Xix. третий cон веры павловны 8 глава

простор, как наедине; эти беседы, возможно сообщить, и не выводили меня из

уединения. Тут не было ничего сходного с отношениями, в которых участвует

целый человек.

Я знаю, как щекотливо выговорить это слово скука; но добросовестность

не разрешает мне утаить его. Да, при всей моей любви к ней, я почувствовал

облегчение себе, в то время, когда позже убедился, что между нею и мною не смогут

установиться отношения, при которых нам было бы комфортно жить как и раньше. Я

начал убеждаться в этом около того же времени, в то время, когда она начала замечать, что

угождение ее жажде обременительно для меня. Тогда будущее представилось

мне в новой форме, которая была приятнее для меня; заметив, что нам

нереально удержаться в прошлых отношениях, я начал думать, как бы поскорее,

— снова я обязан употребить щекотливое выражение, — думать, как бы поскорее

отделаться, отвязаться от положения, которое было мне скучно. Вот тайна

того, что должно было казаться великодушием человеку, что захотел бы

ослепляться признательностью к наружности дела, либо не был бы так близок,

дабы разглядеть самую глубину побуждений. Да, мне

отделаться от неинтересного положения. Не лицемерствуя отрицанием хорошего в

себе, я не стану отрицать того, что одним из моих мотивов было желание хороша

ей. Но это был уже лишь второй мотив, — допустим, весьма сильный, но

все-таки на большом растоянии уступавший силою первому, главному, — жажде избавиться от

скуки: настоящим двигателем было оно. Под влиянием его я стал пристально

разглядывать образ ее жизни и легко заметил, что в перемене ощущений от

перемены образа судьбы ключевую роль играется удаление и появление Александра

Матвеича. Это вынудило меня думать и о нем: я осознал обстоятельство его необычных

действий, на каковые прежде не обращал внимания, и по окончании того мои мысли

взяли новый вид, — как я уже сказал, более приятный для меня. В то время, когда я

заметил, что в ней уж не только одно искание страстной любви, а уже и сама

любовь, лишь еще не сознаваемая ею, что это чувство обратилось на человека

в полной мере хорошего и по большому счету могущего в полной мере заменить меня ей, что данный

человек сам страстно обожает ее, — я очень был рад. Действительно, но,

что первое чувство пришлось нелегко: любая ответственная перемена соединена с

некоторою скорбью. Я видел сейчас, что не могу, по совести, вычислять себя

лицом, нужным для нее; а ведь я уже привык к этому и, надобно сообщить

правду, это было мне приятно; следовательно, утрата этого отношения

нужно должна была иметь тяжелую сторону. Но она лишь на первых порах,

весьма недолго, преобладала над другою стороною, которая радовала меня.

Сейчас я верил в ее счастье и спокоен за ее судьбу. Это было источником

громадной эйфории. Но зря было бы думать, что в этом заключалась основная

приятность; нет, личное чувство снова было значительно ответственнее: я видел, что

становлюсь совсем свободным от принуждения. Мои слова не имеют того

смысла, словно бы для меня бессемейная судьба думается свободнее либо легче

домашней: нет, в случае, если мужу и жене нисколько не требуется стеснять себя для

угождения друг другу, если они довольны приятель втором без всяких упрочнений над

собою, если они угождают друг другу, вовсе не думая угождать, то для них,

чем теснее отношения между ними, тем легче и просторнее им обоим. Но

отношение между нею и мною не было таково. Потому разойтись означало для меня

стать свободным.

Из этого видно, что я действовал в собственном интересе, в то время, когда решился

не мешать ее счастью; добропорядочная сторона была в моем деле, но движущею

силою ему служило влечение собственной моей натуры к лучшему для меня

самого. Вот поэтому-то я имел силу функционировать, могу сообщить, — отлично: не

пошатываться в том направлении и ко мне, не делать неприятностей и: лишней суеты вторым, не

изменять собственной обязанности. Это легко, в то время, когда обязанность — влечение

собственной натуры.

Я уехал в Рязань. Через пара времени она стала причиной меня, говоря, что

мое присутствие уже не будет мешать ей. Я заметил, что оно все-таки мешает.

