несамобытно… это несамобытно относилось к таким книгам, как Маколей,
Гизо, Тьер, Ранке, Гервинус {102}. А, вот это отлично, что попалось; — это
сообщил он, прочтя на корешке пара дюжих томов Полное собрание
произведений Ньютона; — торопливо стал он выбирать темы, наконец, отыскал и
то, чего искал, и с амурной ухмылкой сказал: — вот оно, вот оно, —
Observations on the Prophethies of Daniel and the Apocalypse of St. John,
{103} другими словами Замечания о пророчествах Апокалипсиса и Даниила св. Иоанна.
Да, эта сторона знания до сих пор оставалась у меня без капитального
основания. Ньютон писал данный комментарий в старости, в то время, когда был наполовину в
здравом уме, наполовину помешан. Хороший источник по вопросу о смешении
сумасшествия с умом. Так как вопрос всемирноисторический: это смешение во всех без
исключения событиях, практически во всех книгах, практически во всех головах. Но тут
оно должно быть в образцовой форме: во-первых, очень способнейший и нормальнейший
ум из всех известных нам умов; во-вторых, и примешавшееся к нему сумасшествие —
признанное, неоспоримое сумасшествие. Итак, книга капитальная по собственной части.
Узкие черты неспециализированного явления должны выказываться тут осязательнее, чем
где бы то ни было, и никто не имеет возможности подвергнуть сомнению, что это конкретно
черты того явления, которому принадлежат черты смешения сумасшествия с умом.
Книга, хорошая изучения. Он с усердным удовольствием принялся просматривать
книгу, которую в последние сто лет чуть ли кто просматривал, не считая корректоров ее:
просматривать ее для кого бы то ни было, не считая Рахметова, то же самое, что имеется
песок либо опилки. Но ему было вкусно.
Таких людей, как Рахметов, мало: я встретил до сих пор лишь восемь
образцов данной породы (а также двух дам); они не имели сходства ни в
чем, не считая одной черты. Между ними были люди мягкие и люди жёсткие, люди
мрачные и люди радостные, люди хлопотливые и люди флегматические, люди
слезливые (один с жёстким лицом, насмешливый до наглости; второй с
древесным лицом, немногословный и равнодушный ко всему; оба они при мне рыдали
пара раз, как истерические дамы, и не от своих дел, а среди
бесед о различной разности; наедине, я уверен, плакали довольно часто), и люди, ни
от чего постоянно бывшие спокойными. Сходства не было ни в чем, не считая
одной черты, но она одна уже соединяла их в одну породу и отделяла от всех
остальных людей {104}. Над теми из них, с которыми я был близок, я смеялся,
в то время, когда бывал с ними наедине; они злились либо не злились, но также смеялись
над собою. И вправду, в них было довольно много забавного, все основное в них и
было забавно, все то, по какой причине они были людьми особенной породы. Я обожаю смеяться
над такими людьми.
Тот из них, которого я встретил в кругу Лопухова и Кирсанова и о
котором поведаю тут, является живым доказательством, что нужна оговорка к
рассуждениям Лопухова и Алексея Петровича о особенностях земли, во втором сне
Веры Павловны, оговорка нужна та, что какова бы ни была земля, а все-таки в
ней смогут попадаться хоть маленькие клочочки, на которых смогут вырастать
здоровые колосья. Генеалогия основных лиц моего рассказа: Веры Павловны
Кирсанова и Лопухова не восходит, честно говоря, дальше дедушек с
бабушками, и разве с громадными натяжками возможно приставить сверху еще
какую-нибудь прабабушку (прадедушка уже неизбежно покрыт мраком забвения,
известно лишь, что он был супруг прабабушки и что его кликали Кирилом, потому
что дед был Герасим Кирилыч). Рахметов был из фамилии, известной с XIII
века {105}, другими словами одной из старейших не только у нас, а и в целой Европе.
