так жестоко их обидел, сердце его исполнилось горя и раскаянья.
— В случае, если б вы знали, — сообщил Тоби, смиренно сжав руки, — быть может, вы и
понимаете… если вы понимаете, сколько раз вы коротали со мной время; какое количество раз
вы подбадривали меня, в то время, когда я готов был пасть духом; как являлись забавой
моей маленькой дочке Мэг (вторых-то забав у нее практически и не было), в то время, когда
погибла ее мать и мы с ней остались одни, — вы не попомните зла за
безрассудное слово.
— Кто услышит в отечественном звоне пренебрежение к радостям и надеждам,
печалям и горестям многострадальной толпы; кому послышится, что мы
соглашаемся с мудрецами, меряющими привязанности и человеческие страсти той
же меркой, что и жалкую пищу, на которой человечество хиреет и чахнет, — тот
грешит. И в этом ты согрешил против нас! — сообщил колокол.
— Каюсь! — сообщил Трухти. — Простите меня!
— Кому слышится, словно бы мы вторим слепым червям почвы, упразднителям
тех, кто придавлен и сломлен, но кому предназначено быть вознесенными на
такую высоту, куда этим мокрицам времени не заползти кроме того в мыслях, —
продолжал дух колокола, — тот грешит против нас. И в этом грехе ты повинен.
— Невольный грех, — сообщил Тоби. — По невежеству. Нечайно.
— И еще одно, а это ответственнее всего, — продолжал колокол. — Кто
отвращается от падших и изувеченных собственных собратьев; отрекается от них, как
от скверны, и не желает проследить сострадательным взглядом открытую пропасть,
в которую они скатились из мира хороша, цепляясь в собственном падении за травинки
и кочки потерянной данной почвы, и не производили их кроме того тогда, в то время, когда умирали,
израненные, глубоко на дне, — тот грешит против человека и бога, против
времени и вечности. И в этом грехе ты повинен.
— Сжальтесь нужно мной! — вскричал Тоби, падая на колени. — Смилуйтесь!
— Слушай! — сообщила тень.
— Слушай! — подхватили остальные тени.
— Слушай! — сказал ясный детский голос, показавшийся Тоби привычным.
Внизу, в церкви, слабо зазвучал орган. Понемногу нарастая, мелодия его
достигла крыши, заполнила неф и хоры. Она все ширилась, поднималась выше и
выше, вверх, вверх, вверх, будя растревоженные сердца дубовых балок, гулких
колоколов, окованных железом дверей, прочных каменных лестниц; и, наконец,
в то время, когда стенки башни уже не могли вместить ее, взмыла к небу.
Не страно, что и грудь старика не имела возможности вместить для того чтобы могучего,
огромного звука. Он вырвался из данной хрупкой колонии потоком слез; и Трухти
закрыл лицо руками.
— Слушай! — сообщила тень.
— Слушай! — сообщили остальные тени.
— Слушай! — сообщил детский голос. На колокольню донеслось праздничное
пение хора. Пели весьма негромко и скорбно — за упокой, — и Тоби, вслушавшись,
различил в этом хоре голос дочери.
— Она погибла! — вскрикнул старик. — Мэг погибла! Ее дух кличет меня! Я
слышу!
— Дух твоей дочери, — сообщил колокол, — оплакивает мертвых и общается с
мертвыми — мертвыми надеждами, мертвыми мечтами, мертвыми мечтами молодости; но
она жива. Определи по ее жизни живую правду. Определи от той, кто тебе всех
дороже, плохими ли родятся плохие. Определи, как кроме того с красивейшего стебля
срывают друг за другом листья и бутоны и как он сохнет и вянет. Следуй за
ней! До роковой черты!
Чёрные фигуры все как одна подняли правую руку и указали вниз.
— Призрак дней прошедших и будущих будет тебе спутником, — сообщил
голос. — Иди. Он стоит за тобой.
Тоби посмотрел назад и заметил… девочку? Девочку, которую нес на руках Уилл
Ферн! Девочку, чей сон — вот только что — защищала Мэг!