какое количество я могу осознать, тут были две обстоятельства. Ей пришлось нелегко видеть человека,

которому она была через чур много обязана, согласно ее точке зрения. Она ошибалась в этом,

она не была нисколько обязана мне, в силу того, что я действовал значительно больше

для себя, нежели для нее. Но ей представлялось в противном случае, и она ощущала

очень сильную признательность ко мне. Это чувство тяжелое. В нем имеется

приятная сторона, но она имеет верх лишь тогда, в то время, когда чувство не через чур

очень сильно. В то время, когда оно очень сильно, оно вправду. Вторая обстоятельство, — это снова

пара щекотливое объяснение, до надобно сказать то, что думаешь, —

другую обстоятельство я нахожу в том, что ей была неприятна ненормальность ее

положения в смысле публичных условий; ей пришлось нелегко то, что недоставало

со стороны общества формального признания ее права занимать это положение.

Итак, я заметил, что ей пришлось нелегко мое существование подле нее. Я не скрою,

что в этом новом открытии была сторона, несравненно более тяжелая для меня,

чем все эмоции, каковые испытывал я в прошлых периодах дела. Я сохранял к

ней весьма сильное размещение: мне хотелось оставаться человеком, весьма

родным к ней. Я сохранял надежду, что это так будет. И в то время, когда я заметил, что этого не

должно быть, мне было весьма, весьма прискорбно. В этот самый момент уж не было

вознаграждения прискорбию ни в каких личных расчетах; я могу заявить, что

тут мое ответ, мое последнее решение было принято единственно по

привязанности к ней, лишь из жажды, дабы ей было лучше, только

по побуждениям не своекорыстным. Но ни при каких обстоятельствах мои отношения к ней, и в самое

лучшее собственный время, не доставляли мне для того чтобы внутреннего удовольствия, как эта

решимость. Тут я поступал уже под влиянием того, что могу назвать

благородством, вернее сообщить, добропорядочным расчетом, расчетом, в котором

неспециализированный закон людской природы действует чисто один, не заимствуя себе

подкрепления из личных изюминок, в этот самый момент я определил, какое высокое

удовольствие — ощущать себя поступающим, как добропорядочный человек, другими словами

так, как направляться поступать по большому счету всякому человеку, не Ивану, не Петру, а

всякому без различия имен: какое высокое удовольствие ощущать себя легко

человеком, — не Иваном, не Петром, а человеком, чисто лишь человеком. Это

чувство через чур очень сильно; обычные натуры, какова моя, не смогут выносить

через чур нередкого возвышения до этого эмоции; но отлично тому, кому случалось

время от времени испытывать его.

Нет необходимости растолковывать ту сторону моего образа действий, которая была

бы величайшим безрассудством в делах с другими людьми, но через чур разумеется

оправдывается характером лица, которому уступал я. Тогда как я уезжал в

Рязань, не было ни слова сообщено между ею и Александром Матвеичем; в то

время как я принимал собственный последнее ответ, не было ни слова сообщено ни

между мною и им, ни между мною и ею. Но я отлично знал его; не было

необходимости выяснять его мысли чтобы определить их.

Я передаю слова Дмитрия Сергеича с буквальною точностью, как уже

сообщил.

Я человек совсем чужой вам: но корреспонденция, в которую я вступаю

с вами, выполняя желание погибшего Дмитрия Сергеича, имеет таковой интимный

темперамент, что, возможно, весьма интересно будет вам определить, кто данный чуждый вам

обозреватель, совсем посвященный во внутреннюю судьбу погибшего Дмитрия

Сергеича. Я отставной медицинский студент — больше ничего не могу сообщить

вам о себе. Сейчас я жил в Санкт-Петербурге. Пара дней тому назад я

вздумал пуститься путешествовать и искать себе новой карьеры за границею. Я

уехал из Санкт-Петербурга на другой сутки по окончании того, как вы определили о погибели

Дмитрия Сергеича. По особому случаю я не имел в руках документов, и мне

было нужно забрать чужие бумаги, которыми непременно снабдил меня один из неспециализированных

привычных ваших и моих. Он дал мне их с тем условием, чтобы я выполнил

кое-какие его поручения по дороге. В то время, когда вам произойдёт видеть г. Рахметова,

потрудитесь заявить, что все порученное выполнено мною,как должно. Сейчас я

буду до тех пор пока бродить, возможно, по Германии, замечая нравы. У меня имеется

пара сотен рублей, и мне хочется погулять. В то время, когда праздность надоест, я

буду искать себе дела, какого именно, все равно, — где? — где произойдёт. Я волен,

как птица, и могу быть беззаботен, как птица. Такое положение восхищает

меня.