В числе татарских темников {106}, корпусных глав, перерезанных в
Твери вместе с их войском, по словам летописей, словно бы бы за намерение
обратить народ в магометанство (намерение, которого они, возможно, и не
имели), а по самому делу, легко за угнетение, был Рахмет. Мелкий
сын этого Рахмета от жены русской, племянницы тверского дворского, другими словами
обер-фельдмаршала и гофмаршала, насильно забранной Рахметом, был пощажен для
матери и перекрещен из Латыфа в Михаила. От этого Латыфа-Михаила Рахметовича
пошли Рахметовы. Они в Твери были боярами, в Москве стали лишь
окольничими, в Санкт-Петербурге в прошлом веке бывали генерал-аншефами {107}, —
само собой разумеется, не все: фамилия разветвилась весьма бессчётная, так что
генерал-аншефских чинов не дотянулось бы на всех. Прапрадед отечественного Рахметова
был другом Ивана Ивановича Шувалова, что и вернул его из опалы,
постигнувшей было его за дружбу с Минихом. Прадед был сослуживцем Румянцева,
дослужился до генерал-аншефства и убит был при Нови {108}. Дедушка сопровождал
Александра в Тильзит и отправился бы дальше всех, но рано утратил карьеру за
дружбу с Сперанским. Папа служил без успеха и без падений, в 40 лет вышел в
отставку генерал-лейтенантом и поселился в одном из собственных поместий,
разбросанных по верховью Медведицы. Поместья были, но ж, не весьма
громадны, всего душ тысячи две с половиною, а детей на деревенском досуге
явилось довольно много, человек 8; отечественный Рахметов был предпоследний, моложе его была
одна сестра; потому отечественный Рахметов был уже человек не с богатым наследством:
он взял около 400 душ да 7 000 десятин почвы. Как он распорядился с
душами и с 5 500 десятин почвы, это не было известно никому, не было
известно да и то, что за собою покинул он 1 500 десятин, да не было известно и
по большому счету то, что ом помещик и что, отдавая в аренду покинутую за собою долю
почвы, он имеет все-таки еще до 3 000 р. дохода, этого не было человека, кто знал, пока
он жил между нами. Это мы определили по окончании, а тогда полагали, само собой разумеется, что он
одной фамилии с теми Рахметовыми, между которыми довольно много богатых помещиков, у
которых, у всех однофамильцев совместно, до 75 000 душ по верховьям Медведицы,
Хопра, Цны и Суры, каковые бессменно бывают уездными предводителями тех
мест, и не тот так второй всегда бывают губернскими предводителями то в
той, то в второй из трех губерний, по которым текут их крепостные верховья
рек. И знали мы, что наш знакомый Рахметов живёт в год рублей 400; для
студента это было тогда весьма много, но для помещика из Рахметовых уже
через чур мало; потому любой из нас, мало заботившихся о аналогичных справках,
положил про себя без справок, что отечественный Рахметов из какой-нибудь захиревшей и
обеспоместившейся ветви Рахметовых, сын какого-нибудь советника казенной
палаты, покинувшего детям маленькой капиталец. Не интересоваться же в самом
деле было нам этими вещами.
Сейчас ему было 22 года, а студентом он был с 16 лет; но практически на З
года он покидал университет. Вышел из 2-го курса, отправился в поместье,
распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от братьев и
достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; позже
скитался по России различными манерами: и сухим методом, и водою, и тем и другою
по обычному и по неординарному, — к примеру, и пешком, и на расшивах,
и на косных лодках, имел довольно много приключений, каковые все сам устраивал себе;
кстати, отвез двух человек в казанский, пятерых — в столичный
университет, — это были его стипендиаты, а в Санкт-Петербург, где сам желал жить,
не привез никого, и потому никто из нас не знал, что у него не 400, а 3 000
р. дохода. Это стало известно лишь уже по окончании, а тогда мы видели, что он
продолжительно пропадал, а за два года до той поры, как сидел он в кабинете Кирсанова
за толкованием Ньютона на Апокалипсис, возвратился в Санкт-Петербург, поступил
на филологический факультет, — прежде был на естественном, и лишь.
