому что для христианства конкретно личность имеется одна из наиболее значимых онтологических сокровищ. Но Каратаев несёт в себе чуть ли не эталонное мировосприятие. Так как и продолжительное время спустя Пьер в мыслях поверяет памятью о Платоне многие собственные жизненные обстановки.
А для Толстого это обезличивание принципиально важно: потому, что растворение индивидуальности в роевой судьбе, по его убеждённости, бессознательное подчинение неким неопределимым, но ответственным для человека законам лишь совершает всякого по-настоящему свободным, следственно, лишь и имеется настоящее благо.
Исходя из этого Платон Каратаев не имеет возможности мыслиться в отделённости от некоего целого, которому он полностью же подчинён.
Идеал натуральности, в то время, когда всякое обнаружение натуры человека вовне сродни любому внесознательному проявлению в мире природы. И в то время, когда оно кроме этого бессознательно.
Толстой верно принимает русского, но только русского человека природы, только русского человека инстинкта в его буднях (И.А. Ильин).
Тут Толстой весьма недалёк от понимания мipa (и мира) как некоего потока, в котором сливаются и обезличиваются все его составляющие. К этому автор и придёт в итоге.
Но, вопреки самому себе, Толстой раскрывает в романе: человек в истории не слабохарактерная игрушка, подчиненная незнаемым законам. По сути, в самом признании существования таких законов уже наличествует элемент их познания. Сознание необходимости направляться этим законам имеется уже отрицание, по крайней мере умаление бессознательного следования им. Свободное волевое следование им имеется хотя бы в малой мере, но сознательное действие на историю. Лучший пример того — действия Кутузова в войне 1812 года, как продемонстрировал и разъяснил их Толстой.
В случае, если же проследить тут каждую идея до логического финиша, да ещё сопоставить с иными суждениями повествователя, то из противоречий возможно не выпутаться.
Тем и увлекателен Толстой.
Какие конкретно бы ни обнаружились несоответствия у мира и автора Войны — сама идея народная прослежена в пространстве всех событий, проявлений характеров и людских судеб достаточно отчётливо и последовательно.
Это обнаруживается в первую очередь в движении внутреннего мipa (не всегда мира) центральных персонажей эпопеи. Любой из них пребывает в поиске, в определении собственного уровня бытия, собственного места на внутренним трудом обретаемом уровне.
Думается, одна Наташа Ростова обретается в некоем покое изначальной обретённости собственного уровня. И перемещение её характера, и судьбы определяется перемещением неспециализированного потока судьбы, довольно которого она неподвижна.
— Умна она? — задала вопрос княжна Марья. Пьер задумался.
— Я думаю, нет, — сообщил он, — а но — да. Она не удостоивает быть умной…
Не удостоивает быть умной? Поразительно! Другими словами изначально отдаётся бессознательному следованию стоящим над нею законам, не снисходя до размышлений о собственном месте в жизни по отношению к этим законам. Все её действия выяснены требованиями её натуры, а не рациональным выбором.
Наташа — не просто участник некоей личной жизни, она в собственности не одному домашнему собственному мipy, но мipy общего перемещения судьбы, и исходя из этого она, подобно многим составляющим общего потока бытия, имеется и субъект исторического действования, не смотря на то, что мало о том вспоминает (да и не должна вспоминать: не удостоивает). К ней в полной мере смогут быть отнесены слова автора, относимые к историческим персонажам: Лишь одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, ни при каких обстоятельствах не понимает его значения. Нежели он пробует осознать его, он поражается бесплодностью.
Не отечественным умом, а Божьим судом…
Действия Наташи совершенно верно так же определяют движение истории (не исторической суеты, которою лишь и заняты люди, именуемые историческими), как и бессознательность Платона Каратаева, и каждого несложного мужика-воина, и Кутузова, и всякого, кто причастен уровню мужика, уровню народа.
В противном случае, что Наташа причастна этому уровню, обнаруживается в её способности выразить бессознательно собственное единство со всяким мужиком в движении, конкретно высказывающим её внутренний настрой. Известная сцена у дядюшки обязана восприниматься как знаковый, символический образ, раскрывающий натуральное бытие Наташи.