Весьма быть может, что вам угодно будет удостоить меня ответом. Но я не

знаю, где я буду спустя семь дней, — возможно, в Италии, возможно, в Англии,

возможно, в Праге, — я могу сейчас жить по собственной фантазии, а куда она

унесет меня, не знаю. Исходя из этого делайте на ваших письмах лишь следующий

адрес: Berlin, Friedrichstrasse, 20, Agentur von H. Schweigler {123}, под

этим конвертом будет ваше письмо в другом конверте, на котором вместо

всякого адреса вы поставите лишь цифры 12345: они будут означать для

конторы агентства Швейглера, что письмо должно быть послано ко мне.

Примите, милостивейшая государыня, уверение в глубоком уважении от

человека, совсем чуждого вам, но очень преданного вам, что

будет именовать себя:

Отставным медицинским студентом.

Милостивейший правитель, Александр Матвеевич. По желанию погибшего

Дмитрия Сергеича, я обязан передать вам уверение в том, что наилучшим для

него событием казалось конкретно то, что собственный место он должен был

уступить вам. При тех отношениях, каковые стали причиной данной перемене,

отношениях, понемногу появившихся в течение трех лет, в то время, когда вы практически

вовсе не бывали его гостем, следовательно, появившихся без всякого вашего

участия, единственно из несоответствия характеров между двумя людьми,

которых вы позже зря старались сблизить, — при этих отношениях была

неизбежна та развязка, какая случилась. Разумеется, что Дмитрий Сергеич

нисколько не имел возможности приписывать ее вам. Само собой разумеется, это объяснение излишне; но

же, более лишь для формы, он поручил мне сделать его. Так или иначе, тот

либо второй, должен был занять место, которого не имел возможности занимать он, на котором

лишь потому и мог явиться второй, что Дмитрий Сергеич не имел возможности занимать его.

То, что на этом месте явились конкретно вы, образовывает, согласно точки зрения погибшего

Дмитрия Сергеича, наилучшую для всех развязку. Жму вашу руку. Отставной

медицинский студент.

——

— А я знаю…

Что это? привычный голос.. . Оглядываюсь.так и имеется! он, он,

проницательный читатель, так сравнительно не так давно изгнанный с позором за незнание ни аза

в глаза по части художественности; он уж снова тут, и снова с собственной прошлой

проницательностью, он уж снова что-то знает!

— А! я знаю, кто писал…

Но я торопливо хватаю первое, эргономичное для моей цели, что попалось под

руку, — попалась салфетка, в силу того, что я, переписав письмо отставного

студента, сел завтракать — итак, я схватываю салфетку и затыкаю ему рот:

Ну, знаешь, так и знай; что ж кричать на целый город?

II

Санкт-Петербург, 25 августа 1856 г.

Милостивый правитель,

Вы осознаете, до какой степени я была обрадована вашим письмом. От всей

души благодарю вас за него. Ваша близость к погибшему Дмитрию Сергеичу дает

мне право вычислять и вас моим втором, — разрешите мне использовать это

наименование. Темперамент Дмитрия Сергеича виден в каждом из его слов, передаваемых

вами. Он всегда отыскивает самые затаенные обстоятельства собственных действий, и ему

приносит наслаждение подводить их под его теорию эгоизма. Но, это

неспециализированная привычка всей отечественной компания. Мой Александр кроме этого охотник разбирать

себя в этом духе. Если бы вы послушали, как он растолковывает собственный образ действий

довольно меня и Дмитрия Сергеича в течение трех лет! Он утвержает, что он

все делал из эгоистического расчета, для собственного наслаждения. И я уж

в далеком прошлом купила эту привычку. Лишь это меньше занимает меня и

Александра, чем Дмитрия Сергеича, мы с ним совсем сходимся, но у него

больше влечения к этому. Да в случае, если послушать нас, мы все трое такие эгоисты,

каких до сих пор свет не создавал. А, возможно, это и правда? может

быть, прежде не было таких эгоистов? Да, думается.