Но в случае, если никому из петербургских привычных Рахметова не были известны его
родственные и финансовые отношения, но все, кто его знал, знали его под
двумя прозвищами; одно из них уже попадалось в этом рассказе — ригорист;
его он принимал с обычной собственной легкою ухмылкой мрачноватого
наслаждения. Но в то время, когда его именовали Никитушкою либо Ломовым, либо по полному
прозвищу Никитушкою Ломовым, он радовался обширно и сладко и имел на то
честное основание, в силу того, что не получил от природы, а купил
твердостью воли право носить это славное между миллионами людей имя. Но оно
гремит славою лишь на полосе в 100 верст шириною, идущей по восьми
губерниям; читателям другой России надобно растолковать, что это за имя,
Никитушка Ломов, бурлак, ходивший по Волге лет 20-15 тому назад, был гигант
геркулесовской силы; 15 вершков ростом {109}, он был так широк в груди и в
плечах, что весил 15 пудов, не смотря на то, что был человек лишь плотный, а не толстый.
Какой он был силы, об этом достаточно сообщить одно: он приобретал плату за 4
человек. В то время, когда судно приставало к городу и он шел на рынок, по-волжскому на
рынок, по дальним переулкам раздавались крики парней; Никитушка Ломов идет,
Никитушка Ломов идет! и все бежали да улицу, ведущую с пристани к рынку, и
масса людей народа валила за своим богатырем.
Рахметов в 16 лет, в то время, когда приехал в Санкт-Петербург, был с данной стороны
обычным парнем высокого роста, достаточно крепким, но далеко не
превосходным по силе: из десяти встречных его сверстников, возможно, двое
сладили бы с ним. Но на половине 17-го года он вздумал, что необходимо купить
физическое достаток, и начал работату над собою. Стал весьма усердно
заниматься гимнастикою; это отлично, но так как гимнастика лишь совершенствует
материал, нужно запасаться материалом, и вот на время, в два раза большее занятий
гимнастикою, на пара часов в сутки, он делается чернорабочим по
работам, требующим силы: возил воду, таскал дрова, рубил дрова, пилил лес,
тесал камни, копал почву, ковал железо; довольно много работ он проходил и довольно часто
менял их, в силу того, что от каждой новой работы, с каждой переменой приобретают
новое развитие какие-нибудь мускулы. Он принял боксерскую диэту: стал
кормить себя — конкретно кормить себя — только вещами, имеющими
репутацию усиливать физическую силу, больше всего бифштексом, практически сырым, и
с того времени постоянно жил так. Через год по окончании начала этих занятий он отправился
в собственный тут и странствование имел еще больше удобства заниматься развитием
физической силы: был пахарем, плотником, работником и перевозчиком всяких
здоровых промыслов; раз кроме того прошел бурлаком всю Волгу, от Дубовки {110} до
Рыбинска. Заявить, что он желает быть бурлаком, показалось бы хозяину судна и
бурлакам верхом нелепости, и его не приняли бы; но он сел легко пассажиром,
подружившись с артелью, начал помогать тащить лямку и спустя семь дней запрягся в
нее как направляться настоящему рабочему; не так долго осталось ждать увидели, как он тянет, начали
пробовать силу, — он перетягивал троих, кроме того четверых самых здоровых из
своих друзей; тогда ему было 20 лет, и товарищи его по лямке назвали
его Никитушкою Ломовым, по памяти храбреца, уже сошедшего тогда со сцены. На
следующее лето он ехал на пароходе; один из простонародия, толпившегося на
палубе, был его прошлогодним сослуживцем до лямке, а таким-то образом
его спутники-студенты выяснили, что его направляться кликать Никитушкою Ломовым.
Вправду, он купил и не щадя времени поддерживал в себе непомерную
силу. Так необходимо, — сказал он: — это дает любовь и уважение простых людей.
Это полезно, может понадобиться.
Это ему засело в голову с половины 17-го года, в силу того, что с этого
времени и по большому счету начала развиваться его особенность. 16 лет он приехал в
Санкт-Петербург обычным, хорошим, кончившим курс гимназистом, обычным
хорошим и честным парнем, и совершил месяца три-четыре по-обычному, как
выполняют начинающие студенты. Но стал он слышать, что имеется между студентами
особенно умные головы, каковые думают не так, как другие, и определил с пяток
имен таких людей, — тогда их было еще мало. Они заинтересовали его, он стал
искать знакомства с кем-нибудь из них; ему произошло сойтись с Кирсановым, и
началось его перерождение в особого человека, в будущего Никитушку Ломова
и ригориста. Жадно слушал он Кирсанова в первоначальный вечер, плакал, прерывал его
слова восклицаниями проклятий тому, что должно умереть, благословений
тому, что должно жить. — С каких же книг мне начать просматривать?
Кирсанов указал. Он на другой сутки уж с 8 часов утра ходил по Невскому,
от Адмиралтейской до Полицейского моста, выжидая, какой германский либо
французский книжный магазин первый откроется, забрал, что необходимо, и просматривал
больше трех дней сряду, — с 11 часов утра четверга до 9 часов вечера
воскресенья, 82 часа; первые две ночи не дремал так, на третью выпил восемь
чашек крепчайшего кофе, до четвертой ночи не хватило силы ни с каким
кофе, он повалился и проспал на полу часов 15. Спустя семь дней он пришел к
Кирсанову, настойчиво попросил указаний на новые книги, объяснений; подружился с ним,
позже через него подружился с Лопуховым. Через полгода, хоть ему было лишь
17 лет, а им уже по 21 году, они уж не считали его молодым человеком
относительно с собою, и уж он был особым человеком.
Какие конкретно задатки для того лежали в его прошедшей жизни? Не большие, но
лежали. Папа его был человек деспотического характера, весьма умный,
образованный и ультраконсерватор, — в том же смысле, как Марья Алексевна,
ультраконсерватор, но честный. Ему, само собой разумеется, пришлось нелегко. Это одно еще
ничего бы. Но мать его, дама достаточно щекотливая, страдала от тяжелого
характера мужа, да и видел он, что в деревне. И это бы все еще ничего; было
еще вот что: на 15-м году он влюбился в одну из любовниц отца. Случилась
история, само собой разумеется, над нею особенно. Ему было жалко даму, очень сильно
пострадавшую через него. Мысли стали бродить в нем, и Кирсанов был для него
тем, чем Лопухов для Веры Павловны. Задатки в прошедшей судьбе были; но дабы
стать таким особым человеком, само собой разумеется, основное — натура. За пара
времени перед тем, как вышел он из университета и отправился в собственный
поместье, позже в странствование по России, он уже принял уникальные
правила и в материальной, и в нравственной, и в умственной судьбе, а в то время, когда
он возвратился, они уже развились в законченную совокупность, которой он
придерживался неуклонно. Он сообщил себе: Я не выпиваю ни капли вина. И не
прикасаюсь к даме. А натура была кипучая. Для чего это? Такая крайность
вовсе не нужна?. — Так необходимо. Мы требуем для людей полного удовольствия
судьбой, — мы должны собственной судьбой свидетельствовать, что мы требуем этого не
для удовлетворения своим личным страстям, не для себя лично, а для человека
по большому счету, что мы говорим лишь по принципу, а не по пристрастию, по
убеждению, а не по личной необходимости.
Исходя из этого же он стал и по большому счету вести самый жёсткий образ судьбы. Дабы
сделаться и быть Никитушкою Ломовым, ему необходимо было имеется
говядины, довольно много говядины, — и он ел ее довольно много. Но он жалел каждой копейки на
какую-нибудь пищу, не считая говядины; говядину он приказал хозяйке брать самую
хорошую, специально для него самые лучшие куски, но другое ел в своей квартире
все лишь самое недорогое. Отказался от белого хлеба, ел лишь тёмный за
своим столом. По целым семь дней у него не бывало во рту куска сахару, по
целым месяцам никакого фрукта, ни куска телятины либо пулярки {111}. На собственные
деньги он не брал ничего аналогичного; не имею права тратить деньги на
прихоть, без которой могу обойтись, — а ведь он вежлив был на шикарном
столе и имел узкий вкус, как видно было по его замечаниям о блюдах; в то время, когда
он обедал у кого-нибудь за чужим столом, он ел с наслаждением многие из
блюд, от которых отказывал себе в собственном столе, вторых не ел и за чужим
столом. Обстоятельство различения была основательная: то, что ест, не смотря на то, что по
временам, несложный народ, и я смогу имеется при случае. Того, что ни при каких обстоятельствах
недоступно простым людям, и я не должен имеется! Это необходимо мне чтобы
хоть пара ощущать, как стеснена их жизнь относительно с
моею. Исходя из этого, в случае, если подавались фрукты, он полностью ел яблоки, полностью не
ел абрикосов; апельсины ел в Санкт-Петербурге, не ел в провинции, — видите, в
Петербурге несложной народ ест их, а в провинции не ест. Паштеты ел, потому
что хороший пирог не хуже паштета, и слоеное тесто знакомо несложному
народу, но сардинок не ел. Наряжался он весьма бедно, хоть обожал изящество, и
во всем остальном вел спартанский образ судьбы; к примеру, не допускал тюфяка
и дремал на войлоке, кроме того не разрешая себе свернуть его в два раза.