— Я сам сейчас нес ее на руках, — сообщил Трухти.
— Продемонстрируй ему, что такое он сам, — сообщили в один голос чёрные фигуры.
Башня разверзлась у его ног. Он посмотрел вниз, и в том месте, на большом растоянии на улице,
заметил себя, разбившегося и недвижимого.
— Я уже не живой! — вскричал Трухти. — Я погиб!
— Погиб! — сообщили тени.
— Боже милостивый! А новый год…
— Прошел, — сообщили тени.
— Как! — крикнул он, содрогаясь. — Я забрел не в том направлении, оступился в
темноте и упал с колокольни… годом ранее?
— Девять лет назад, — ответили тени.
Отвечая, они опустили простертые руки; в том месте, где только что были чёрные
фигуры, сейчас висели колокола.
И звонили: им снова пришло время звонить. И снова сонмы эльфов появились
неизвестно откуда, снова они были заняты диковинными собственными делами, а чуть
смолкли колокола, снова стали бледнеть, пропадать из глаз, и растворились в
воздухе.
— Кто они? — задал вопрос Тоби. — Я предположительно сошел с ума, но в случае, если нет, кто
они такие?
— Голоса колоколов. Колокольный звон, — отвечала девочка. — Их дела и
обличья — это надежды и мысли смертных, и еще — воспоминания, каковые у них
накопились.
— А ты? — задал вопрос ошеломленно Трухти. — Кто ты?
— Тише, — сообщила девочка. — Наблюдай!
В бедной, убогой помещении, склонившись над таким же вышиванием, какое он
довольно часто, довольно часто видел у нее в руках, сидела Мэг, его родная, ласково любимая
дочь. Он не пробовал поцеловать ее; не пробовал прижать ее к сердцу; он знал,
что это забрано у него окончательно. Но он, целый дрожа, затаил дыхание и смахнул
набежавшие слезы, дабы рассмотреть ее получше. Дабы лишь видеть ее.
Да, она изменилась. Как изменилась! Ясные глаза потускнели. Свежие щеки
увяли. Прекрасна так же, как и прежде, но надежда, где та юная надежда, что когда-то
отдавалась в его сердце, как голос!
Мэг оторвалась от пялец и посмотрела на кого-то. Проследив за ее
взором, старик отшатнулся.
Он сходу определил ее в данной взрослой даме. Так же завивались кудрями
долгие шелковистые волосы; те же были полураскрытые детские губы. Кроме того в
глазах, обращенных с вопросом к Мэг, светился тот же взор, каким она
всматривалась в эти черты, в то время, когда он привел ее к себе в дом!
Тогда кто же это тут, рядом с ним?
С трепетом посмотрев в призрачное лицо, он заметил в нем что-то… что-то
праздничное, далекое, смутно напоминавшее о той девочке, как напоминала ее
и дама, смотревшая на Мэг; а в это же время это была она, да, она; и в том же
платье.
Но тише! Они говорят!
— Мэг, — нерешительно сообщила Лилиен, — как довольно часто ты поднимаешь голову
от работы, дабы посмотреть на меня!
— Разве мой взор так изменился, что пугает тебя? — задала вопрос Мэг.
— Нет, родная. Ты так как и задаёшь вопросы это лишь не в серьез. Но по какой причине ты
не радуешься, в то время, когда наблюдаешь на меня?
— Да я радуюсь. Разве нет? — отвечала Мэг с ухмылкой.
— на данный момент — да, — отвечала Лилиен. — Но в то время, когда ты думаешь, что я тружусь
и не вижу тебя, лицо у тебя такое грустное, озабоченное, что я и наблюдать на
тебя опасаюсь. Жизнь отечественная тяжелая, тяжёлая, и радоваться нам мало обстоятельств, но
раньше ты была такая радостная!
— А на данный момент разве нет? — вскрикнула Мэг с непонятной тревогой и,
встав, обняла девушку. — Неужто из-за меня отечественная тоскливая судьба
думается тебе еще тоскливее?