Но не считая данной черты, общей всем нам троим, в словах Дмитрия Сергеича

имеется вторая, которая в собственности уж фактически его положению: очевидна цель

его объяснений — успокоить меня. Не то, дабы его слова не были в полной мере

искренни, — нет, он ни при каких обстоятельствах не сообщит того, чего не думает, — но он через чур

очень сильно выставляет лишь ту сторону правды, которая может меня успокоивать.

Мой дорогой друг, я весьма признательна за это, но так как и я эгоистка — я сообщу,

зря он лишь заботится о моем успокоении; мы сами оправдываем себя

значительно легче, чем оправдывают нас другие; и я, в случае, если сообщить правду, не

считаю себя ни в чем виноватою перед ним; сообщу больше: я кроме того не считаю

себя обязанною ощущать признательность к нему. Я ценю его благородство,

о, как ценю! Но так как я знаю, что он был добропорядочен не для меня, а для себя.

Так как и я, если не обманывала его, то не обманывала не для него, а для себя,

не по причине того, что обманывать было бы несправедливостью к нему, а по причине того, что

это было бы неприятно мне самой.

Я заявила, что не виню себя, — равно как и он. Но равно как и он, я

ощущаю наклонность оправдываться; по его словам (весьма верным), это

значит: я имею предчувствие, что другие не так легко, как я сама, смогут

избавить меня от порицания за кое-какие стороны моих действий. Я вовсе не

ощущаю охоты оправдываться в той части дела, в которой оправдывается он, и

напротив, мне хочется оправдываться в той части, в которой не требуется

оправдываться ему. В том, что было до моего сна, никто не назовет меня

какое количество-нибудь виноватою, это я знаю. Но позже, не я ли была обстоятельством, что

дело имело таковой мелодраматический вид и стало причиной таковой эффектной

трагедии? Не должна ли я была значительно несложнее наблюдать на ту перемену

взаимоотношений, которая была уж неизбежна, в то время, когда мой сон в первоначальный раз открыл мне

и Дмитрию Сергеичу мое и его положение? Вечером того же дня, как погиб

Дмитрий Сергеич, я имела долгий разговор с свирепым Рахметовым — какой это

ласковый и хороший человек! Он сказал мне всевышний знает какие конкретно страшные вещи про

Дмитрия Сергеича. Но в случае, если пересказать их дружеским тоном к Дмитрию Сергеичу,

вместо твёрдого, словно бы враждебного ему тона, которым сказал Рахметов, — что

ж, пожалуй, они честны. Я подозреваю, что Дмитрию Сергеичу было весьма

ясно, какие конкретно вещи будет сказать мне Рахметов, и что это входило в его

расчет. Да, для меня тогда необходимо было слышать это, это меня довольно много успокоило,

и кто бы ни устроил данный разговор, я весьма признательна за него вам, мой дорогой друг.

Но и сам свирепый Рахметов должен был признать, что в последней половине

дела Дмитрий Сергеич поступал превосходно. Рахметов винил его лишь за первую

половину, в которой он имеет охоту оправдываться. Я буду оправдываться во

второй половине, не смотря на то, что и никто не сказал мне, что я в ней виновата. Но у

каждого из нас, — я говорю про нас и отечественных друзей, про целый отечественный кружок, —

имеется порицатель более строгий, чем сам Рахметов; это отечественный личный ум.

Да, я осознаю, мой дорогой друг, что было бы значительно легче для всех, если бы я

наблюдала на дело несложнее и не придавала ему через чур ужасного значения. По

взору Дмитрия Сергеича, должно сообщить больше: тогда ему вовсе не было бы

необходимости прибегать к эффектной и сверхтяжелой для него развязке, он был

доведен до нее лишь излишнею пылкостью моей тревоги. Я осознаю, что ему

должно так казаться, хоть он и не поручал вам передавать мне это. Тем больше

я ценю его размещение ко мне, что оно не ослабело кроме того и от для того чтобы мнения.