Было у него угрызение совести, — он не бросил курить: без сигары не
могу думать; в случае, если вправду так, я прав; но, возможно, это слабость
воли. А плохих сигар он не имел возможности курить, — так как он вежлив был в
аристократической обстановке. Из 400 р. его расхода до 150 выходило у него
на сигары. Гнусная слабость, как он выражался. Лишь она и давала
некую возможность отбиваться от него: в случае, если уж начнет через чур доезжать
собственными обличениями, доезжаемый сообщит ему: да так как совершенство нереально
— ты же куришь, — тогда Рахметов приходил в двойную силу обличения, но
громадную половину укоризн обращал уже на себя, обличаемому все-таки
доставалось меньше, хоть он не вовсе забывал его из-за себя.
Он успевал делать страшно довольно много, в силу того, что и в распоряжении времени
положил на себя совершенно верно такое же обуздание прихотей, как в материальных вещах.
Ни четверти часа в месяц не пропадало у него на развлечение, отдыха ему не
было необходимо. У меня занятия разнообразны; перемена занятия имеется отдых. В
кругу друзей, сборные пункты которых пребывали у Кирсанова и Лопухова,
он бывал никак не чаще того, сколько необходимо, дабы остаться в тесном
отношении к нему: это необходимо; ежедневные случаи обосновывают пользу иметь
тесную сообщение с каким-нибудь кругом людей, — надобно иметь под руками в любой момент
открытые источники для различных справок. Не считая как в собраниях этого кружка,
он ни при каких обстоятельствах ни у кого не бывал в противном случае, как по делу, и ни пятью минутами
больше, чем необходимо по делу, и у себя никого не принимал и не допускал
оставаться в противном случае, как на том же правиле; он без околичностей объявлял гостю:
мы переговорили о вашем деле; сейчас разрешите мне заняться другой работой,
в силу того, что я обязан дорожить временем.
В первые месяцы собственного перерождения он практически все время проводил в
чтении; но это длилось только мало более полгода: в то время, когда он заметил, что
купил систематический образ мыслей в том духе, правила которого отыскал
честными, он в тот же миг же сообщил себе: сейчас чтение стало делом
второстепенным; я с данной стороны готов для жизни, и начал отдавать книгам
лишь время, свободное от другой работы, а для того чтобы времени оставалось у него
мало. Но, не обращая внимания на это, он расширял круг собственного знания с изумительною
быстротою: сейчас, в то время, когда ему было 22 года, он был уже человеком весьма
превосходно основательной учености. Это по причине того, что он в этот самый момент поставил себе
правилом: прихоти и роскоши — никакой; только то, что необходимо. А что
необходимо? Он сказал: по каждому предмету капитальных произведений весьма мало;
во всех остальных лишь повторяется, разжижается, портится то, что все
значительно полнее и яснее заключено в этих немногих произведениях. Надобно просматривать
лишь их; всякое второе чтение — лишь напрасная трата времени. Берем
русскую литературу. Я говорю: прочту всего прежде Гоголя. В тысячах
вторых повестей я уже вижу по пяти строчкам с пяти различных страниц, что не
отыщу ничего, не считая сломанного Гоголя, — для чего я стану их просматривать? Так и в
науках, — в науках кроме того еще резче эта граница. В случае, если я прочел Адама Смита,
Мальтуса, Рикардо и Милля, я знаю омегу и альфу этого направления {112} и
мне не требуется просматривать никого из сотен политико-экономов, как бы ни были они
известны; я по пяти строчкам с пяти страниц вижу, что не отыщу у них ни
одной свежей мысли, им принадлежащей, все искажения и заимствования. Я просматриваю
лишь самобытное и только так, дабы знать эту самобытность. Исходя из этого
никакими силами не было возможности вынудить его просматривать Маколея; взглянув четверть
часа на различные страницы, он решил: Я знаю все материи, из которых собраны
эти лоскутья. Он прочёл Ярмарку суеты Теккерея {113} с удовольствием
начал просматривать Пенденниса, закрыл на 20-й странице: целый высказался в
Ярмарке суеты, видно, что больше ничего не будет, и просматривать не требуется. —
Любая прочтенная мною книга такова, что избавляет меня от необходимости
просматривать много книг, сказал он.