— Если бы не ты, у меня бы никакой жизни не было! — сообщила Лилиен,
пылко ее целуя. — Если бы не ты, я бы, думается, и не захотела больше так
жить. Работа, работа, работа! Столько часов, столько дней, столько
продолжительных-продолжительных ночей неисправимой, безотрадной, нескончаемой работы — и для
чего? Не для богатства, не для радостной, шикарной жизни, не для достатка,
пускай самого скромного; нет, для хлеба, для жалких грошей, которых лишь
и хватает на то, дабы опять трудиться, и во всем нуждаться, и думать о отечественной
неприятной доле! Ах, Мэг! — Она заговорила громче и стиснула руки на груди,
как будто бы от сильной боли. — Как может ожесточённый мир существовать и равнодушно
наблюдать на такую жизнь!
— Лилли! — сообщила Мэг, успокаивая ее и откидывая ей волосы с лица,
залитого слезами. — Лилли! И это говоришь ты, такая юная, прекрасная!
— В том-то и кошмар, Мэг! — перебила женщина, отпрянув и умоляюще глядя
ей в лицо. — Перевоплоти меня в старая женщина, Мэг! Сделай меня сморщенной, дряхлой,
избавь от ужасных мыслей, каковые смущают меня, молодую!
Трухти повернулся к собственной спутнице. Но призрак девочки обратился в
бегство. Провалился сквозь землю.
И сам он уже был совсем в другом месте. Потому что господин Джозеф Баули,
Отец и Друг бедняков, устроил пышное празднество в Баули-Холле по случаю дня
рождения собственной жены. А потому, что леди Баули появилась в первоначальный сутки года
(в чем местные газеты усматривали перст провидения, повелевшего леди Баули
в любой момент и во всем первенствовать ), то и празднество это происходило на Новый
год.
Баули-Холл был полон гостей. Явился краснолицый джентльмен, явился
господин Файлер, явился достославный олдермен Кьют, — данный последний питал
склонность к великим мира этого и благодаря собственному любезному письму очень
сблизился с сэром Джозефом Баули, стал прямо-таки втором данной семьи, —
явилось и еще множество гостей. Явился и бедный невидимый Трухти и бродил по
всему дому унылым привидением, разыскивая собственную спутницу.
В прекрасной зале шли изготовление к прекрасному пиру, на протяжении
которого господин Джозеф Баули, Отец и общепризнанный Друг бедняков, должен был
сказать прекрасную обращение. До этого его Детям и Друзьям предстояло съесть
известное количество пудингов в другом помещении; после этого по этому символу
Дети и Друзья, влившись в толпу Друзей и Отцов, должны были образовать
домашнее сборище, в коем ни один мужественный глаз не останется не
увлажненным слезой умиления.
Но это не все. Кроме того это еще не все. Господин Джозеф Баули, член и баронет
парламента, должен был сыграть в кегли — так-таки сразиться в кегли — со
собственными арендаторами!
— Нечайно вспоминаются дни ветхого короля Гарри, — сообщил по этому
предлогу олдермен Кьют. — Славный был король, хороший король. Да. Вот это был
молодец.
— Непременно, — сухо подтвердил господин Файлер. — По части того, дабы
жениться и убивать собственных жен. Кстати сообщить, число жен у него было
существенно выше среднего *.
— Вы-то станете брать в жены красивых леди, но не начнёте убивать их,
правильно? — обратился олдермен Кьют к наследнику Баули, имевшему от роду
двенадцать лет. — Дорогой мальчик! Мы и посмотреть назад не успеем, — продолжал
олдермен, положив руки ему на плечи и приняв самый серьёзный вид, —
как данный мелкий джентльмен состоится в парламент. Мы услышим о его победе
на выборах; о его речах в палате лордов; о лестных предложениях ему со
стороны правительства, о всевозможных блестящих его удачах. Да, не успеем
мы посмотреть назад, как будем по мере собственных скромных сил возносить ему хвалу на
совещаниях муниципального управления. Помяните мое слово!