Но послушайте, мой дорогой друг, оно не совсем справедливо, оно вовсе не

справедливо: не от моей неточности, не от избыточной моей тревоги случилась для

Дмитрия Сергеича необходимость испытать то, что он сам именует весьма

тяжелым. Действительно, если бы я не придавала чрезмерной важности перемене

взаимоотношений, возможно было бы обойтись без поездки в Рязань; но он говорит, что

она не была тяжела для него; итак, тут еще не было громадной беды от моего

экзальтированного взора. Тяжела была для Дмитрия Сергеича лишь

необходимость умереть. Он растолковывает неизбежность этого собственного решения

двумя обстоятельствами: я страдала от чрезмерной признательности к нему, я страдала

оттого, что не имела возможности стать в такие отношения к Александру, какие конкретно требуются

публичными условиями. Вправду, я не была совсем спокойна, я

тяготилась своим положением, пока он не погиб, но он не отгадывает настоящей

обстоятельства. Он считает, что вид его тяготил меня чрезмерным бременем

признательности, — это не совсем так. Человек весьма расположен отыскивать

мысли, которыми может уменьшить себя; и в то время, в то время, когда Дмитрий Сергеич

видел надобность погибели, эта обстоятельство уже давно не существовала: моя

признательность к нему в далеком прошлом взяла ту умеренность, при которой она

образовывает приятное чувство. А ведь лишь эта обстоятельство и имела сообщение с моим

прошлым экзальтированным взором на дело. Вторая обстоятельство, которую приводит

Дмитрий Сергеич — желание придать моим отношениям к Александру темперамент,

признаваемый обществом, — так как она уже нисколько не зависела от моего

взора на дело, она проистекала из понятий общества. Над нею я была бы

бессильна. Но Дмитрий Сергеич совсем ошибается, думая, что его

присутствие пришлось нелегко для меня по данной причине. Нет. И без его погибели

было бы легко устранить ее, в случае, если б это было необходимо и в случае, если б этого было

достаточно для меня. В случае, если супруг живет вместе с женою, этого достаточно, дабы

общество не делало скандала жене, в каких бы отношениях ни была она к

второму. Это уж громадный успех. Мы видим довольно много примеров тому, что, благодаря

благородству мужа, дело устраивается так; и во всех этих случаях

общество оставляет жену в покое. Сейчас я нахожу, что это наилучший и

легкий для всех метод устраивать дела, подобные отечественному. Дмитрий Сергеич

прежде предлагал мне данный метод. Я тогда отвергла его по собственной

экзальтированности. Не знаю, как было бы, в случае, если б я тогда приняла его. В случае, если б

я могла быть довольна тем, что общество покинуло бы меня в покое, не делало

бы мне скандала, не желало бы видеть моих взаимоотношений к Александру, — тогда,

само собой разумеется, метод, что предлагал мне Дмитрий Сергеич, был бы достаточен, и

ему не требуется было бы решаться на погибель. Тогда, само собой разумеется, у меня не было бы

никакой обстоятельства хотеть, дабы мои отношения к Александру были выяснены

формальным образом. Но мне думается, что это устройство дела,

удовлетворительное в большей части случаев, аналогичных отечественному, не было бы

удовлетворительно в отечественном. Отечественное положение имело ту редкую случайность, что

все три лица, которых оно касалось, были равносильны. Если бы Дмитрий

Сергеич ощущал превосходство Александра над собою по уму, формированию либо

характеру, если бы, уступая собственный место Александру, он уступал бы

превосходству нравственной силы, если бы его отказ не был необязателен, был бы

лишь отступлением не сильный перед сильным, о, тогда, само собой разумеется, мне нечем было

бы тяготиться. Совершенно верно то же, если бы я по уму либо характеру была значительно

посильнее Дмитрия Сергеича, в случае, если б он до развития моих взаимоотношений к Александру

был тем, что отлично характеризует анекдот, над которым, не забываешь, мой

приятель, мы довольно много смеялись, — анекдот, как встретились в фойе оперы два

господина, разговорились, понравились друг другу, захотели познакомиться: —

я поручик такой-то, сообщил один рекомендуясь, — а я супруг г-жи Тедеско

{124}, отрекомендовался второй. Если бы Дмитрий Сергеич был супруг г-жи

Тедеско, о, тогда, само собой разумеется, не было бы никакой необходимости в его погибели,

он покорялся бы, смирялся бы, и если бы был человек добропорядочный, он не видел

бы в собственном смирении ничего обидного для себя, и все было бы замечательно. Но

его отношение ко мне и к Александру было вовсе не таково. Он не был ни на

волос не сильный либо ниже кого-нибудь из нас, — и мы это знали, и он это знал.