Гимнастика, работа для упражнения силы, чтения — были личными занятиями
Рахметова; по его возвращении в Санкт-Петербург, они брали у него лишь четвертую
долю его времени, другое время он занимался чужими делами либо ничьими в
особенности делами {114}, неизменно выполняя то же правило, как в чтении: не
тратить времени над второстепенными делами и с второстепенными людьми,
заниматься лишь капитальными, от которых уже и без него изменяются
второстепенные дела и руководимые люди. К примеру, вне собственного круга, он
знакомился лишь с людьми, имеющими влияние на вторых. Кто не был
авторитетом для нескольких вторых людей, тот никакими методами не имел возможности кроме того
войти в беседу с ним. Он сказал: Вы меня простите, у меня нет времени, и
отходил. Но точно так же никакими средствами не имел возможности избежать знакомства с
ним тот, с кем он желал познакомиться. Он просто являлся к вам и сказал,
что ему было необходимо, с таким предисловием: Я желаю быть знаком с вами; это
необходимо. В случае, если вам сейчас не время, назначьте второе. На небольшие ваши дела он
не обращал никакого внимания, хотя бы вы были ближайшим его привычным и
упрашивали вникнуть в ваше затруднение: у меня нет времени, сказал он и
отворачивался. Но в ответственные дела вступался, в то время, когда это было необходимо по его
точке зрения, хотя бы никто этого не хотел: я обязан, сказал он. Какие конкретно вещи он
сказал и делал в этих обстоятельствах, уму непостижимо. Да вот, к примеру, мое
знакомство с ним. Я был тогда уже не молод, жил порядочно, потому ко мне
планировало по временам человек пять-шесть молодежи из моей провинции.
Следовательно, я уже был для него человек драгоценный: эти юные люди были
расположены ко мне, находя во мне размещение к себе; вот он и слышал по
этому случаю мою фамилию. А я, в то время, когда в первоначальный раз встретился с ним у Кирсанова,
еще не слышал о нем: это было скоро по его возвращении из странствия. Он
вошел по окончании меня; я был лишь один не привычный ему человек в обществе. Он,
как вошел, отвел Кирсанова в сторону и, указавши глазами на меня, сообщил
пара слов. Кирсанов отвечал ему также немногими словами и был отпущен.