Ох, какая же громадная отличие между обутыми и босыми! — поразмыслил Тоби.
Но сердце его потянулось кроме того к этому ребенку: он отыскал в памяти о босоногих
мальчишках, которым предначертано было (олдерменом) вырасти преступниками и
каковые имели возможность бы быть детьми бедной Мэг.
— Ричард, — стонал Тоби, блуждая среди гостей. — Где он? Я не могу
отыскать Ричарда! Где Ричард?
Казалось бы, что тут делать Ричарду, даже если он еще жив? Но от
одиночества и тоски Тоби совсем утратил голову; и все блуждал среди нарядных
гостей, ища собственную спутницу и повторяя:
— Где Ричард? Продемонстрируй мне Ричарда! На протяжении этих блужданий к нему
попался доверенный секретарь господин Фиш, страшно взволнованный.
— Что же это такое! — вскрикнул господин Фиш. — Где олдермен Кьют? Видел
кто-нибудь олдермена?
Видел ли кто олдермена? Да полно, разве кто-нибудь имел возможность не заметить
олдермена? Он был так обходителен, так любезен, так твердо не забывал о
естественном для каждого человека жажде видеть его, что, пожалуй,
единственный его недочёт в том и состоял, что он все время был на виду. И
где бы ни пребывали сильные мира сего, в том месте же, в силу сродства избранных
душ, был и Кьют.
Пара голосов крикнуло, что он — в том кружке, что собрался около
сэра Джозефа. Господин Фиш направился в том направлении, отыскал его и медлено отвел к
ближайшему окну. Трухти последовал за ними. Не умышленно. Ноги сами понесли
его в ту сторону.
— Дорогой олдермен Кьют! — сообщил господин Фиш. — Отойдем еще подальше.
Случилось что-то страшное. Мне лишь сию 60 секунд дали знать. Пологаю, что сэру
Джозефу лучше не информировать об этом до конца праздника. Вы отлично понимаете сэра
Джозефа и дадите совет мне, как быть. Воистину ужасное и прискорбное
событие!
— Фиш! — сообщил олдермен. — Фиш, дорогой мой, что произошло? Надеюсь,
ничего революционного? Никто не… не покушался на, полномочия мировых
судей?
— Дидлс, банкир… — пролепетал Фиш. — Братья Дидлс… его сейчас
тут ожидали… занимал таковой большой пост в Пробирной палатке…
— Неужто прекратил платежи? — вскричал олдермен. — Быть не имеет возможности!
— Застрелился.
— Боже мой!
— У себя в конторе, — сообщил господин Фиш. — Сунул в рот двуствольный
пистолет и спустил курок. Обстоятельств — никаких. Был всем обеспечен.
— Обеспечен! — вскрикнул олдермен. — Да он был богатейший человек.
Почтеннейший человек. Суицид! От собственной руки!
— Этим утром, — подтвердил Фиш.
— О бедный мозг! — вскрикнул олдермен, набожно воздев руки. — О нервы,
нервы! Тайны автомобили, именуемой человеком! О, как мало необходимо, дабы нарушить
ее движение, — несчастные мы создания! Быть может, неудачный обед, господин Фиш.
Быть может, поведение его сына, — я слышал, что данный юный человек вел
беспутный образ судьбы и забрал в привычку выдавать векселя на отца, не имея на
то никакого права! Таковой почтенный человек! Один из самых почтенных, каких я
лишь знал! Это потрясающий случай, господин Фиш. Это публичное бедствие!
Я не премину надеть глубочайший траур. Таковой почтенный человек! Но на все
воля божия. Мы должны покоряться, господин Фиш. Должны покоряться!
Как, олдермен! Ни слова о том, дабы упразднить? Отыщи в памяти, праведный
судия, как ты гордился и хвастал собственной высокой нравственностью. Ну же,
олдермен! Уравновесь чашки весов. Кинь-ка на эту, пустую, меня, да голод,
да какую-нибудь бедную даму, у которой лишения и нужда иссушили жизненные
соки, сделали ее глухой к слезам ее отпрысков, не смотря на то, что они-то были в праве на ее
участие, право, дарованное святой матерью Евой. Взвесь то и второе, ты,
Даниил *, в то время, когда придет твой час предстать перед Страшным судом! Взвесь то и
второе на глазах у тысяч страдальцев, для которых ты разыгрываешь собственный
ожесточённый фарс, и не думай, словно бы их так легко одурачить. А что, в случае, если у тебя
самого помрачится разум — продолжительно ли? — и ты перережешь себе горло в назидание
своим сытым собратьям (в случае, если имеется у тебя собратья), дабы они осмотрительнее
просматривали мораль удрученным и отчаявшимся. Что тогда?
Слова эти появились в сердце у Тоби, совершенно верно сказанные не его, а
чьим-то чужим голосом. Олдермен Кьют заверил мистера Фиша, что окажет помощь ему
сказать о печальном происшествии сэру Джозефу, в то время, когда кончится праздник. На
прощанье, в сокрушении душевном стиснув руку мистера Фиша, он еще раз
сообщил: Таковой почтенный человек! И сказал, что ему (кроме того ему!) неясно,
как допускаются на земле подобные несчастья.
— В самый раз предположить, хоть это, само собой разумеется, и не так, — сообщил олдермен
Кьют, — что временами в природе совершаются какие-то ужасные сдвиги,
воздействующие на всю совокупность публичного устройства. Братья Дидлс!
Игра в кегли прошла с огромным успехом. Господин Джозеф сбивал кегли очень
искусно; его наследник также кинул шар, с более близкого расстояния; и все
признали, что раз уж сын и баронет баронета играются в кегли, значит дела в
стране поправляются, и притом весьма скоро.
В надлежащее время был подан обед. Трухти, сам не pная для чего, также
направился в залу, — его повлекло в том направлении что-то, бывшее посильнее собственной его
воли. Зала представляла собой прелестную картину; женщины были одна второй
прекраснее; все гости — довольны, радостны и добры. В то время, когда же в дальнем
финише залы отворились двери и в них хлынули обитатели деревни в собственных
крестьянских костюмах, зрелище стало совсем уже восхитительным. Но Тоби
ни на что не наблюдал, а лишь шептал : Где Ричард? Он бы обязан
оказать помощь ей, утешить ее! Я не вижу Ричарда!
Уже было предложено пара тостов; уж выпили за здоровье леди Баули;
уже господин Джозеф Баули поблагодарил гостей и сказал собственную прекрасную обращение,
в которой привел разнообразные доказательства тому, что он прирожденный Приятель
и Папа и другое; и сам внес предложение тост: за Детей и своих Друзей и за
благородство труда, — как внезапно внимание Тоби привлекло легкое
замешательство в конце залы. По окончании недолгой суеты, пререканий и шума
какой-то человек протиснулся через толпу и выступил вперед.
Не Ричард. Нет. Но и об этом человеке Тоби неоднократно думал, пробовал его
разыскать. При менее ярком свете Тоби, быть может, не сообразил бы, кто данный
изможденный мужик, таковой ветхий, седой, ссутулившийся; но на данный момент, в то время, когда
десятки ламп озаряли его громадную шишковатую голову, он в тот же миг признал Уилла
Ферна.
— Что такое! — вскричал господин Джозеф, поднимаясь с места. — Кто разрешил войти ко мне
этого человека? Это преступник, только что из колонии! Господин Фиш, будьте так
хороши, займитесь…
— Одну 60 секунд! — сообщил Уилл Ферн. — Одну 60 секунд! Миледи, в наше время сутки
рожденья — ваш и нового года. Разрешите мне сказать слово.
Она вступилась за него. Господин Джозеф с присушим ему преимуществом опять
опустился на стул.
Гость-оборванец — одежда на нем была вся в лохмотьях — осмотрел
собравшихся и смиренно им поклонился.
— Хорошие господа! — сообщил он. — Вы выпивали за здоровье рабочего человека.
