Барсук привстал, лапами в стол упёршись, и умышленно покрутил носом.
– Вы лишь принюхайтесь! лишь принюхайтесь! Будьте добросовестны, и совокупность вмиг осознает, что её выследили и выдаст себя испуганным шевелением. Вот тут-то мы её и накроем! Вот тут-то…
– Кого вы накроете – это ещё понимаете ли… – влез в беседу мелкий Тополиный Ленивец; свесившись с люстры он ехидно сморщил мордашку. – В полной мере быть может, что сидят они совместно: околёсица и система. …А кого вы из них накроете, это понимаете ли……
—
(из исходников Ежа)
«…И приблизилась Золотоглазая Кошечка к окнам Домика, не мытым в далеком прошлом. Заранее, с заботливостью утвердительной, были приготовлены чистые тряпки, мыло и ведро тёплой воды.
Да практически ничего в них и видно-то не было, – вот какие конкретно нечистые!..
…Но задумалась Кошечка, затомилась невесть от чего… Уселась она, боком к ведру прижавшись, зажмурилась…
! В этот самый момент окна заговорили! заговорили! заговорили:
«Глупенькая, мы вовсе не нечистые, не замызганные, не тусклые! Твоя суета – напрасна, как и любая вторая суета… напрасна… напрасна… напрасна…; ваши беседы, ваши мысли, ваши эмоции, росплески чая, дыхания печного дымка и ветров – вот они! все тут, в нас…
Глупенькая! стоит только посмотреть, посмотреть, посмотреть, и любой из вас заметит всё самое родное, близкое, желанное!
Посмотри, золотоглазенькая, посмотри…… »
К одному из окон Кошечка подошла, посмотрела на него неуверено… А позже уж и не неуверено, а недоверчиво и весело!..
Она – заметила
—
…Он что – заснул? Помой-му – нет…
Дядя Гриша, не открывая глаз, стиснул руками голову.
Вот: привязали к колоколу, и мотают, мотают!.. БОМ! БОМ! БОМ!
—
«…и травы травы оплетут побитый молью рельс
и моль войдёт в собственные права
и переместит все узлы
и травы будут оплетать побитый молью рельс
покуда будут оплетать
покуда – тут – узлы
…и в поясницы молнии войдут
и изойдут из поясницу
и тем расправятся узлы
и тем – покуда – тут:
сейчас расправятся узлы
держаний – вне – сейчас
покуда молниям – терпеть и быть спиною спин
…ручьи обрящут покрова двенадцать раз подряд
и изойдут двенадцать раз: спиной, узлом, ключом
и моль ударит в рельс плечом
и звоном изойдёт
: двенадцать раз ударит моль, и звоном изойдёт
…как словно бы – ширь, она близка
и терпелива ширь
её немного поднята постель над городом-ключом
покуда в наше время на буграх
и в том – она – сейчас
замочной скважиной – терпеть – истаявшим узлом
…пребудет – ширью – в серебре – из серебра – свинья –
пребудет – ширью – в серебре – из серебра – город
и дракон-ключ – из серебра – и серебро сольёт
покуда слово греет рот
и сообщено сейчас» …
—
Показался и окреп запах недавнего дождя… лесной прели… мёда… Запах света и цветов… Дурманящий запах зреющих ягод…
Где я? Что я? По какой причине я? Так много вопросов! – один вопрос… В дяде Грише больше не было ни одного. Вот. В силу того, что не было и его… Так? …А кто же был? Вот он, пожалуйте, на скамье сидит…
Нет, он не дремал. Ни мгновения не дремал. Но перемена была таковой неожиданной, таковой незаметной, что тяжело было соединить его натянутое напряжённое бодрствование и нынешнюю очевидность: вот он… он уже не в том месте, но ещё и не тут… не-там-и-не-здесь – вдосталь и безущербно понимались им, и принимались в полной мере, и виделись гранью.
…Он почувствовал, как заворочалась, зевая, Елизавета. Она постоянно просыпалась продолжительно и неохотно, а вдруг её не трясли, имела возможность, проснувшись – заснуть снова. Но на данный момент дядя Гриша услышал её бодрое и совсем пробуждённое потявкивание.