Его уступка не была следствием бессилия — о, вовсе нет! Она была чисто делом

его доброй воли. Так ли, мой дорогой друг? Вы не имеете возможность отрицать этого. Исходя из этого, в

каком же положении видела я себя? Вот в этом, мой дорогой друг, вся сущность дела. Я

видела себя в положении зависимости от его доброй воли, вот по какой причине мое

положение пришлось нелегко мне, вот по какой причине он заметил надобность в собственном

добропорядочном ответе — умереть. Да, мой дорогой друг, обстоятельство моего эмоции,

принудившего его к этому, пряталась значительно глубже, нежели растолковывает он в

вашем письме. Обременительный размер признательности уже не существовал.

Удовлетворить претензиям общества было бы легко тем методом, какой

предлагал мне сам Дмитрий Сергеич; да претензии общества и не доходили до

меня, живущей в собственном мелком кругу, что совсем не имеет их. Но я

оставалась в зависимости от Дмитрия Сергеича, мое положение имело своим

основанием лишь его хорошую волю, оно не было самостоятельно — вот обстоятельство

того, что оно пришлось нелегко. Судите же сейчас, имела возможность ли эта обстоятельство быть

предотвращена тем либо вторым взором моим на перемену отечественных взаимоотношений. Тут

важность была не в моем взоре, а в том, что Дмитрий Сергеич человек

самобытный, поступавший так или иначе лишь по собственной хорошей воле, по хорошей

воле! Да, мой дорогой друг, вы понимаете и одобряете это мое чувство, я не желаю

зависеть от доброй воли чьей бы то ни было, хотя бы самого преданного мне

человека, хотя бы самого глубокоуважаемого мною человека, в котором я не меньше

уверена, чем в самой себе, о котором я положительно знаю, что он в любой момент с

эйфорией будет делать все, что мне необходимо, что он дорожит моим счастьем не

меньше, нежели я сама. Да, мой дорогой друг, не желаю и знаю, что вы одобряете это.

И но же, к чему все это говорится, к чему данный анализ, раскрывающий

самые тайные мотивы эмоций, которых никто не имел возможности бы доискаться? Все-таки у

меня, как у Дмитрия Сергеича, это саморазоблачение делается в собственную же

пользу, дабы возможно было сообщить: я тут не виновата, дело зависело от для того чтобы

факта, что не был в моей власти. Делаю эту заметку по причине того, что Дмитрий

Сергеич обожал такие замечания. Я желаю подольститься к вам, мой дорогой друг.

Но достаточно об этом. Вы имели столько симпатии ко мне, что не пожалели

израсходовать пара часов времени на ваше долгое (и о, какое драгоценное

для меня) письмо; _из этого_ я вижу, — как я дипломатически пишу совершенно верно такие

обороты, как у Дмитрия Сергеича либо у вас, — да, из этого, лишь из этого я

вижу, что вам весьма интересно будет выяснить, что было со мною по окончании того, как

Дмитрий Сергеич простился со мною, уезжая в Москву, дабы возвратиться и

умереть. Возвратившись из Рязани, он видел, что я стеснена. Это очень сильно

обнаружилось во мне лишь, в то время, когда он возвратился. До тех пор пока он жил в Рязани, я,

сообщу вам правду, не так много думала о нем, нет, не так много, как

полагаете вы, если судить по тому, что он видел, возвратившись. Но в то время, когда он уехал в

Москву, я видела, что он задумал что-то особое. Замечалось, что он

развязывается с делами в Санкт-Петербурге, видно было, что он с семь дней уж лишь и

ожидал их окончания, дабы уехать, и позже, — как же не было бы этого? Я в

последние дни подмечала время от времени грусть на его лице, этом лице, которое

достаточно может не выдавать тайн. Я предчувствовала, что подготавливается что-то

решительное, крутое. И в то время, когда он садился в вагон, мне было так безрадостно, так

безрадостно. И следующий сутки я печалилась, и на третий сутки поутру поднялась еще

грустнее, и внезапно Маша подает мне письмо, — какая это была мучительная

60 секунд, какой это мучительный час, мучительный сутки — вы понимаете. Исходя из этого,

мой дорогой друг, я сейчас лучше, чем прежде, знаю силу моей привязанности к Дмитрию

Сергеичу. Я сама не считала, что она так сильна. Да, мой дорогой друг, я сейчас знаю

