III
Двумя этажами выше, между piano nobile[11]и мансардами прислуги, лорд Эдуард Тэнтемаунт трудился у себя в лаборатории. Младшие сыновья Тэнтемаунтов в большинстве случаев шли в армию. Но так как наследник был калекой, папа предназначил лорда Эдуарда к политической карьере, которую старшие сыновья по традиции начинали в палате общин и величественно заканчивали в палате лордов. Чуть лорд Эдуард достиг совершеннолетия, как на руки ему упали избиратели, о которых он обязан был заботиться. Он беспокоился о них не за ужас, а за совесть. Но до чего он не обожал произносить речи! А в то время, когда видишься с потенциальным избирателем, что направляться ему сообщить? И он никак не имел возможности запомнить главных пунктов программы консервативной партии, а тем более — проникнуться к ним энтузиазмом. Решительно, политическая деятельность не была его призванием.
«Ну а чем бы ты желал заняться?» — задавал вопросы его папа.
Но вся беда была в том, что лорд Эдуард сам этого не знал. Единственное, что доставляло ему подлинное наслаждение, было посещение концертов. Но так как запрещено же всю жизнь лишь и делать, что ходить в концерты! Четвёртый маркиз не имел возможности скрыть разочарования и своего гнева. «Мальчишка — кретин», — сказал он, и сам лорд Эдуард готов был дать согласие с ним. Он был никчёмным неудачником; в мире не было для него места. Бывали 60 секунд, в то время, когда он думал о суициде. «Если бы он хоть начал прожигать жизнь!» — жаловался его папа. Но к прожиганию судьбы парень был ещё меньше склонён, чем к занятиям политикой. «Кроме того спортом не интересуется», — гласил следующий пункт обвинительного вердикта. Это была правда.
Избиение птиц, кроме того в обществе принца Уэльского, решительно не завлекало лорда Эдуарда: он не чувствовал ничего, не считая разве некоего отвращения. Он предпочитал сидеть дома и просматривать, рассеянно, неразборчиво, всего понемногу. Но кроме того чтение не удовлетворяло его. Основное преимущество этого занятия пребывает в том, что оно занимает ум и оказывает помощь проводить время. Но какой в этом толк? Проводить время посредством книги немногим лучше, чем убивать фазанов и время посредством ружья. Он имел возможность бы предаваться чтению до конца своей жизни, но,этим он все равно ничего бы не достиг.
Вечером 18 апреля 1887 года он сидел в библиотеке Тэнтемаунт-Хауса и думал о том, стоит ли по большому счету жить и как лучше погибнуть — утопиться либо застрелиться? В данный сутки «Тайме» опубликовала фальшивое письмо Парнелла [12], якобы разрешившее убийство в Феникс-Парке. Четвёртый маркиз с самого завтрака пребывал в беспокойстве, чуть не доведшем его до апоплексии. В клубах лишь и говорили, что об этом письме. «Возможно, это крайне важно», — сказал сам себе лорд Эдуард. Но он не имел возможности заинтересоваться ни парнелловским перемещением, ни убийствами. Послушав, что говорят об этом в клубе, он в отчаянии отправился к себе. Дверь библиотеки была открыта. Он вошёл и ринулся в кресло, ощущая себя совсем разбитым, как по окончании тридцатимильной прогулки. «Я, предположительно, идиот», — уверял он сам себя, думая о политическом энтузиазме вторых и о собственном безразличии. Он был через чур скромен, дабы вычислять идиотами всех остальных. «Я неисправим, неисправим».
Он звучно застонал, и его стон зловеще раздался в учёной тишине громадной библиотеки. Смерть, финиш всему; река, револьвер… Время шло. Лорд Эдуард осознал, что кроме того о смерти он не имеет возможности думать связно и последовательно: кроме того смерть неинтересна. На столе около него лежал последний номер «Куотерли» [13]. Возможно, это окажется менее неинтересным, чем смерть? Он забрал его, открыл наудачу и принялся просматривать абзац из середины статьи о каком-то Клоде Бернаре [14]. До тех пор он ни при каких обстоятельствах не слыхал о Клоде Бернаре. Возможно, какой-нибудь француз. «Весьма интересно, — думал он, — что это такое — гликогенная функция печени? По всей видимости, что-то учёное». Он пробежал глазами страницу. В одном месте находились кавычки: это была цитата из произведений Клода Бернара.
«Живое существо не есть исключением из великой гармонии природы, которая заставляет вещи использоваться одна к второй; оно не противоречит великим космическим силам и не вступает с ними в борьбу. Наоборот: оно — только один из голосов в хоре всех вещей, и жизнь какого-нибудь животного имеется только частица неспециализированной судьбе вселенной».
Сперва он рассеянно пробежал эти слова, после этого перечёл их более пристально, после этого перечёл ещё пара раз со все возрастающим интересом. «Жизнь животного имеется только частица неспециализированной судьбе вселенной». А как же суицид? Частица вселенной, разрушающая сама себя? Нет, не разрушающая: она не имела возможности бы уничтожить себя, даже если бы постаралась это сделать. Она просто изменит форму собственного бытия. Поменяет… Кусочки растений и животных становятся людскими существами. То, что было некогда листьями шпината и задней ногой барана, станет частью руки, которая написала, частью мозга, что задумал медленные ритмы симфонии «Юпитер» [15]. А позже настал сутки, в то время, когда тридцать шесть лет наслаждений, страданий, голода, любви, мыслей, музыки вместе с бесчисленными неосуществлёнными возможностями мелодии и гармонии удобрили неизвестный уголок венского кладбища, дабы превратиться в одуванчики и траву, каковые со своей стороны превратились в баранов, чьи задние ноги со своей стороны превратились в других музыкантов, чьи тела со своей стороны… Все это весьма легко, но для лорда Эдуарда это было откровением. Нежданно, в первоначальный раз в жизни он осознал, что он образовывает единое целое с миром. Эта мысль потрясла его; он поднялся с кресла и принялся взволнованно ходить взад и вперёд по помещению. В сознании у него царил хаос, но мысли его были броскими и стремительными, а не тусклыми, туманными и ленивыми, как в любой момент.
«Возможно, в то время, когда я был в Вене в прошедшем сезоне, я поглотил часть субстанции Моцарта. Возможно, со шницелем по-венски, либо с сосиской, либо кроме того со стаканом пива. Приобщение, физическое приобщение. Либо тогда, на превосходном выполнении „Чудесной флейты“, — также приобщение, другого рода, а возможно, в действительности такое же. Пресуществление, каннибализм, химия. В итоге все сводится к химии. шпинат и Бараньи ноги… все это химия. Водород, кислород… Ну а ещё что? Господи, как плохо, как плохо ничего не знать! Все те годы в Итоне [16]. Какой от них толк? Латинские стихи. Чего для? En! distenta ferunt perpingues ubera vaccae[17]. По какой причине меня не учили чему-нибудь дельному? «…Голос в хоре всех вещей»… Все это совершенно верно музыка. Гармония, и контрапункт, и модуляция. Но необходимо мочь слушать. Китайская музыка… мы ничего в ней не понимаем. Хор всех вещей; благодаря Итону он для меня китайская музыка. Гликогенная функция печени… для меня это все равно что на языке банту: так же неясно. Как унизительно! Но я могу обучиться, я обучусь, обучусь…»
Лорд Эдуард пришёл в неординарное возбуждение, ни при каких обстоятельствах в жизни он не ощущал себя таким радостным.
Вечером он сообщил отцу, что не собирается выставлять собственную кандидатуру в парламент. Ветхий джентльмен, ещё не оправившийся по окончании утренних разоблачений довольно Парнелла, пришёл в неистовство. Лорд Эдуард оставался невозмутимым; он жёстко решил. На следующий сутки он отправил в газету объявление о том, что ищет учителя. Весной следующего года он трудился в Берлине у Дюбуа-Реймона.
С того времени прошло сорок лет. Исследования осмоса, косвенным образом доставившие ему жену, доставили ему кроме этого репутацию большого учёного. Его работа об росте и ассимиляции считалась хорошей. Но громадный теоретический трактат по физической биологии, создание которого он считал основной задачей собственной жизни, был ещё не закончен. «Жизнь какого-нибудь животного имеется только частица неспециализированной судьбе вселенной». Слова Клода Бернара, некогда вдохновившие его, были главной темой всех его работ. Книга, над которой он трудился все эти долгие годы, будет только статистической и математической иллюстрацией к этим словам.
Наверху, в лаборатории, рабочий сутки лишь начинался: лорд Эдуард предпочитал трудиться ночью. Днём через чур шумно. Позавтракав в половине второго, он прогуливался час-второй; возвратившись, он просматривал либо писал до восьми часов. По окончании ленча, с девяти либо с половины 10-го, он совместно со своим помощником проводил испытания, по окончании которых они усаживались за работу над книгой либо обсуждали её главные положения. В час ночи лорд Эдуард ужинал, а между четырьмя и пятью ложился дремать.
Обрывки b-moll’ной сюиты еле слышно доносились из зала. Двое мужчин, трудившихся в лаборатории, были через чур заняты, дабы обращать внимание на музыку.
— Пинцет, — сообщил лорд Эдуард собственному помощнику. У него был низкий голос, нечёткий и как бы лишённый определённых очертаний. «Меховой голос», — как сказала его дочь Люси, в то время, когда была маленькой.
Иллидж протянул ему узкий блестящий инструмент. Лорд Эдуард издал низкий звук, означавший признательность, и поднёс пинцет к анестезированному тритону, распластанному на миниатюрном операционном столе. Критический взор Иллиджа выразил одобрение. Старик трудился изумительно чётко. Ловкость сэра Эдуарда постоянно поражала Иллиджа. Никто не поверил бы, что такое громоздкое и неуклюжее существо, как Старик, возможно таким аккуратным. Его громадные руки умели проделывать узкие операции — приятно было наблюдать на них.
— Готово! — сообщил господин Эдуард и выпрямился так, как разрешала ему согнутая ревматизмом поясницы. — Я думаю, так верно. Как по-вашему?
Иллидж кивнул.
— Совсем верно, — сообщил он. Иллидж сказал с ланкаширским выговором, отнюдь не характерным воспитанникам древних аристократических школ. Он был рыжий человек, низкого роста, с мальчишеским веснушчатым лицом.
Тритон начал пробуждаться. семь дней перенёс его в банку. У животного не было хвоста: хвост был отрезан восемь дней тому назад, а сейчас вечером маленький отросток регенерировавшей ткани, из которого нормально должен был развиться хвост, был пересажен на место ампутированной правой передней лапы. Как будет вести себя отросток на новом месте? Превратится ли он в переднюю лапу либо из него вырастет неуместный хвост? Первый опыт был поставлен с только что появившимся зачатком хвоста: из него выросла лапа. В следующий раз отросток пересадили только тогда, в то время, когда он достиг больших размеров. Войдя через чур в роль хвоста, он не сумел примениться к новым условиям: в следствии оказалось чудовище с хвостом вместо ноги. Сейчас они экспериментировали с отростком промежуточного возраста.
Лорд Эдуард дотянулся из кармана трубку и принялся набивать её, задумчиво посматривая на тритона.
— Примечательно, что окажется В этом случае, — сообщил он низким, неясным голосом. — Мне думается, мы находимся на границе между… — Он не закончил фразу: он в любой момент еле находил слова для выражения собственных мыслей. — Зачатку предстоит тяжёлый выбор.
— Быть либо не быть, — насмешливо сообщил Иллидж и захохотал; но, увидев, что лорд Эдуард не проявляет никаких показателей веселия, он прекратил смеяться. Снова дал маху! Он рассердился на самого себя и совсем непоследовательно — на Старика.
Лорд Эдуард набил трубку.
— Хвост делается ногой, — задумчиво сообщил он. — В чем механизм этого явления? Химические изюминки окружающих?.. Кровь тут, разумеется, ни при чем. Либо, по-вашему, это имеет какое-нибудь отношение к ионизации? Само собой разумеется, она разна в различных частях тела. Не смотря на то, что по какой причине мы все не разрастаемся, как раковые опухоли. Образование форм в ходе роста — весьма необычная вещь, в то время, когда об этом поразмыслишь. Весьма таинственно и… — Его слова перешли в низкое глухое бормотание.
Иллидж слушал неодобрительно. В то время, когда Старик принимается рассуждать об главных вопросах биологии, ни при каких обстоятельствах не знаешь, чем он кончит. С таким же успехом он имел возможность бы сказать о Всевышнем. От таких бесед краснеешь. В этом случае он решил не допускать ничего аналогичного. Он начал самым бодрым, обыденным голосом:
— Сейчас нам необходимо заняться нервной совокупностью и взглянуть, не воздействует ли она на прививку. Предположите, к примеру, что мы вырежем часть спинного хребта…
Но лорд Эдуард не слушал. Он вынул трубку изо рта, поднял голову и склонил её мало набок. Он хмурился, как будто бы стараясь уловить и отыскать в памяти что-то. Он поднял руку, жестом приказывая замолчать. Иллидж остановился на полуслове и также прислушался. Узор мелодии чуть заметно вырисовался на фоне тишины.
— Бах? — тихо сказал господин Эдуард.
Понджилеони дул в флейту, безымянные скрипачи водили смычками, и от этого вибрировал воздушное пространство в громадном зале, вибрировали стекла выходивших в него окон; передаваясь дальше, эти вибрации привели к сотрясению воздуха в помещении сэра Эдуарда, на втором финише дома. Сотрясаясь, воздушное пространство ударял о membrana tympani [18]сэра Эдуарда; взаимосвязанные malleus [19], incus [20]и стремя пришли в перемещение и со своей стороны привели в перемещение перепонку круглого отверстия и подняли микроскопическую бурю в жидкости лабиринта. Ворсинки, которыми оканчивается слуховой нерв, заколебались, как водоросли в бурном море; множество непонятных чудес случился в мозгу, и лорд Эдуард восторженно тихо сказал: «Бах». Он блаженно улыбнулся, его глаза загорелись. Юная женщина пела в одиночестве под плывущими тучами. А позже начал думать облачно-одинокий философ.