…Глаза открывать не хотелось. Его нынешнее состояние было куда более явственным, чем привычная явь. Казалось: откроешь глаза – и заснёшь; шагнёшь в бытиё – шагнёшь в сон… жить-сновидеть, до хруста, до хрипа, до испарины на воспалённых изломах души… прожить – от рождения до смерти – не появившись… утоляя жажду, выпить стакан воды – и быть выпитым, и не утолить жажду, поскольку стакан – безлюден, и не наполнить стакан – так как стакана нет; и не собрать горсти песка, дабы выплавить стакан, поскольку сокровищница песчаная – пустыня – рождает только миражи…
Елизавета залаяла.
Дядя Гриша открыл глаза и негромко ахнул…
Он так же, как и прежде сидел на скамье, но сама скамья поменяла место: сейчас это было облако. Скамья стояла на облаке. Ножки скамьи практически полностью погрузились в текучую вихрящуюся облачную вату; и ноги дяди Гриши также – практически до колен. Елизавета бегала по скамье, пробуя, перегнувшись, лизнуть облако, но вниз почему-то не спрыгивала.
Около – возможно было рассмотреть ещё пара десятков туч, со стоящими на них скамьями и с сидящими на скамьях людьми. На некоторых тучах – стояло сходу пара скамей, с оживлённо разговаривающими между собой сидельцами. На одной из скамей поблёскивал самовар.
Их облако выяснилось совсем маленьким, и, не поднимаясь, дядя Гриша пристально осмотрел окрестности.
Лес. Необозримый сияющий лес. Страно, но был он таким разноликим, таким пёстрым, таим всяким, что от восхищения перехватывало дыхание! Все деревья, все растения, – всё, что дядя Гриша когда-либо видел, о чём слышал либо просматривал! Любая травинка, каждый цветок! Прежде он и вообразить бы не смог, что подобное может появиться в одном месте, стать одним лесом… Сейчас и мнить не требуется, – .
Облако зависло рядом от самой серёдки леса, от самой его сердцевины. Из этого, сверху, это было ясно сходу: все растения имели отчётливый, чуть уловимый наклон – ко мне, в сердцевину, и от того целый лес – на какое количество хватало огляда – напоминал цветок, праздничный и неописуемо пышный. Цветок пульсировал, трепетал, перемешивал краски и блики, рождая общее всем лепесткам ликующее перемещение.
Сердцевиною же леса была просторная яркая поляна, практически полностью запорошенная листвой. И – Дерево.
«Всё. Приехали, – поразмыслил дядя Гриша. – Тут я и останусь.» Елизавета насмешливо наблюдала на него.
– Тут я и останусь, – жёстко сообщил он.
Всем сходу сообщил – и Елизавете, и скамье, и Дереву… и облаку.
…От почвы, словно бы бы исторгнутый из глубин, встал сильный ветер. Ветер подхватил с поляны листву, перемешал, – воспарил: к тучам! к тучам! Листья возносились всё выше и выше, разлетались всё шире, всё дальше… А ветер становился крепче, крепче и крепче. Он прихватил, перемешивая с листвой, облака, и погнал, и погнал…! Дядя Гриша уцепился одной рукой за скамью, второй – прижал Елизавету; собачонка слабо попискивала… А ветер не унимался! А ветер взвывал, растрепливая волосы, тормоша одежды, отдирая скамейку от облака, и облачных путешественников – от скамейки! Ветер рычал, визжал, звенел! Ветер гремел!..
В то время, когда и в какой момент их стряхнуло с облака – дядя Гриша не помнил. Понял он себя лишь в свободном, замедленном полёте. Под плащом, вцепившись в рубаху, дрожала Елизавета. Рядом – порхали, кувыркались, парили листья, многоцветные, громадные, такие непохожие на привычную древесную листву… и – похожие, весьма похожие, совсем-совсем такие, какими принёс их дядя Гриша из детства – какими не забывал – живые, лепечущие, настоящие…
…Дядя Гриша и не подозревал, что может летать. А высота-то! – высота какая… Внизу – лишь облака…
Может?
«По какой причине я лечу? – раз за разом, настойчиво крутилось в его голове. – По какой причине? Как у меня это получается?»
Встречный поток воздуха набивался в рот, в ноздри, заползал под одежду. Шалея от высоты, дядя Гриша замер, не смотря на то, что сначала пробовал делать ногами и руками какие-то – то ли летательные, то ли плавательные – перемещения. Но, достаточно скоро осознал, что свершение лёта не зависит от каких бы то ни было дёрганий-маханий, и все усилия направил лишь на одно: удержать Елизавету, не разрешить ей выпасть из-под плаща и кувыркнуться неясно куда. Елизавета сидела негромко, вытаращив собственные и без того выпуклые глазёнки. Ни дёргаться, ни крутить головой, ни кроме того тявкать она не пробовала.
Внизу, на одном особенно ретивом облаке, промелькнула знакомая скамья.
«По какой причине я лечу? – чуть не рыдал дядя Гриша. – По какой причине?»
И – вдруг – отыскал в памяти…
—
(…Апрель! Как давно это было…
Апрель. Набухающее весеннее солнце. Тает снег; совсем сравнительно не так давно он был везде, его было довольно много – высоченные горы снега, – сейчас он тает. Везде, где имеется хоть какой-нибудь склон, бегут, бурля, расталкивая мусор и лёд – ручейки, ручьи, реки… На берегу одной из таких рек пятилетний мальчик Гриша отправляет в плавание корабль. Прекрасный корабль! – битый час пристраивал Гриша к плоской щепке веточку мачты, нацепливал, дома ещё припасённый, лоскутный парус, пристраивал обгорелые спички – матросов, которым предстоит вести корабль в неизведанное и жёсткое.
Корабль накренился. Корабль покачнулся. Корабль поплыл, перекручиваясь в водоворотах, стукаясь о тяжёлые снежные комки, спотыкаясь на ледовых порогах. И вот – он уже вышел на широкую воду. Тут неглубоко, но кораблю это совсем не страшно: умелый судостроитель предусмотрел всё, умелые матросы на местах, – нет никаких обстоятельств для тревоги и волнения!
Показались две юные дамы. Дамы шли, вперебой болтая, по улочке, поднимаясь навстречу весеннему судоходному потоку. Они мельком, со снисходительной брезгливостью, взглянуть на чумазого, обляпанного мокрым снегом мальчугана, и одна из них, вряд ли осознавая, что делает, но совсем о том не волнуясь – наступила на кораблик…!
Огромная, в расфуфыренном сапоге ножища, зависла над кораблём – над парусом, над мачтой, над отважными умелыми матросами, – зависла и опустилась…
Сейчас Гриша приложив все возможные усилия представил себе, что – всё отлично, ничего не произошло и произойти не имеет возможности, что кораблик цел, невредим и дальние странствия его так же, как и прежде в первых рядах, в том месте, куда он обязательно – обязательно! – поплывёт… Куда он плывёт… Куда он и по сей день плывёт…
Нога, опустившись прямёхонько на корабль, покинула его целым – целым и невредимым. Нога прошла как словно бы бы полностью. Так: и кораблик и нога – туман; две бесплотных фигуры просочились приятель через приятеля, и, минуя нелепое столкновение – разошлись, отправившись любая собственной тропою. Нога потопала вверх, сопровождая три остальные ноги, а кораблик – поплыл… Поплыл!)
—
Так вот по какой причине он летел! Он просто не желал падать! Не желал падать…
И не упал.
Дядя Гриша лишь сейчас осознал: он вовсе не летит, – он просто не падает; завис, высоко, над тучами, и крутит его и крутит насмешливая воздушная чехарда… и может так крутить всю жизнь!
Осознание аналогичной возможности пришло как второе ошеломление. Идея: «Вот так! вот так болтаться всю жизнь! всю жизнь!» вытеснила из него ужас падения.
И дядя Гриша начал падать.
Падал он медлительно, мотаясь, крутясь, – то вздёргиваясь, то проваливаясь. Так падает слетевший с ветки лист… вне страха и вне сомнений, спокойный, начинающий особую, хорошую от прошлой, жизнь… сам по себе…
…Упал.
Нет, не упал – мягко приземлился на заваленную листвой поляну… в листья лицом зарывшись, практически заснув…
—
Аплодисменты! Аплодисменты! Аплодисменты!
Пошевелился; немного поднял голову. «…А где Елизавета?»
Аплодисменты! Аплодисменты! Аплодисменты!
Дядя Гриша протёр глаза; поморщился. Тело стонало, гудело, но повреждений никаких не ощущалось… Не было повреждений. «Легко отделался… Так имел возможность грохнуться!..» С большим трудом, упираясь руками в пол, поднялся на четвереньки; с четверенек – сутуло распрямился. «Это не поляна…»
Да, никакой поляны, заваленной листвой, тут не было. А была – сцена. Стоял дядя Гриша на маленькой, ярко освещённой округлой сцене, сбитой из щелястых досок. Сверху (не разберёшь – откуда) лупили два маленьких прожектора. в первых рядах – в сумерках – угадывался комфортный зрительный зал, до последнего сиденьица полный зрителями.
Дядя Гриша поклонился.
Аплодисменты! Аплодисменты! Аплодисменты!
Дядя Гриша осознал, что он принимает участие в какой-то пьесе. Быть может, он и имеется пьеса… По крайней мере, зрителями его появление было принято в полной мере ожидаемо и в полной мере благосклонно.
Укрыв глаза козырьком ладони от изводящих избыточным светом прожекторов, он всмотрелся в темноту зала. Моргая, всмотрелся в много разномастных затылков…
Зал был развёрнут: зрители сидели к сцене – спиной. По их напряжённым поясницам угадывалось крепкое внимание, кроме того – тщательность просмотра. Их взоры были направлены куда-то в темноту… Дядя Гриша почувствовал, а почувствовав – осознал: взоры не минуют сцены; в том месте, в темноте, сцена никуда не девается, – она попросту не имеет возможности никуда деться. А ещё… пауза через чур затянулась, и он обязан (по какой причине?) продолжить выступление!
Дядя Гриша откашлялся… Неуверенно обвёл глазами сцену… На сцене лежал древесный листок, разлапистый, похожий на кленовый. Лежал он совсем рядом, и дядя Гриша, нагнувшись, поднял его.
Слова… слова… слова… То ли по листку, то ли из листка – прожилочками, шершавостью чуть уловимой… Слова… слова… Он опять откашлялся.
– Всё равнозначно! – Не осознавая, что именно он просматривает – старался просматривать с выражением. – Всё иллюзорное-нескончаемое множество тел-образов, разумов, душ – равнозначно! …Но из каждого условно-конкретного личного «я» («я») и неспециализированного «я» («мы»), определяющего себя точкой отсчёта, мерой и критерием мироздания, дешёвые этому «я»-«мы» обмельки нескончаемого множества – воспринимаются в состоянии неравенства. Вот, к примеру, человек; человек, как точка отсчёта, мера, пример, «венец творения»: определение – под себя: человек – умный (весьма и весьма), кошка – не столь умна, голубь – глупее, кузнечик – совсем дурак, а уж о ромашке – и сказать не следует… о камне, о капле воды, о завитке пламени – кроме того не заикаться… И без того потом, и тому подобное!
Аплодисменты! Аплодисменты! Аплодисменты!
На сцену из кулис выскочил барсук.
– Тут стихи просматривают? – озабоченно спросил он.
– Не знаю… – Дядя Гриша развёл руками: – Я сам тут, как слива в горчице…
– Не редкость, – кивнул барсук. Неожиданно возразил: – Никто ничего не знает! – Со злобой потопал к противоположным кулисам. – Никто!.. Ничего!..
Скрылся. Зрители в зале занервничали. Нет, никто не быстро встал, не засвистел, не затопал ногами, но… – какое-то шевеление пронеслось, хриплый обездвиженный тряс…
Дядя Гриша перевернул листок. На обратной стороне рисунок: забавной человечек старательно листает букварь. …Страницы букваря задвигались, зашелестели… замелькали… свились в вихревую возвысину… в столб… в ствол… На листке проступило изображение дерева. Изображение поползло, набегая, возрастая, раздвигаясь… Вышагнуло из листка…
—
«…Дерево, как дерево. Высокое дерево, раскидистое, прекрасное. Но, в случае, если подойти поближе, если не отвернуться, в случае, если наблюдать – становилось ясно, что это Дерево-Слово.
Дерево Слов… Оно не прикладывало никаких упрочнений к тому, было таким, как имеется, – словами. Слова оказались как-то так – само собой: выступали узкими обуквленными штрихами на поверхности листьев, возможно – просеиваясь из туч… либо – иссвечивались нитяными высокими струями, пухля листвяную плоть, из глубин почвы… Листья раскачивались, закручивались, струились, – состукиваясь, трепетно касаясь друг друга, друг другу о многом шепча. Их изумрудное обморочное клубленье было похожим сон. Данный сон не был чем-то конкретным, но – всяким; как такой: сон… И из сна-себя – тёплые лёгкие пальцы, заплутавшие в нечёсаной гриве восхода солнца… бредущие наугад… опытные дорогу…
Слова не отяжеляли листьев и ветвей, не клонили ствол. Они обожали существо, которое рождало их и рождалось с ними. Слова приходили неотъемлемой явью, равной со всем другим, нужной, – без чего Дерево было бы немыслимо и незавершённо. Они не отделяли себя от Дерева, – кроме того не вспоминали об этом! – пробуждались, набухали, росли, расцветали совершенно верно равно как и все другие неотъемлемости древесного организма. Обучались слышать. Дышали. И – в паузах между выдохом и вдохом – наполнялись сутью.
Дерево также – обучалось. Обучалось; и было – везде, везде-везде, вообще-везде. Где-то – оно проступало фонарём, где-то – поездом, где-то – утренней лужей на асфальтовых устах города… полынью, поднимающей в высоту эхо и степь… водопадом, прочно связующим горы и почву… песней ночной пичуги… И не сочтёшь всего! Да и кому это необходимо – вычислять то, что счёта не требует и ничего не имеет чтобы быть сосчитанным? Драгоценно второе: Дерево обучалось.
Любой, кто желал знать о нём – знал. Любой, кто желал показаться около него – приходил. Это возможно было сделать не в то время, когда угодно, но тот, кто желал знать – в то время, когда, – знал. Вот:
…Наступал сутки, и всякая-различная живность планировала к Дереву, осиливая расстояние до него из далёкого далека: кто – ползком, кто – бегом, кто – лётом, кто – самым простым шагом. Они рассеивались около, – прижимаясь к стволу либо, напротив, отодвигаясь подальше, дабы иметь возможность видеть Дерево в целом; замирали… ожидали падения листьев.
И листья не заставляли себя продолжительно ожидать: что уж тут, для чего? – время пришло, время знаемое допрежь, приятное, с телом круглым и верным… стремительным… Закручивались-тренькали на ветке последний раз, вытягивались в струнку, вытряхивая из себя крылья, – ах! – скользили на землю.
А было их – вдосталь. И из них – всякое-всякое, самое нужное, что кому в надобность, в намёк, в призыв: слова… слова… слова… вот: ломтик текста, вне начала и вне финиша… вот: сказка, имеющая продолжение в прижавшем сказку к груди… вот: стихи… молитвы… имена… подробные карты… вразумительное увиданье… письма, письма, письма… Ох! – очень многое… Кто – подбирал один листик, кто – целую охапку. А одна женщина – огромная, толстая, с густыми радостными космами во все стороны, – и-их! – с добрым пунцовым ртом, приходившая особенно довольно часто к Дереву, да, видно, издали – колыбелила-складывала листья в большую сумку, а сумку наполнив – ещё и в карманы юбки, просторной, как колокол.
– Так… так-так… – бормотала она, оглядывая-оглаживая собственные сокровища. – Ну-ну… Так-так… Будет ли толк?.. Ну уж, само собой разумеется… В противном случае – что же?.. Куда же?.. Так-так…
Похлопывала себя по животу, жмурилась, жмурила губы. Помой-му – довольная, а помой-му – скорбь на щеках и у глаз, румянцем нездешним, жгучим… Необычная женщина.
Как-то раз, один барсук, валявшийся на земле под Деревом, прижимавший к себе один единственный листочек, – мохнатый барсук, с шелковистым коричневым взором, – задал вопрос её:
– Куда тебе столько?.. Неужто тебе не хватит одного листка? Ох! тут так как и одним листком – всю жизнь…!
– Хм… – Женщина поставила сумку около барсука и, немножечко неуверенно, улыбнулась. – Да мне бы – пожалуй… Но так как ни одного листочка не останется! – всё разойдётся.
– Куда? – с любопытством задал вопрос барсук.
– В руки, – ответила женщина. – По крайней мере, в те из них, что сумеют протянуться навстречу. – Помолчала. – Я – почтальон, кроха. Я собираю в сумку письма, – доставляю письма по адресу.
– Вот оно как… – протянул барсук. – Вот оно что… А что, сами они не смогут прийти ко мне? Тогда и ты имела возможность бы забрать листочек! А? Для себя!
– Не у всех рук имеется ноги, кроха, – засмеялась женщина. Прижмурила, устало качнувшись, глаза. – В случае, если уж честно, в случае, если по правде сказать – рук, у которых имеется ноги, совсем чуть-чуть.
Она погладила барсука по голове, вскинула сумку на плечо и, обширно ступая громадными ногами, двинулась в путь. Сделав пара шагов – обернулась:
– Полным-полна моя сумка. Но – опустеет. Позже опять – наполнится. …И это не будет прекращаться, пока память листьев не переполнит сумку, не перехлестнёт через край – изливаясь потоком… верным – съединяющим всё – направлением. И тогда я смогу отложить сумку в сторону. …А ты – беги кроха. Беги. Съешь листик – и беги. Тебя так как весьма, весьма ожидают…
Сказала она это уже на ходу, удаляясь, и обращение её практически не слышалась – доносилась…
– Кто, тётенька? – закричал барсук, чихая от неожиданности. – Кто? Кто меня ожидает?
– Те, кто ещё не знает об этом! – донеслось издали. – Беги!..
…А тут белки – белки! – подскочили. Где-то загомонили дельфины. Забормотали ветхие камни. …Ах, и зашумело около! Засияло! Запраздничалось! …» …
—
…Барсук врезался в дядю Гришу, чуть не сбив его с сцены – вниз.
– Нет, совершенно верно тут! – с уверенностью заявил барсук. Звучно возгласил: – на данный момент буду просматривать стихи!
Собрал побольше воздуха в грудь, сосредоточился…
–––––––––––––––––– — –––––––––––––––– — ––––––––––––––
КАЛЕЙДОСКОП
– Простите…
Как был – в плаще… залепленный снегом… А куда? Капитан неуверенно затих, потирая ушибленное плечо. Врезаться в ножку стола – это не в слона, само собой разумеется, но – также не блеск…
Что это? Помещение… Маленькая, причудливых очертаний, весьма комфортная… Посерёд помещения – круглый стол, покрытый тяжёлой древней скатертью. На столе – громадной серебряный чайник, исходящий парком, чайный сервиз. Стулья. Рядом – громадный пузатый буфет. На стенах – по синим, с узким зелёным рисунком, обоям – картины. Мерцающие глаза кошки из-под хрупкого глубокого кресла в дальнем углу помещения…
Бахрома на скатерти неспешно покачивалась: взад-вперёд… взад-вперёд… взад-вперёд…
– Вы не сильно ударились?
Женщина… Та самая. Капитан заморгал.
Женщина подошла, и, чуть подобрав просторную долгую юбку, опустилась на колени; коснулась его плеча.
– Вам больно? – Поющие хрустальные глаза девушки были совсем рядом. О, она так желала оказать помощь! Ей – и это понималось сходу – самой было больно за собственного не через чур комфортно приземлившегося гостя. – Возможно, вам тяжело подняться? Я поддержу!
– Нет, что вы! – Малость посопев, поёрзав, Капитан выпрямился у стола. Покачнулся. – Благодарю…
Женщина быстро быстро встала с колен. Пододвинула стул.
– Садитесь!
Капитан неуверенно взглянуть на собственный плащ. Перевёл взор под ноги: на полу около него появилась целая лужа вперемешку с мокрым снегом.
– Садитесь! – упорно повторила женщина. – А плащ – давайте, я повешу его на балконе, пускай сохнет. – Забрав тяжёлый плащ, она захохотала: – Вот страно, в прошедший раз вы пришли целый мокрый, сейчас – по уши в снегу! Какая у вас увлекательная судьба! Возможно, вы путешественник?
– Практически, – робко дал согласие Капитан. – Не смотря на то, что, как в то время, когда; чаще – мячик: куда кинут – в том направлении и носит! – Улыбнулся: – Другой раз так понесёт, что…
Окончить фразу он опоздал. На балконе что-то упало со ужасным грохотом. Женщина охнула и уронила плащ на пол.
В помещение – на четвереньках, растряхивая снег – вполз Семён Семёнович. Увидев людей – скоро поднялся на ноги.
– Семён! – весело закричал Капитан. – Дорогой ты мой! – жив, не унесло!
– Ага!.. – то ли закивал, то ли задёргался в могучих объятиях приятеля Семён Семёнович. – Да отпусти, раздавишь так как…
Капитан не отпустил – осторожно усадил его на стул. Обтряхнул со поясницы снег.
– Знакомься, Сеня! – Восторженно взглянуть на девушку. – Это она, хороший человек, бутербродами нас оделила. К ней и попали!
Семён Семёнович привстал со стула и поклонился.
– Благодарите, сударыня, – церемонно и чуточку празднично сообщил он. Смутился: – Вот очки я где-то утратил… Вижу не хорошо…
– Да тут они! – Капитан поднял с пола плащ; извлёк из кармана – сунул в руку Семёна Семёновича очки. – Держи! – Понаблюдал, как Семён протирает очки извлечённым из-за пояса краем рубахи. – Ну и летел ты, доложу… Красиво летел! Чистый голубь!
Женщина опомнилась. Затормошилась:
– Садитесь. Садитесь эргономичнее. Я вам на данный момент чаю налью. – Спохватилась: – И пироги у меня имеется! Минуточку!..
Радостно убежала на кухню.
– Такая женщина!.. – поёжился Капитан. – Чудо…
– Прекрасная? – Семён Семёнович надел очки и стеснительно огляделся. – Тут отлично…
Капитан восхищённо набрался воздуха.
– Прекрасная – не то слово! Тут второе… Из неё красота! И около неё – красиво! …Что в том месте! – сам рядом с нею себя красотою ощущаешь, на себя удивляешься!..
– Нужно же… – удивился Семён Семёнович.
– И хорошая, – Капитан покачал головой. – В самом деле: настоящей красоты без доброты не бывает.
– Это верно.
– По большому счету: вся она настоящая какая-то… Осознаёшь? Настоящая! Прямо оторопь берёт.
Женщина возвратилась в помещение. Смешливо посверкивая хрустальными глазищами – установила на стол огромную вазу, доверху наполненную пирожками.
– С чем пирожки, хозяюшка? – примериваясь разливать по чашкам чай, задал вопрос Капитан.
– Со всем! – послышался довольный ответ.
– Ого! – Напоследок наполнил собственную чашку. – Слышал, Семён? Повезло нам! – Обернулся. – Да что с тобой!?
Семён Семёнович был неподвижен; так неподвижен, как не бывает неподвижен камень. Лицо его побледнело, практически побелело, и лишь глаза, воспалённые и сияющие, намекали, что он ещё жив, что он, возможно, больше чем жив, что он, быть может, лишь начинает жить, но не изведал до тех пор пока эйфории первого шага. Но радость предчувствия – да. И лежащая на скатерти рука его, так и не добравшаяся до чашки, начала понемногу подрагивать, первыми оттепельными волнами пробуждаясь к судьбе. Женщина также наблюдала на Семёна Семёновича, нежно, пристально, протяжно… из памяти…
…Та девочка на балконе. Он ходил около этого балкона пара лет, и наблюдал, наблюдал… Он практически взлетал к балкону, и допустимо – взлетел бы точно, в случае, если б осмелился! Ни разу – ни словом, ни жестом – не намекнул о собственном присутствии. …В то время, когда девочка уехала – он погиб. Так показалось. Так казалось всю его жизнь. …целых четыре взора, – оттуда! с небес!.. – вот и всё что у него было (маленький флакон кислорода в немыслимых глубоких глубинах!)… И – ни при каких обстоятельствах не разыскивал, кроме того не помышлял: подобная идея показалась бы ему святотатством. …какое количество же лет прошло? – двадцать? двадцать пять? Для него… А она – совсем юная! Ей не больше двадцати… «ГОСПОДИ, да будет воля ТВОЯ»
Капитан взглянуть на девушку, на Семёна Семёновича. Желал что-то сообщить… Раздумал. Поднялся из-за стола, и, прихватив пирожок, на цыпочках, с опаской, весьма стараясь звучно не дышать, вышел на балкон.
Она его определила. Семён Семёнович почувствовал это! Определила… Но они ни при каких обстоятельствах не виделись… они не сообщили друг другу ни одного слова! …какое количество же… Какой он сейчас ветхий, куда ветше собственных лет… и поясницы его согнута, и душа измята…
Она совсем не изменилась…
Семён Семёнович на мгновение закрыл глаза.
Он опять видит её. Она рядом. Допустимо ли это? Такое – разве не редкость?!?! …Возможно открыть глаза – и коснуться взором. И опять закрыть, и опять открыть… и опять – коснуться.
Он открыл глаза. Лицо девушки было совсем рядом… где-то в том месте, далеко-далеко… совсем близко… О, как она наблюдала на него! Как она на него наблюдала!
– Я практически ежедневно ходил к балкону, – тихо сказал Семён Семёнович. – И в то время, когда ты уехала – я ходил в том направлении…
– Я знаю, – шепнула женщина.
– Я так тосковал!.. – тихо сказал Семён Семёнович. – Не было дня, дабы я не помнил тебя!..
– Я знаю, – шепнула женщина.
– Всё, что я встречал в собственной жизни – я сравнивал с тобой, – тихо сказал Семён Семёнович. – Каждое дерево, любой цветок, каждую птицу, облако, идея… Каждую капельку собственной красоты и собственного ничтожества – я всё сравнивал с тобой! Я не имел возможности дышать, в то время, когда тебя не было рядом… но я дышал! а тебя – не было рядом! – и разве я хоть когда-нибудь дышал?
– Я знаю, – шепнула женщина.
– Я сошёл с ума… – тихо сказал Семён Семёнович. – Я сошёл с ума и стал кем-то вторым, совсем-совсем вторым. Я доходил к зеркалу – и зеркало не отражало меня, оно отражало кого-то другого…
– Я знаю, знаю, знаю, – тихо сказала женщина.
– Но откуда, откуда ты знаешь! – закричал Семён Семёнович не разжимая губ, и начал плакать, и почувствовал острую боль в пояснице – в том месте, откуда растут крылья.
– Я обожаю тебя, – сообщила женщина.
Острая боль порвала пояснице. Кровь, мясо, кости – всё вдребезги! Показались кончики крыльев.
– Я обожаю тебя, – сообщила женщина.
Крылья качнулись запрокинутыми парусами над измученной головой.
1 month ago
Интересные записи:
- Ты любезна мне, и всякому ты любезна, — от всякого неотделима; все тобою согреты… кто же согреет тебя? 21 глава
- Ты любезна мне, и всякому ты любезна, — от всякого неотделима; все тобою согреты… кто же согреет тебя? 25 глава
- Ты любезна мне, и всякому ты любезна, — от всякого неотделима; все тобою согреты… кто же согреет тебя? 2 глава
- Ты любезна мне, и всякому ты любезна, — от всякого неотделима; все тобою согреты… кто же согреет тебя? 5 глава