силу ее, понимаете и вы, в силу того, что вы, само собой разумеется, понимаете, что я решилась тогда

расстаться с Александром; целый сутки я ощущала, что моя жизнь разбита,

отравлена окончательно, вы понимаете и мой детский восхищение, при виде записки моего

хорошего, хорошего приятеля, записки, совсем поменявшей мои мысли (видите,

как осмотрительны мои выражения, вы должны быть довольны мною, мой дорогой друг). Вы

понимаете все это, в силу того, что Рахметов отправился провожать вас, посадивши меня

в вагон; Дмитрий Сергеич и он были правы, говоря, что все-таки надобно было

уехать из Санкт-Петербурга, для довершения того результата, для которого Дмитрий

Сергеич не пожалел оставлять меня на ужасные мучения весь день, — как я

признательна ему за эту жестокость! Он и Рахметов кроме этого были правы,

дав совет Александру не являться ко мне, не провожать меня. Но мне уже не

было необходимости ехать до Москвы, необходимо было лишь уйти из Санкт-Петербурга,

и я остановилась в Новгороде. Через пара дней в том направлении приехал Александр,

привез документы о погибели Дмитрия Сергеича, мы повенчались спустя семь дней

по окончании данной погибели и прожили с месяц на железной дороге, в Чудове, дабы

Александру комфортно было ездить три, четыре раза в неделю в собственный гошпиталь.

День назад мы возвратились в Санкт-Петербург, — вот обстоятельство, по которой я так продолжительно не

отвечала на ваше письмо: оно лежало в коробке Маши, которая вовсе, было, и

забыла о нем. А вы, возможно, всевышний знает, чего не придумали, так продолжительно не

приобретая ответа.

Обнимаю вас, дорогой приятель, ваша

Вера Кирсанова.

Жму твою руку, мой дорогой. Лишь прошу вас, уж хоть мне-то ты не пиши

комплиментов; в другом случае, я изолью перед тобою сердце мое целым потоком

превознесений твоего благородства, тошнее чего, само собой разумеется, ничто не может быть

для тебя. А знаешь ли что? не доказывается ли присутствие порядочной дозы

тупоумия, как во мне, так и в тебе, тем, что и ты мне и я тебе пишем только по

нескольку строчков; думается, доказывается, словно бы мы с тобою пара

стесняемся. Но, мне-то, допустим, это еще извинительно; а ты с какой

стати? Но в следующий раз уже сохраняю надежду рассуждать с тобою вольно и напишу

тебе груду местных новостей. Твой Александр Кирсанов.

III

Письма эти, совсем искренние, вправду были пара

односторонни, как подмечала сама Вера Павловна. Оба обозревателя, само собой разумеется,

старались уменьшить приятель перед втором силу тяжелых потрясений, каковые были

ими испытаны, — о, эти люди весьма умны! Я довольно часто слыхивал от них, другими словами от

этих и от аналогичных им, такие вещи, что тут же смеялся среди их патетических

уверений, что, мол, это для меня было совсем ничего, весьма легко:

очевидно, смеялся, в то время, когда уверения делались передо мною человеком

посторонним, и при беседе лишь вдвоем. А в то время, когда то же самое говорилось

человеку, которому необходимо это слушать, то я поддакивал, что это, мол,

совершенно верно, мелочи. Препотешное существо — порядочный человек: я постоянно смеялся

над каждым порядочным человеком, с которым знаком.

Препотешное существо, кроме того до нелепости. Вот, хоть бы эти письма. Я к

этим штукам частично уж попривык, будучи на дружеской ноге с этими госпожами и господами;

ну, а на свежего, неиспорченного человека, как должны они функционировать,

к примеру, на проницательного читателя?

Проницательный читатель уж успел опростать собственный рот от салфетки и

изрекает, качая головою:

— Распутно!

— Молодец! предугадал! — похваляю я его: — ну, порадуй еще словечком.

— Да и автор-то распутный человек, — изрекает проницательный

читатель: — вишь, какие конкретно вещи одобряет.

— Нет, мой милашка, ты ошибаешься. Я тут очень многое не одобряю. Пожалуй,

кроме того все не одобряю, в случае, если тебе сообщить по правде. Все это через чур еще

мудрено, восторженно; жизнь значительно несложнее.

Новое ПРОСТОКВАШИНО — 1 серия — Союзмультфильм 2018


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: