Срочно по окончании наступления Научной Революции христианство поделило участь древнего наследия, причем и тут не обошлось без парадоксов. В случае, если Научная Революция заимствована у греков фактически целый теоретический «реквизит», то у католической идеологии, несмотря на все ее Догматическое неприятие любых новшеств, она забрала целый нужный комплект стереотипов, из которых сложилось и в рамках которых имело возможность развиваться новое научное сознание. Ко мне внесла собственный вынужденный вклад как церковная практика, так и церковная теория. Как уже упоминалось, еще на заре средневековья церковные монастыри на Западе были единственным прибежищем, где были спасены успехи хорошей культуры, благодаря чему дух ее сохранился в столетиях. На исходе первого тысячелетия Церковь официально поддерживала и поощряла широкую теоретическую деятельность схоластиков, заложивших такие базы методики рационализма без которых современный склад ума не имел возможность сформироваться.
Покровительство, оказанное Церковью философии, абсолютно оправдало себя, породив множество сводов католического богословия. Для систематизации христианского вероучения и его теоретического обоснования, нужных развивавшейся Церкви, схоластика создала рациональный способ доказательства религиозных догм применением логики. К тому же возраставшее признание сокровища физического мира в пору большого средневековья породило и соответствующее признание хорошей роли, которую играется научное познание этого мира как Божественного творения. При всем собственном настороженном отношении к греховному миру и «мирской жизни», в иудео-христианском вероучении подчеркивались не только онтологическая действительность этого мира, но и его неразрывная сообщение с благим и честным Всевышним. Христианство принимало жизнь серьезно. Исходя из этого научные искания в значительной степени исходили из религиозных побуждений, опиравшихся не только на эмоцию активной ответственности человека в нашем мире, но и на веру в действительность этого мира, в его порядок и — на заре современной науки — в его сообщение со всемогущим Всевышним.
Но деятельность схоластиков вовсе не сводилась к христианской переработке и возрождению греческих идей. Конкретно схоластики совершили исчерпывающее изучение этих идей и их критический анализ и выдвинули собственные другие идеи — в частности, предпосылки к определениям ускорения и инерции, представление о равномерном ускорении вольно падающих тел, гипотетические положения о перемещении Почвы,— все это стало базой чтобы современная наука начиная с Коперника и Галилея приступила к выстраиванию собственной парадигмы. И, пожалуй, самые важные последствия имели не своеобразие теоретических новшеств схоластиков и не возвращение ими к судьбе греческой мысли, но та не столь легко уловимая экзистенциальная позиция, которая от средневековых мыслителей перешла к их современным потомкам, то есть — теологически обоснованная и прочно внедрившаяся уверенность в том, что богоданный разум человека наделен свойством постижения природного мира и что познание образовывает его религиозный долг. Интеллектуальная нить, связующая человека с животворящим Логосом, привилегированное положение, в которое его ставит обладание божественным светом разума (отыщем в памяти lumen intellectus agentis Аквината),— с христианской точки зрения, были основанием для познания человеком Космоса. Декартовское представление о естественном свете людской разума было прямым развитием (действительно, частично секуляризированным) этого томистского образа. Изречение Аквината, приведенное им в «Summa theologica»*,— «авторитет имеется нехороший способ доказательства» — станет наиболее значимым для будущих поборников свободного мышления. Современный рационализм, эмпиризм и натурализм — все это имело корни в схоластике.
Но схоластика, с которой столкнулась натурфилософия XVI и XVII столетий, была уже одряхлевшей совокупностью, от которой разило морализаторством и начётничеством, что никак не отвечало духу времени. Она более не порождала никаких — либо практически никаких — идей. Одержимость авторитетом Аристотеля, чрезмерная увлеченность утонченными логическими увёртками и словесными разграничениями, неспособность систематически контролировать теории практическими опытами — все это характеризовало позднюю схоластику как устаревшее и закосневшее мировоззрение, интеллектуальный авторитет которого надлежало срочно ниспровергнуть, в противном случае отважной, как Геракл, науке угрожало быть задушенной еще во младенчестве. С возникновением Бэкона, Галилея, Ньютона и Декарта авторитет схоластики был решительно низринут, и она безвозвратно потеряла прежние позиции. С той поры философия и наука имели возможность продолжать собственный шествие, не нуждаясь более ни в теологическом оправдании, ни в божественном свете в собственного интеллекта, ни в пугающе огромных сверхсистемах эпистемологии и схоластической метафизики.