Так обнаруживает себя в бессознательном перемещении (а в этом выражается, как не забываем, ответственный принцип мировидения Толстого) натуральность Наташи, то её уровень качества, которое возможно и должно сознавать как неподвижное, другими словами неизменное, свойство её жизни. Между Наташей-девочкой, восхищённой поздней красотою лунной ночи, и Наташей-матерью, с весёлым лицом показывающей пелёнку с жёлтым вместо зелёного пятна, — нет сущностного различия. Потому что и лунная ночь, и пятно на пелёнке сущность проявления единой природы. И то и другое — натурально. Радость матери при здоровье ребёнка так же поэтична, как и восхищение перед необозримостью, неохватностью ночного мира. Поэзию жёлтого пятна на пелёнке отвергают те, кто пребывает на уровне барыни, уровне непонимания и фальши судьбы. Пятно отвергается с позиции сентиментального эгоизма, ожесточённого ко всему, не считая собственных манерных ощущений.
У Толстого нежелание иметь детей для жизни для общества высказывает Вера, супруга Берга. И не просто так выбрано ей такое её имя. Для Веры Павловны у Чернышевского, кроме этого великой ревнительницы публичных заинтересованностей, громадная, нежели в любви к заботе и ребёнку о нём (а это иногда требует внимания и к пятну на пелёнке), громадная поэзия заключена в комфортной мягкой постельке, где возможно нежиться, поджидая мужа со работы, в процедуре принятия ванны и в сюсюканье (миленький, миленький). Как ни именуй данный эгоизм — разумным либо каким иным — он эгоизмом и останется. Тут выбирается, что приятнее и легче, что не требует душевных затрат. Для Толстого, повторимся, подобное существование имеется нахождение на уровне барыни, оно разрушает жизнь.
Внешний парадокс в том, что и Наташа руководствуется заинтересованностями наивного эгоизма (как выяснил то сам Толстой). Автор по большому счету видит в следовании естественным заинтересованностям подлинное движущее начало судьбы, истории.
Простой эгоизм имеется приверженность народному мирочувствию, сокровищам уровня народной роевой судьбе. Данный эгоизм вовсе не отвергает самопожертвования, но чувствует это внутреннее перемещение в противном случае: как отвержение всего, что противоречит правде народной судьбе. Так жертвуют собою, не сознавая собственного героизма, простые воины.
броским знаком наивного самопожертвования делается известный эпизод, в котором Наташа требует при отъезде из Москвы дать все подводы под раненых, отказаться от разумной эгоистической мысли о собственном имущественном положении.
Для Наташи изначально нет выбора: выручать человеческие судьбы, не имея в том никакой пользы, либо имущество, что в полной мере принципиально важно при предстоящем устроении собственного быта, — на уровне народной правды сокровище судьбы несопоставима с сокровищем другой. Наташа и тут не удостоивает быть умной. И её поступок — деяние настоящей исторической значимости. Так, в соответствии с Толстому вершится история.
Простой эгоизм Наташи имеется отстаивание того, без чего жизнь неосуществима: будь то здоровье детей и семейное благополучие либо сохранение судьбы чужих, вовсе незнакомых ей людей.
Наташе свойственно особенное свойство: она способна возобновлять к судьбе, ощущению счастья тех, кто находится в кризисном отчаянии, в момент внутренней потерянности. Так, Николай Ростов по окончании катастрофического проигрыша Долохову, готовый чуть ли не пулю себе в лоб разрешить войти, слушает пение Наташи и внезапно сознаёт, что несмотря ни на что возможно быть радостным. Андрей Болконский чувствует полноту жизненных стремлений и сил по окончании встречи с Наташей в Отрадном, случайно став свидетелем её переживания красоты весенней ночи. Ему же естественность Наташи на первом её бале раскрывает глаза на актёрство и фальшь Сперанского. Наташа возвращает ему любви и понимание жизни, в то время, когда самоотверженно заботится за ним. В самые тяжёлые 60 секунд Наташа выясняется рядом с матерью, извлекая ту из отчаянного горя по окончании известия о смерти Пети. Конкретно в восприятии его Наташей Пьер обретает силы к внутреннему совершенствованию.
Противоречивость толстовского видения мipa нашло себя в истории прельщённости Наташи Анатолем Курагиным. Грубо Анатоля и общения эротическая природа Наташи — несомненна. Но так как это также натура. Следуя логике собственных рассуждений, ещё Руссо обязан бы был оправдать каждые отступления от общесложившейся морали — ему не хватило на то мужества и за него это сделал маркиз де Сад. Как Толстой выходит из этого неизбежного несоответствия? Он объявляет грубо-эротические нарушения морали принадлежностью лицемерия и уровня фальши, уровня барыни. Последовательно он проводит эту идея в Крейцеровой сонате, но и в мире и Войне ощутима та же оценка.
Наташу выручает заложенная в её натуре тяга к духовной судьбы. Эта тяга оказывает помощь ей одолеть то тягостнейшее состояние, какому она оказывается подвержена по окончании истории с Анатолем. Наташа решается говеть — весело. Она идёт в храм и молится, честно отдавая себя новому для неё духовному переживанию.
Смирение, с которым сопряжена молитва Наташи, есть отличительным показателем её молитвы. Молитва должна быть со благоговением и смирением, — поучал святитель Тихон Задонский. Он же сказал о духовной пользе молитвы: Молитвою прогоняем скорбь и печаль. Как бо отраду приобретаем некую, в то время, когда верному отечественному приятелю информируем отечественную скорбь: так, либо довольно много более приобретаем утешение, в то время, когда скорбь отечественную преблагому и милосердному Всевышнему объявляем и просим от Него утешения.
Такова и молитва Наташи — и она подлинна. Создатель психологически проникновенно передаёт состояние собственной героини, стоящей на Литургии и полностью отдающейся молитве к Всевышнему. В русской (и во всемирной) литературе это чуть ли не самое идеальное описание внутреннего состояния человека, стоящего на молитве. Не это ли молитвенное стояние укрепило душу Наташи перед совершением ею подвига жертвы для спасения раненых, вывоза их из Москвы, не это ли придало ей силы при встрече с раненым князем Андреем и не это ли возродило и возвысило их любовь?
Настала пора снова отыскать в памяти истину, восходящую к Тертуллиану: душа по природе христианка. Так как тогда духовная тяга Души кроме этого имеется проявление натуральности людской бытия.
Толстой и показывает эту естественную настроенность души, очень последовательно, в судьбе и характере княжны Марьи Болконской, графини Марьи Ростовой.
Внутренние перемещения в натуре Наташи, по преимуществу душевного свойства, видятся с духовным постоянством княжны Марьи — и происходит обогащение и взаимное дополнение двух прежде самостоятельно существовавших в них начал бытия.
Эта встреча — замковый камень (в случае, если применять толстовский образ, относящийся к роману Анна Каренина, — к эпизоду встречи Анны и Лёвина) единого строимого свода всего строения эпопеи.
Княжна (графиня) Марья ещё более неподвижна по отношению к потоку судьбы и не меньше натуральна (по христианской природе собственной), нежели Наташа. Христианская натуральность её подчёркивается символически поразительною изюминкой вида княжны: лучистыми глазами, как бы источающими свет её миропонимания. Духовная красота тут ощутимо вознесена над физическою.
О княжне возможно сообщить: она не умна, но умна в осмыслении судьбы. Её наставление брату, князю Андрею, отличается мудростью же, которая возможно в полной мере воображаемой в устах умелого старца: Андрей, если бы ты имел веру, то обратился бы к Всевышнему с молитвою, чтобы он даровал тебе любовь, которую ты не ощущаешь, и молитва твоя была бы услышана. Мудрость эта идёт как бы и не от неё вовсе: это через чур известно в Церкви и только воспринимается и усвояется натурой каждого верующего.
Поразительно отношение княжны к отцу, в узнаваемый период неизменно ранящему её своим отношением: Он постоянно больно оскорблял княжну Марью, но дочь кроме того не делала упрочнений над собой, дабы прощать его. Разве имел возможность он быть виноват перед нею, и разве имел возможность папа её, что (она всё-таки знала это) обожал её, быть к ней несправедливым? Да и что такое справедливость? Княжна ни при каких обстоятельствах не думала об этом гордом слове: справедливость. Все сложные законы человечества сосредоточивались для неё в одном несложном и ясном законе — в законе самоотвержения и любви, преподанном нам Тем, Что с любовью страдал за человечество, в то время, когда Сам Он — Всевышний. Что ей было за дело до справедливости либо несправедливости вторых людей? Ей нужно было самой мучиться и обожать, и это она делала.
Христианская база всех переживаний княжны — несомненна, через чур очевидна. Княжна Марья олицетворяет ту натуральность христианского закона, которой возможно поверять деяния всех персонажей эпопеи. Было ли такое изображение этого характера сознательной целью автора? Вряд ли. Более того, в случае, если Наташа без сомнений воздействует на судьбы окружающих, то княжна Марья никакого влияния на ближних не оказывает. Она как бы пребывает вне всякой роевой жизни; она и вне народной жизни. Мужики в сцене в Богучарове, в то время, когда она тщетно пробует покинуть усадьбу, чувствуют её как чуждую себе (также знаковое событие), равно как и она не может осознать их, убедить в собственной правоте.
Жизнь княжны обособлена, и по отношению к ней, думается, не имеет смысла вопрос об уровне её бытия: она существует кроме всяких уровней. Не через чур ли дерзко будет высказать предположение, что в том бессознательно сказалось противоречивое отношение автора к христианству?
Часто высказывалось мнение, что у Толстого, изображаемые им характеры через чур подвижны, и оттого нельзя рассматривать их как типы. Такое утверждение не в полной мере справедливо. Как узнается, развитие натуры Наташи Ростовой либо княжны Марьи совершается постольку, потому, что движется временной поток, по внутренней же сути собственной они неподвижны (повторимся, их трансформации — внешние, но не внутренние), отчего возможно сказать конкретно о типе душевного и духовного состояния человека. Другие центральные характеры в эпопее кроме этого несут в себе некие неспециализированные особенности, являя типы внутреннего трансформации индивидуальности человека в его отыскивании смысла бытия. Сообщить так было бы вернее.
В начальном эпизоде романа, в салоне Анны Павловны Шерер, быстро выделяются двое из гостей её — Андрей Болконский и Пьер Безухов. И тем намечается особенное развитие их судеб, быстро несходное с перемещением иных мира и персонажей Войны. По сути, судьбы и характеры тех, кто пребывает на уровне барыни, лишены развития. Они увлечены неспециализированным потоком, сами оставаясь неподвижными в собственном отношении к судьбе. Князь Пьер и Андрей совершают внутренние перемещения от заблуждений на уровне лжи, фальши к поиску истины на уровне народной правды. В их судьбе отпечатлевается определяющее действие мысли народной.
Не смотря на то, что оба в начальных событиях эпопеи снаружи не сливаются с неспециализированным роем салонных жителей, они вовсе не хороши от них в сущностном восприятии судьбы и мipa.
Князь Андрей взирает на окружающих с негромким презрением, но сам порабощен ожесточённым тщеславием.
Тщеславный человек имеется идолопоклонник, не смотря на то, что и именуется верующим, — даёт предупреждение преподобный Иоанн Лествичник. — Он считает, что почитает Всевышнего; но в действительности угождает не Всевышнему, а людям.
В собственной гордыне князь Андрей проявляет себя как достаточно обыкновенный мечтатель, некое время искусно укрывающийся от правды в мире собственных фальшивых мечт.
Но настоящая судьба уже подтачивает его фальшивое Мировидение: через чур не сходится она со всеми фантазиями молодого мечтателя. В первый раз он остро чувствует это по окончании Шенграбенского сражения, в то время, когда настоящий храбрец его, капитан Тушин, чуть избежал порицания, в то время как лже-храбрецы не встречают возражений при похвальбах о собственных мнимых подвигах. Уже до самого совершения желаемого подвига Болконскому даётся возможность замечать: что имеется подвиг подлинный и фальшивый. Встреча с Тушиным разрешает ему прикоснуться к правде на уровне мужика, и она выясняется через чур неэффектной.