Через 60 секунд Рахметов сел прямо против меня, всего лишь через небольшой
стол у дивана, и с этого-то расстояния каких-нибудь полутора аршин начал
наблюдать мне в лицо изо всей силы. Я был раздосадован: он разглядывал меня
без церемонии, словно бы перед ним не человек, а портрет, — я нахмурился. Ему не
было никакого дела. Взглянув 60 секунд две-три, он сообщил мне г. N., мне
необходимо с вами познакомиться. Я вас знаю, вы меня — нет. Спросите обо мне у
хозяина и других, кому вы особенно верите из данной компании, поднялся и ушел в
другую помещение. Что это за чудак? — Это Рахметов. Он желает, дабы вы
задали вопрос, заслуживает ли он доверия, — непременно, и заслуживает ли он
внимания, — он серьёзнее всех нас тут, забранных совместно, сообщил Кирсанов,
другие подтвердили. Чрез пять мин. он возвратился в ту помещение, где все
сидели. Со мною не заговаривал и с другими сказал мало, — разговор был не
ученый и не ответственный. А, десять часов уже, — сказал он через пара
времени, — в 10 часов у меня имеется дело в другом месте. Г. N., — он обратился
ко мне, — я обязан сообщить вам пара слов. В то время, когда я отвел хозяина в
сторону задать вопрос его, кто вы, я указал на вас глазами, в силу того, что так как вы
все равно должны были подметить, что я задаю вопросы о вас, кто вы;
следовательно, зря было бы не делать жестов, натуральных при таком
вопросе. В то время, когда вы станете дома, чтобы я имел возможность зайти к вам? Я тогда не обожал
новых знакомств, а эта навязчивость уж вовсе не нравилась мне. — Я лишь
ночую дома; меня весь день нет дома, — сообщил я. — Но ночуете дома? В
какое же время вы возвращаетесь ночевать? — Весьма поздно. — К примеру? —
Часа в два, в три. — Это все равно, назначьте время. — В случае, если вам
обязательно угодно, утром послезавтра, в половине 4-го. — Само собой разумеется, я обязан
принимать ваши слова за грубость и насмешку; а возможно, да и то, что у вас
имеется собственные обстоятельства, возможно, кроме того заслуживающие одобрения. Во всяком
случае, я буду у вас послезавтра поутру в половине 4-го. — Нет, уж если вы
так решительны, то лучше заходите попозднее: я все утро буду дома, до 12
часов. — Отлично, зайду часов в 10. Вы станете одни? — Да. — Отлично. Он
пришел и, совершенно верно так же без околичностей, приступил к делу, по которому отыскал
нужным познакомиться. Мы потолковали с полчаса; о чем толковали, это все
равняется: достаточно того, что он сказал: надобно, я сказал: нет; он
сказал: вы обязаны, я сказал: нисколько. Через полчаса он сообщил:
ясно, что продолжать безтолку. Так как вы уверенны, что я человек,
заслуживающий абсолютного доверия? — Да, мне сообщили это все, и я сам
сейчас вижу. — И все-таки остаетесь при собственном? — Остаюсь. — Понимаете вы,
что из этого направляться? То, что вы либо лжец, либо дрянь! Как это понравится?
Что надобно было бы сделать с другим человеком за такие слова? позвать на
дуэль? но он говорит таким тоном, без всякого личного эмоции, словно бы
историк, делающий выводы холодно не для обиды, а для истины, и сам был так необычен,
что смешно было бы обижаться, и я лишь имел возможность захохотать: — Да так как это одно
да и то же, — сообщил я. — В настоящем случае не одно да и то же. — Ну, так,
возможно, я то и второе совместно. — В настоящем случае то и второе совместно
нереально. Но одно из двух — обязательно: либо вы думаете и делаете не то,
что рассказываете: при таких условиях вы лжец; либо вы думаете и делаете вправду
то, что рассказываете: при таких условиях вы дрянь. Одно из двух обязательно. Я
полагаю, первое. — Как вам угодно, так и думайте, — сообщил я, продолжая
смеяться. — Прощайте. Но всяком случае, знайте, что я сохраню доверие к вам
и готов возобновить отечественный разговор, в то время, когда вам будет угодно.
При всей дикости этого случая Рахметов был совсем прав: и в том,
что начал так, в силу того, что так как он прежде отлично определил обо мне и лишь тогда
уже начал дело, и в том, что так кончил разговор; я вправду сказал
ему не то, что думал, и он, вправду, был в праве назвать меня лжецом, и
это нисколько не могло быть жалко, кроме того щекотливо для меня в настоящем
случае, по его выражению, в силу того, что таковой был случай, и он, вправду,
имел возможность сохранять ко мне прошлое доверие и, пожалуй, уважение.
Да, при всей дикости его манеры, любой оставался уверен, что Рахметов
поступил конкретно так, как разумнее и несложнее всего было поступить, и собственные
ужасные резкости, страшнейшие укоризны он сказал так, что никакой
рассудительный человек не имел возможности ими обижаться, и, при всей собственной замечательной
грубости, он был, в сущности, весьма щекотлив. У него были и предисловия в
этом роде. Всякое щекотливое объяснение он начинал так: вам как мы знаем, что я
буду сказать без всякого личного эмоции. В случае, если мои слова будут неприятны,
прошу простить их. Но я нахожу, что не нужно обижаться ничем, что