* «Сумма богословия».— Лат.
И все же, несмотря на недвусмысленно светский темперамент современной науки, которая выкристаллизовалась из Научной Революции, кроме того сами зачинщики научного переворота так же, как и прежде действовали, мыслили и оценивали свои работы в таких понятийных рамках, каковые нечайно заставляли думать о религиозном озарении. Они принимали собственный интеллектуальный прорыв в первую очередь как вклад в священную миссию науки. Их научные открытия несли духовную победу, потому что прозревали божественную архитектуру мира и подлинный космический порядок. Выполненное эйфории восклицание Ньютона: «О Боже, я мыслю Твоими мыслями за Тобой!» — явилось только кульминационным моментом в долгом последовательности аналогичных же эпифанических* откровений, ознаменовавших вехи становления современной науки. В собственной книге «De revolutionibus» Коперник прославлял астрономию как «науку, скорее божественную, нежели людскую», стоящую ближе вторых наук к Всевышнему по благородству целей, и склонялся в сторону гелиоцентрической теории, потому что в ней обнаруживалось точность и подлинное величие Божьего мироздания. Произведения Кеплера практически пылают жаром божественных озарений, потому что он воочию зрел, как Космос открывает ему собственные тайны10. Он именовал астрологов «священниками высочайшего Всевышнего, толкователями книги природы», а суть собственной судьбе видел в том, дабы «находиться со своим открытием на страже у ворот храма Господня, у алтаря которого помогает Коперник». В «Звездном вестнике» (Sidereus nuncius) он писал, что собственные открытия посредством телескопа ему удалось совершить благодаря просветившей его ум Божьей благодати. Кроме того светски настроенный Ф. Бэкон разглядывал научное продвижение человечества в открыто религиозных, благочестивых терминах, высказывая идея о том, что материальным успехом человечество обязано собственному духовному приближению к христианскому золотому веку. Декарт растолковывал открывшееся ему познание новой универсальной науки, которая явилась ему в символическом сне, Божественным вмешательством, с той поры направлявшим всю его деятельность; Всевышний выяснил его путь познания и дал уверенность в успехе его исканий. А по окончании открытий Ньютона чудотворный свет озарил новую науку. Казалось, что была написана новая Книга Бытия. Как поведал эре Просвещения Александр Священик:
Nature and nature’s laws lay не меньше night; God said,
«Let Newton be», and all was light.
(В кромешном мраке мир вначале лежал;
«Да будет Ньютон»,— рек Господь, и свет настал).
* Epiphaneia (греч.) — появление, в христианстве — откровение божества, Богоявление.— Примеч. пер.
Великая страсть, которую питали к обнаружению законов природы ученые-новаторы, проистекала не в последнюю очередь из веры в то, что они заново обретают божественное знание, потерянное с грехопадением человека. Наконец-то человеческий разум постиг божественные действующие начала. Сейчас науке удалось сорвать покров с вечных законов, управляющих творением, другими словами с самого божественного рукомесла. Благодаря науке человек имел возможность помогать вящей славе Господней, представил на общее обозрение математическое великолепие, изумительный порядок и сложнейшую точность, царящий на небесах и на Земле. Сияющая гармония данной Вселенной, открывшейся взглядам новооткрывателей, пробуждала в них благоговейный трепет перед лицом Трансцендентного Разума, Творца для того чтобы совершенного Космоса.