взглянуть на меня!
— Прямехонько из колонии, — сообщил господин Фиш.
— Прямехонько из колонии, — подтвердил Ферн. — И не в впервые, не во
второй, не в третий, кроме того не в четвертый.
Тут господин Файлер брюзгливо увидел, что четыре раза это уже выше
среднего и как, дескать, не стыдно.
— Хорошие господа! — повторил Уилл Ферн. — взглянуть на меня! Вы
видите, на что я стал похож — хуже некуда, мне сейчас ни повредить больше
запрещено, ни оказать помощь; то время, в то время, когда ваши благодеяния и милостивые слова имели возможность
принести пользу мне, — он ударил себя в грудь и тряхнул головой, — то время
ушло, развеялось, как запах прошлогоднего клевера. Я желаю замолвить слово за
них, — он указал на работников, столпившихся в углу залы, — на данный момент вы тут
все в сборе, так выслушайте раз в жизни настоящую правду.
— Тут не найдется никого, — сообщил хозяин дома, — кто уполномочил бы
этого человека сказать от его имени.
— Весьма возможно, господин Джозеф. Я также так думаю. Но это не означает, что
в моих словах нет правды. Может, именно это-то их и подтверждает. Хорошие
господа, я прожил в этих местах много лет. Вон от той канавы виден мой
домишко. какое количество раз нарядные леди срисовывали его в собственные альбомы. Говорят,
на картинах он получается прекрасно; но на картинах нет погоды, вот и
выходит, что куда лучше его срисовывать, чем в нем жить. Ну хорошо, я в нем
жил. Как тяжело и тяжко мне в том месте жилось, про это я не стану говорить.
Имеете возможность убедиться сами, в любой сутки, в то время, когда угодно.
Он сказал так же, как в тот вечер, в то время, когда Тоби встретил его на улице.
Голос его стал более глухим и хриплым и временами дрожал; но ни разу он не
увеличился до страстного крика, а звучал сурово и обыденно, под стать тем
обыденным фактам, каковые он излагал.
— Вырасти в таком доме порядочным, мало-мальски порядочным человеком
тяжелее, чем вы думаете, хорошие господа. Что я вырос человеком, а не зверем,
— да и то отлично; это, как-никак, похвала мне… такому, каким я был. А какой я
стал — для того чтобы меня и хвалить не за что, и сделать для меня уже ничего
запрещено. Кончено.
— Я рад, что данный человек пришел ко мне, — увидел господин Джозеф, обводя
собственных гостей безмятежным взором. — Не прерывайте его. По всей видимости, такова воля
всевышнего. Перед нами пример, живой пример. Я надеюсь, я верю и ожидаю, что
мои приятели усмотрят в нем назидание.
— Я выжил, — снова заговорил Ферн по окончании минутного молчания. — Как — и
сам не знаю, и нет человека, который знает; но до того мне было тяжело, что я не имел возможности
делать вид, словно бы я всем доволен, либо прикидываться не тем, что я имеется. Ну,
а вы, джентльмены, что заседаете в судах, в то время, когда вы видите, что у человека на
лице написано недовольство, вы рассказываете друг другу: Это странный
субъект. Данный Уилл Ферн мне что-то не нравится. Нужно за ним последить!
Удивляться тут нечему, джентльмены, я , что это так; и уж с
этого часа все, что Уилл Ферн делает и чего не делает, — все оборачивается
против него.
Олдермен Кьют вложил громадные пальцы в карманы жилета и, откинувшись на
стуле, с ухмылкой подмигнул ближайшему светильнику, как будто бы говоря: Ну
само собой разумеется! Я же вам сказал. Ветхая песня. Все это нам в далеком прошлом знакомо — и мне и
людской природе.