Наряду с этим религиозность основных первопроходцев новой науки не была каким-то обобщенным религиозным эмоцией: она имела прямое отношение конкретно к христианству. Ньютон предавался изучению библейских пророчеств и теологии с таким же усердием, что и занятиям физикой. Галилей стремился спасти Церковь от заблуждения, которое имело возможность дорого ей обойтись, и, не обращая внимания на собственные стычки с Инквизицией, был непоколебим в собственном католическом благочестии. Декарт прожил всю жизнь и погиб набожным католиком. Все их интеллектуальные суждения имеют христианскую подоплеку, как будто бы вплетенную в саму ткань их научных и философских теорий. И Декарт, и Ньютон выстраивали собственные космологические совокупности, исходя из убежденности в существовании Всевышнего. Для Декарта объективный мир существовал как устойчивая действительность, в силу того, что он пребывал в уме Всевышнего, а человеческий разум был точным источником познания единственно благодаря свойственной Всевышнему истинности. Согласно точки зрения Ньютона, материю нереально растолковать только из нее самой: нужен некоторый Перводвигатель, Создатель, Правитель и Верховный зодчий. Физический мир с его законами имеет начало в Всевышнем, этим и разъясняется его стройный порядок и непрерывное существование. И вправду, в то время, когда Ньютон не отыскал решения некоторых собственных задач, он сделал вывод, что поддержание совокупности в верном действии требует периодического вмешательства Всевышнего.
СТОЛКНОВЕНИЕ и КОМПРОМИСС
Но уже на ранних стадиях состоявшегося соглашения между христианством и наукой обнаружилось множество разногласий и трений, потому что, даже если не касаться креационистской онтологии, на которой все еще покоилась новая парадигма, научная вселенная — с ее механическими силами, Землёй и вещественными небесами-планетой — все-таки не совсем вписывалась в классическую христианскую картину мира. Любое открытие, идеальное в данной новой Вселенной, должно было выдержать опробование религиозной верой, а не ограничиваться научными доказательствами. Так как род и Земля человеческий смогут быть средоточием Божьего творения в метафизическом смысле, не смотря на то, что этому положению и нереально отыскать подтверждение со стороны естественной науки, для которой и Почва, и Солнце — только два тела
среди бесчисленного множества вторых тел, движущихся в некой бесконечной и нейтральной пустоте. «Меня приводит в кошмар вечное безмолвие этих нескончаемых пространств»,— сказал Паскаль — математик, владевший напряженным религиозным эмоцией. Христиане-интеллектуалы пробовали переосмыслить собственные религиозные представления, чтобы согласовать их с Вселенной, в корне отличавшейся от древней и средневековой космологии, в пределах которой развивалась христианская религия, но метафизическая пропасть разверзалась все шире и шире. В ньютоновском космосе эры Просвещения ад и рай потеряли собственный расположение в физическом измерении, природные явления утратили собственную символическую значимость, а волевое вмешательство и чудеса божественной силы в человеческие дела представлялись все менее правдоподобными, потому что противоречили главной упорядоченности Вселенной, напоминавшей собственной точностью отлично отлаженный часовой механизм. Но самые основания христианской веры были через чур глубоко укоренены, дабы их возможно было полностью отвергнуть.
Так появилась психотерапевтическая необходимость в картине Вселенной, подчиняющейся двойной истине. Начало подразумеваться, что вера и разум принадлежат к различным царствам, а учёные и философы, наровне с широкими публичными слоями, прекратили видеть какую-то связь между действительностью и научной действительностью религиозной. вера и Разум, сплоченные в пору большого средневековья стараниями схоластиков, в особенности Аквината,— после этого, с наступлением позднего средневековья, были разлучены Оккамом и номиналистами: вера устремилась в одном направлении, где потом ее настигли Реформация, Лютер, буквальное прочтение Библии, католическая Контрреформация и фундаменталистский протестантизм; в то время как разум отправился по иному пути — вместе c Бэконом, Декартом, Локком, Юмом, эмпирической наукой, Просвещением и рациональной философией. Все поползновения снова свести разум и веру совместно приводили значительно чаще к искажению природы той либо другого — к примеру, к ограничению религиозного опыта одним только нравственным побуждением в Совокупности Канта.
Так как и наука, и религия прочно держались на ногах, и одновременно с этим любая очевидно наблюдала в собственную сторону, со всей неизбежностью последовало расщепление христианского мировоззрения: в нем отразился тот метафизический раскол, что заявил о себе не только в обществе, но и в личного дознания многих людей. Религию все больше пробовали загнать в отдельный «отсек» — как имеющую отношение скорее к внутреннему «я» человека, нежелик внешнему миру, не столько к местной судьбе, сколько к загробной, и уже не ко всем дням семь дней, а к воскресенью. Очевидно, большая часть, как и прежде, исповедовало христианское вероучение и, как словно бы отозвавшись с новой силой на философов Просвещения и учения физиков об отвлеченной механистической вселенной, в XVII и XVIII столетиях вспыхнул и разгорелся в весах пожар пламенно-эмоциональных религиозных перемещений: пиетизма — в Германии, янсенизма — во Франции, методистов и квакеров — Англии, в Америке же началась борьба за независимость. Везде бытовала и набожность классического христианства: сейчас западная религиозная музыка достигла собственного апогея в творениях Генделя и Баха (кстати сообщить, даты рождения обоих приходятся на месяцы создания Ньютоновых «Начал»). Но и среди столь разнообразных точек зрения, через гущу которых научный и религиозный темпераменты торили себе различные дороги, четко прослеживался главной курс, забранный культурой в целом: научный рационализм неуклонно поднимался в гору, во всех и ветхих, и новых областях людской опыта в полный голос заявляя о главенстве и своём превосходстве.
За два столетия, истекшие за веком Ньютона, в новом мировоззрении совсем утвердился светский взор на вещи. Не без драматических нот механистический материализм явил полное подтверждение свей познавательной утилитарной действенности и силы. Сейчас происшествия и любые события, приходившие в явное несоответствие с принятыми научными правилами,— такие, как ссылки на исцеление и всякие чудеса верой, заявления о собственных религиозных откровениях либо духовном экстазе, пророчества, символические истолкования природных явлений, «самоличные» встречи с Всевышним либо сатаной,— все это и этому подобное стали объяснять сумасшествием, либо шарлатанством, либо тем и вторым совместно. Вопросы, касающиеся существования Всевышнего либо трансцендентной действительности, прекратили играться ключевую роль в научном сознании, уже становившемся наиболее значимым причиной, определяющим неспециализированную совокупность вер грамотных людей. Еще в семнадцатом веке для Паскаля, преодолевавшего личные философский скептицизм и религиозные сомнения, рывок к вере, нужный для сохранения христианского миросозерцания, превратился в собственного рода последний шанс. Сейчас же весьма многим, появлявшимся во главе западной мысли, казалось, что данный путь ведет в тупик.
Что же позвало при таких условиях сдвиг от религиозности, столь сильно выраженной у деятелей Научной Революции в XVI и XVII столетиях, к не меньше выделенному секуляризму западного интеллекта в XIX и XX столетиях? Непременно, метафизическая несостоятельность обеих позиций, их несходство в дорогах познания, проистекающее из попытки «впрячь в одну трепетную лань и повозку коня»,— неизбежно вели к тому, дабы одно из двух начал наконец пересилило. Легко особенности и характер христианского откровения не хорошо увязывались с особенностями и характером научного откровения. Христианское учение зиждилось на вере в физическое воскресение Христа по окончании смерти — событие, повлекшее за собой толкования и свидетельства апостолов и легшие в самое основание христианства. Но с того момента, как практически во всем мире было принято научное объяснение всех существующих явлений, обусловленное естественными законами, это прекрасное событие, и и все другие сверхъестественные явления, о которых повествуется в Библии, уже не могли восприниматься, как встарь, с беспрекословной верой. Воскресение из мертвых, изгнания бесов и чудесные исцеления, Спаситель-Богочеловек, непорочное зачатие, манна небесная, претворение воды в вино, исторжение воды из гора, расступившееся море — все это не имело убедительности для современного мышления, которое справедливо усматривало в данных мотивах чересчур явное сходство с другими мифами и легендами, в изобилии порожденными архаическим воображением.
Тяжелый удар полной истине христианского откровения был нанесен и со стороны снова показавшейся отвлечённой дисциплины, очень критически подошедшей к изучению библейских текстов, доказавшей, например, неоднородное и очевидно человеческое происхождение текстов Священного Писания. И гуманисты Восстановления, и богословы Реформации упорно стремились обратиться к греческим и древнееврейским оригиналам Библии, что и стало причиной более критическому изучению начальных текстов и переоценке их сохранности и исторической подлинности. По мере того как пара поколений ученых вели подобные изучения, Священное Писание понемногу утрачивало священный ореол боговдохновенности. Отныне произошло признать: Библия имеется не столько старое Слово Божие, несущее неоспоримую истину, сколько собрание литературных произведений, которыми владел разным классическим жанрам. Они создавались в течение продолжительных столетий, по окончании чего, пройдя через многие руки и подвергшись собственного рода редакторской правке, были сведены воедино. За критикой библейских текстов не замедлило начаться критическое изучение истории христианской Церкви и ее догматики, и истории судьбы Иисуса. Те научные приемы, каковые были освоены и развиты при изучении светской истории и литературы, сейчас были приложены к священным первоосновам христианства, что угрожало страшными последствиями для веры.
В то время, когда к подобным штудиям присоединилась еще и теория Дарвина, абсолютно дискредитирующая повествование о сотворении мира в Книге Бытия, сокровище христианского откровения уже стала в высшей степени проблематичной. Так как человек чуть ли был создан по подобию и образу Божьему, если он есть биологическим потомком человекообразных приматов. Движущей силой эволюции при таких условиях выяснялось не рвение к духовному преображению, а борьба за биологическое выживание. И в случае, если прежде, до Ньютона включительно, наука всеми силами поддерживала идею о существовании Всевышнего, заверяя, что во Вселенной осуществляется некоторый верховный план, то по окончании Дарвина все собственные силы наука направила уже против данной идеи. Стало известно, что факты органического мира значительно легче осознать и растолковать посредством таких эволюционных правил, как естественный отбор, изменчивость и наследственность, и более нет необходимости прибегать к рассуждениям о трансцендентном Промыслителе и Зиждителе.
Очевидно, кое-какие ученые христианской ориентации увидели некое сходство между теорией эволюции и иудео-христианским учением о Божьем плане развития людской истории — поступательном и провиденциальном. Они искали параллели теории эволюции с таким имманентным эволюционным процессом, как воплощение Божества в человеке и в природе, расширительно толкуя Новый Завет, а также делали попытки исправить кое-какие теоретические упущения дарвинизма, прибегая к религиозным объяснениям. Но явное несоответствие между исконным сотворением статичных видов, как об этом повествует Книга Бытия, и дарвиновским учением о том, как на протяжении продолжительных тысячелетий естественного отбора виды подвергались постоянному трансформации, потребовало через чур многого от культуры, с покон веков привыкшей к буквальному толкованию Библии: обычно легко более пристального взора хватало, дабы посеять в рядах паствы сомнения а также привести многих к отпадению и неверию от Церкви. Потому что в самых базах собственных христианская вера в Всевышнего, проявлявшего Собственную волю через благодать и откровение, казалась предельно несовместимой с теми положениями об устройстве мира, каковые диктовались наукой и здравым смыслом. С возникновением Лютера монолитное строение средневековой христианской Церкви дало трещину. С возникновением Коперника и Галилея трещину дала христианская космология. С возникновением же Дарвина стали очевидными показатели того, что не так долго осталось ждать упадёт все христианское мировоззрение полностью.
В век, очень ярко освещенный разумом и наукой, «благая весть» христианства все больше теряла собственную метафизическую убедительность, прекратив быть тем прочным и надёжным основанием, на котором возможно строить собственную жизнь, и утрачивая понемногу прежнюю психотерапевтическую мотивацию. С мучительной явственностью открылась полная невероятность всего нерасторжимого сплетения событий: разве быть может, дабы нескончаемый и вечный Всевышний нежданно воплотился в обличье какого-либо одного человека, в конкретное историческое время и в конкретном географическом месте лишь чтобы подвергнуться позорнейшей казни? Дабы одна-единственная краткая судьба, прожитая два тысячелетия назад человеком из безвестного первобытного народа на планете, которая, как стало сейчас известно, представляет собой относительно невеликое шарообразное скопление вещества, вращающееся около одной звезды из миллиарда ей аналогичных в неимоверно пространной и безличной Вселенной,— разве быть может, дабы столь неприметное событие имело особое космическое и вечное значение? Вера в это утратила всякую убедительную силу в глазах людей рассудительных. В высшей степени поразительно, дабы целая Вселенная была как-то особенно озабочена этой маленькой частицей собственных неизмеримо огромных пространств,— если она по большому счету возможно чем-нибудь «озабочена». Сейчас, в то время, когда современное мышление испытывало жгучую потребность отыскать социальное, эмпирическое, научное подтверждение всем утверждениям веры, чары христианства заметно слабели.
Возможным же критический современный интеллект признавал следующее: в иудео-христианском понятии Всевышнего воплотилось необычное соединение фантазии о могуществе и силе, выдающей желаемое за настоящее, и антропоморфной проекции, долгое время творимой человечеством, чтобы смягчить всю боль судьбы и перенести все беды, казавшиеся непереносимыми. В случае, если же, освободившись от чрезмерной чувствительности, человеческий разум обратится напрямую к свидетельствам конкретного опыта, то окажется, что нет необходимости постулировать существование Всевышнего, тем более, что очень многое свидетельствует против Его существования. Научные эти наводили на ошеломляющее предположение о том, что природный его история и мир сущность выражение некоего безличного процесса. Всякие же рассуждения о том, что есть обстоятельством этого сложного феномена, отмеченного показателями как порядка, так и хаоса, драматичного и одновременно с этим лишенного очевидной цели, «безнадзорного» в том смысле, что за ним не кроется никакое божественное правление,— рассуждения, в которых люди берут на себя смелость выдвигать некие постулаты и давать определения тому, что стоит за данной эмпирической действительностью, направляться разглядывать как болезненные пустые грёзы и потуги ума, бесплодные небылицы. Характерная античности обеспокоенность божественными целями и космическими предначертаниями, стремившаяся отыскать в них какое-то высшее метафизическое значение и задававшаяся по поводу любого явления вопросом «по какой причине?«,— сейчас ослабила прежнюю хватку и прекратила занимать ученых. Сейчас стало очевидным: значительно плодотворней сосредоточиться на вопросе «как?», другими словами на материальных механизмах, на законах природы, на конкретных данных, поддающихся проверке и измерению11.
Нельзя сказать, что наука злостно настаивала на внимании к фактам и на более «узком» взоре на вещи легко по близорукости. Скорее, это разъясняется тем, что взять умелым методом возможно только ответы на вопрос «как?», другими словами найти материальные причины и эмпирические соотношения. духовные причины и Телеологические замыслы заведомо не поддаются аналогичной проверке, их нельзя систематизировать и вычленить, исходя из этого человеку не дано знать, существуют ли они по большому счету. Лучше иметь дело с этими понятиями, каковые обобщают эмпирические показания, чем допускать, дабы в научное рассуждение вкрались некие трансцендентные категории (сколь возвышенными они ни представлялись бы сами по себе), талантливые дать в конечном счете не больше подтверждений, нежели чудесная сказка. Всевышнего чуть ли возможно назвать сущностью, поддающейся проверке. И уж по крайней мере сам темперамент и modus operandi* иудео-христианского Всевышнего никак не укладывался в схему того настоящего мира, с которым имеет дело наука.
Христианство с его священными обрядами и апокалиптическими пророчествами, Всевышним-Спасителем и человеком мира, с чудесами, моралистическими назиданиями, поклонением их мощам и святым легче всего было толковать как очень успешный народный миф — вселяющий надежду, придающий существованию людей порядок и смысл, но лишенный какого именно бы то ни было онтологического основания. В подобном свете христиане представали людьми благонамеренными, но излишне легковерными. С победой дарвинизма, в частности сразу после известного оксфордского дебата, прошедшего в 1860 году между епископом Уилберфорсом и Т. Г. Гексли,— наука добилась полной независимости от религии. По окончании Дарвина любое соприкосновение богословия и науки стало неосуществимым, потому, что наука все более целенаправленно и все более удачно изучала объективный мир, в то время как богословие, фактически лишившись права голоса за пределами религиозных интеллектуальных кругов, мало-помалу сужающихся, полностью сосредоточилась на вопросах духовных. Поняв, что между Вселенной, подвластной объективному научному постижению, и областью существования религиозных истин совсем пролегла пропасть, современное богословие начало склоняться в сторону все более субъективной позиции. Раннехристианская вера в то, что Искупление и Грехопадение относятся не только к человеку, но и ко всему Космосу,— учение, потускневшее уже по окончании Реформации,— сейчас провалилась сквозь землю вовсе: процесс спасения имеет суть, если он относится к личным взаимоотношениям между человеком и Богом. Отныне основной упор делался на внутреннее вознаграждение, которое несет христианская вера, причем очень подчеркивалась несопоставимость опыта Иисуса Христа с опытом простых людей, живущих повседневной судьбой в нашем мире. Всевышний принципиально отличен от человека и от местного мира, в этом и содержится сущность религиозного опыта. Ответственной базой религии стал сейчас персональный «рывок к вере», а не открываемое в тварном мире присутствие Всевышнего либо «объективный» авторитет Священного Писания.
* Метод действий.— Лат.
Приняв подобные ограничения, современное христианство возложило на себя новую роль, уже не претендуя, как прежде, на монументальную всеохватность. Христианское откровение, продолжительное время бывшее для западной культуры и объяснением всего зримого мира, и универсальной совокупностью вер, сейчас потеряло прежнее значение. Действительно, христианская этика не провалилась сквозь землю из нового мирского сознания. Для многих нехристиан — кроме того для атеистов и упрямых агностиков — проповедовавшиеся Иисусом нравственные совершенства сохранили собственную притягательную силу, но наравне с императивами вторых этических совокупностей. Но христианское откровение в целом — полная истинность Слова Божьего, воплощенного в Библии, божественный план спасения, чудеса и все другое — не имело возможности больше восприниматься серьезно. Все чаще люди начинали думать, что Иисус был легко человеком, не смотря на то, что и владевшим необыкновенным бесплатно убеждения. милосердие и Сострадание оставались публичным и личностным идеалом, но в них видели сейчас скорее светскую и гуманистическую сокровище, нежели религиозную. Либеральный гуманизм сохранял кое-какие черты христианской этики, действительно, отказавшись от трансцендентных обоснований последней. Отыщем в памяти, как новое мышление некогда восхищалось высокой нравственностью и духовностью платоновской философии, в один момент отвергая ее эпистемологию и метафизику. Подобная участь выпала и на долгое время христианства: оно пользовалось уважением, в особенности это касалось его этических предписаний, но его притязания на обладание метафизической истиной с каждым днем оспаривались все громче.
Нужно заявить, что, согласно одной из версий и философов, сама наука имела религиозный суть, другими словами была открыта религиозному толкованию либо служила как бы мостиком к религиозному постижению Вселенной. Красота естественных форм, прекрасное многообразие природы, очень сложное строение людской тела, совершенствование, которому подвергся в ходе эволюции человеческий глаз либо человеческий мозг, математическая модель космоса, невообразимое величие заоблачных пространств — все это, как время от времени представлялось, напрямую говорит о существовании некоего Божественного Разума и воистину чудотворной силе премудрости. Были и ответные возражения: подобные явления сущность яркие и относительно случайные результаты действия естественных законов — физических, химических, биологических. Людская душа, стремящаяся отыскать руководство и поддержку Провидения, склонна проектировать вовне личные представления о цели и ценности и олицетворять их в природных явлениях, но научное мышление сознательно избегает всякого анропоморфизма. Так как целый «сценарий» космической эволюции в полной мере объясним как необходимости и следствие случайности, стихийного сотрудничества естественных законов. В подобном свете каждые религиозные истолкования надлежало расценивать как поэтичные фантазии, не имеющие отношения к ее методам и науке познания. Понятие «Всевышний» стало для науки «ненужной догадкой»12.