— А сейчас, джентльмены, — сообщил Уилл Ферн, протянув к ним руки, и
бледное лицо его на мгновение залилось краской, — вспомните ваши законы,
так как они как специально придуманы чтобы травить нас и расставлять нам
ловушки, в то время, когда мы дойдем до для того чтобы положения. Я пробую перебраться в второе
место. И оказываюсь бродягой. В колонию его! Я возвращаюсь ко мне. Иду в ваш
лес за орехами и разламываю пара веток — с кем не случается! В колонию его!
Один из ваших сторожей видит меня днем с ружьем, около моего же
огорода. В колонию его! Вышел из колонии и, само собой, обругал этого сторожа
как направляться. В колонию его! Я срезал палку. В колонию его! Подобрал и съел
гнилое яблоко либо репу. В колонию его! Обратно идти двадцать миль; по дороге
попросил милостыню. В колонию его! А позже уж где бы я ни был, что бы ни
делал, обязательно попадаюсь на глаза то констеблю, то сторожу, то еще
кому-нибудь. В колонию его, он бродяга, сколько раз сидел за решеткой, у него
и дома-то нет, не считая колонии.
Олдермен серьёзно кивнул, как бы говоря: Что ж, дом самый
подходящий!
— Для кого я это говорю, неужто для себя? — вскрикнул Ферн. — Кто
вернет мне мою свободу, мое хорошее имя, невинность моей племянницы! Тут
бессильны все лорды и леди, сколько их ни имеется в Англии. Но прошу вас,
хорошие господа, в то время, когда имеете дело с другими, подобными мне, начинайте не с
финиша, а В первую очередь. Дайте, прошу вас, сносные дома тем, кто еще лежит в
колыбели; дайте сносную пищу тем, кто трудится в поте лица; дайте более
человечные законы, дабы не портить нас за первую же провинность, и не гоните
нас за любой пустяк в колонию, в колонию, в колонию! Тогда мы будем с
признательностью принимать всякое снисхождение, какое вы захотите оказать
рабочему человеку, — так как сердце у него незлое, терпеливое и отзывчивое. Но
вначале вы должны спасти в нем живую душу. Потому что на данный момент — пускай это пропащий,
как я, либо один из тех, что тут собрались, — все равно, душой он не с
вами. Отдайте себе его душу, господа, отдайте! Не ждите того дня,
в то время, когда кроме того в библии его помутившемуся разуму почудится не то, что было в ней
раньше, и привычные слова предстанут его глазам такими, как они представали
время от времени моим глазам… в колонии: Куда ты отправишься, в том направлении я не отправлюсь; где ты
будешь жить, в том месте я не буду жить; народ твой — не мой народ, и твой всевышний — не
мой всевышний! *
Неожиданно в зале началось какое-то суета и волнение. Тоби поразмыслил было,
что это гости повскакали со собственных мест, дабы выгнать Ферна. Но в следующую
60 секунд и зала и гости провалились сквозь землю, и перед ним опять сидела его дочь,
склонившись над работой. Лишь сейчас каморка ее была вторая, совсем уже
нищенская; и Лилиен рядом с ней не было.
Пяльцы, за которыми Лилиен когда-то трудилась, были убраны на полку и
прикрыты. Стул, на котором она сидела, — повернут к стенке. В этих мелочах и
в осунувшемся от горя лице Мэг была целая повесть. Любой прочел бы се с
первого взора!
Мэг прилежно трудилась, пока не стемнело, а в то время, когда прекратила различать
нити, зажгла грошовую свечу и снова принялась за работу. Ветхий ее папа,
невидимый, все стоял около нее, наблюдал на нее, обожал ее — так обожал! — и
нежным голосом сказал ей что-то про прошлые дни и про колокола. Не смотря на то, что он и
знал — бедный Трухти! — что она его не слышит.
Уже совсем поздно вечером в дверь постучали. Мэг отворила. На пороге
стоял мужик. Безрадостный, пьяный, неопрятный, истасканный, со свалявшимися
нестриженой бородой и волосами; но по каким-то показателям еще возможно было
предугадать, что в юности он был ладный и прекрасный.
Он стоял, ожидая разрешения войти, а она, отойдя на ход от двери,
наблюдала на него без звучно и безрадосно. Желание Тоби исполнилось: он заметил
Ричарда.
— Возможно к тебе, Маргарет?
— Да. Войди. Войди!
Отлично, что Тоби знал его раньше, чем он заговорил; не то, услышав данный
неотёсанный, сиплый голос, он бы ни за что не поверил, что перед ним Ричард.
В комнате было лишь два стула. Мэг уступила ему собственный, а сама, отойдя
мало в сторону, стояла и ожидала, что он сообщит. Но он сидел, тупо уставясь
в пол, с застывшей, тщетной ухмылкой. Он являл собой картину для того чтобы
глубокого падения, таковой предельной безнадежности, для того чтобы жалкого позора,
что она закрыла лицо руками и отвернулась, дабы скрыть собственную боль.
Придя в сознание от шороха ее платья либо другого какого-либо звука, он поднял
голову и заговорил, как будто бы лишь на данный момент переступил порог.
— Все за работой, Маргарет? Поздно ты заканчиваешь.
— Как в любой момент.
— А начинаешь рано?
— Начинаю рано.
— Вот и она так говорит. Говорит, что ты ни при каких обстоятельствах не уставала; либо не
признавалась, что устала. Это в то время, когда вы жили совместно. Кроме того в случае, если падала в
обморок от голода и усталости. Но это я тебе уже говорил в прошедший раз.
— Да, — отвечала она. — А я просила тебя больше ничего мне не
говорить; и ты мне поклялся, Ричард, что не будешь.
— Поклялся, — повторил он с пьяным хохотом, глядя на нее безлюдными
глазами. — Поклялся. Вот-вот. Поклялся! — Позже, совершенно верно опять придя в сознание,
сообщил с неожиданной горячностью: — А как же мне быть, Маргарет? Как же мне
быть? Она снова ко мне приходила!
— Снова! — вскрикнула Мэг, всплеснув руками. — Значит, она так довольно часто
обо мне вспоминает! Снова приходила?
— какое количество раз, Маргарет, она не дает мне покою. Нагоняет меня на улице
и сует мне в руку. В то время, когда я тружусь (ха-ха, это не часто бывает), она
подходит ко мне тихо по золе и шепчет мне в ухо: Ричард, не
оглядывайся. Для всего святого, передай ей это. Приносит мне на квартиру,
отправляет в письмах; время от времени ударит в окно и положит на подоконник. Что я
могу сделать? Вот, смотри!
Он протянул ей мелкий кошелек и подкинул его на ладони, так что в
нем забренчали монеты.
— Спрячь его, — сообщила Мэг, — спрячь! В то время, когда она снова придет, сообщи
ей, что я обожаю ее всем сердцем. Что я любой вечер молюсь за нее. Что,
в то время, когда сижу одна за работой, все время о ней думаю. Что она со мной, днем и
ночью. Что, если бы мне на следующий день умирать, я не забывала бы о ней до последнего
вздоха. Но что на деньги эти я и наблюдать не желаю.
Он медлительно убрал руку и, сжав деньги в кулаке, сказал не то
задумчиво, не то сонно:
— Я ей так и сообщил. Яснее ясного. Я по окончании того раз десять относил ей
данный презент. Но в то время, когда она пришла и стала прямо передо мной, что мне было
делать?
— Так ты ее видел! — вскричала Мэг. — Ты ее видел? Лилиен, золотая моя
девочка! Лилиен!
— Я ее видел, — сообщил он, не в ответ ей, но как будто бы все так же медлительно
думая вслух. — Стоит передо мной и вся дрожит. Как она выглядит, Ричард?
Похудела? А меня вспоминает? Мое всегдашнее место у стола — что в том месте сейчас?
А пяльцы, в которых она учила меня вышивать, она их сожгла, Ричард? Так и
сказала. Я сам слышал.
Сдерживая рыдания, с мокрым от слез лицом, Мэг склонилась над ним,
дабы не потерять ни слова.
А он, уронив руки на колени и целый подавшись вперед, совершенно верно с большим трудом