— Отправимся вниз, послушаем, — сообщил лорд Эдуард. Он поднялся. — Идёмте, — сообщил он. — Работа подождёт. Такие вещи слышишь не каждый день.
— А как по поводу костюма? — с сомнением сообщил Иллидж. — Не могу же я сойти вниз в таком виде. — Он взглянуть на собственный костюм.
Кроме того в то время, когда он был новым, это был недорогой костюм. От возраста он не стал лучше.
— Ну, какие конкретно мелочи. — Собака, почуявшая дичь, вряд ли показала бы больше рвения, чем лорд Эдуард при звуке флейты Понджилеони. Он забрал собственного помощника под руку и потащил его из лаборатории. Позже по коридору и вниз по лестнице. — Это всего лишь мелкий раут, — продолжал он. — Я, думается, вспоминаю, что супруга мне сказала… Совсем по-домашнему. И помимо этого, — добавил он, придумывая новые оправдания для собственной жадности к музыке, — мы можем проскользнуть незаметно… Никто не обратит внимания.
Иллидж все ещё колебался.
— Опасаюсь, что это не таковой уж мелкий раут, — начал он, отыскав в памяти машины, подъезжающие к дому.
— Ничего, ничего, — прервал лорд Эдуард, неудержимо стремясь насладиться Бахом.
Иллидж покорился судьбе. Он поразмыслил, как довольно глупо он будет смотреться в собственном лоснящемся костюме из синей саржи. Но, решил он позже, пожалуй, кроме того лучше показаться в синей сарже прямо из лаборатории, да ещё под покровительством хозяина дома (сам лорд Эдуард был в куртке из неотёсанной шерсти); на протяжении собственных прошлых экспедиций в блистательный мир леди Эдуард он понял, что его ветхий смокинг не хорошо сшит и создаёт самое жалкое чувство. Лучше быть совсем не похожим на богатую и роскошную публику, казаться инопланетянином с другой, интеллектуальной планеты, а не жалким третьеразрядным подражателем. На человека в синей рабочей одежде возможно наблюдать как на курьёз, в то время как человека в не хорошо сшитом вечернем костюме (как и лакея) будут проигнорировать, ненавидеть его за то, что он бесплодно пробует напоминать кого-то ещё, а не на самого себя.
Иллидж решил жёстко, кроме того умышленно, играть роль марсианина.
Их появление произвело ещё больший эффект, чем ожидал Иллидж. Две ветви парадной лестницы Тэнтемаунт-Хауса, слившись посередине, как две одинаково широкие реки, низвергаются водопадом веронского мрамора в зал. Лестница вливается в зал из-под арки, в центре одной из стенку закрытого четырехугольника, против парадного и вестибюля входа. Входящий с улицы видит зал и в глубине его, за аркой в противоположной стенке, — блестящие перила и широкие ступени, ведущие к площадке, где Венера работы Кановы, гордость коллекции третьего маркиза, стоит на возвышении в нише, закрывая либо, вернее, подчёркивая скромным и кокетливым жестом обеих рук собственные мраморные красоты. У подножия этого триумфального мраморного спуска леди Эдуард поместила оркестр; гости сидели последовательностями лицом к лестнице. В то время, когда Иллидж и лорд Эдуард вышли из-за угла перед Венерой Кановы [21], приближаясь к музыке и к толпе слушателей на цыпочках, как заговорщики, они появились в центре внимания много пар глаз. Ропот любопытства пробежал по последовательностям. Данный большой, сутулый человек в костюме из неотёсанной шерсти и с трубкой в зубах, показавшийся из какого-либо чуждого мира, создавал комическое и ужасное чувство. Он был похож на одно из тех древних привидений, какие конкретно посещают лишь дома самых лучших аристократических семейств. Ни зверь Гламиса, ни кроме того сам Минотавр [22]не возбудили бы для того чтобы любопытства, как лорд Эдуард. Гости подносили к глазам лорнеты, вытягивали шеи, дабы разглядеть его через головы сидевших в первых рядах. Нежданно почувствовав на себе столько пытливых взоров, лорд Эдуард испугался. Ему стало неудобно, как будто бы он совершил в обществе какую-то неотёсанную нетактичность; он вынул трубку изо рта и, не потушив, сунул её в карман куртки. Он остановился в нерешительности: спасаться бегством либо наступать? Он стоял, раскачиваясь всем своим неуклюжим туловищем взад и вперёд. Это было похоже на медленное и тяжеловесное покачивание верблюжьей шеи. Была 60 секунд, в то время, когда он решил отойти. Но любовь к Баху пересилила его страхи. Он был как медведь, которого запах мёда, не обращая внимания на целый его ужас, заманивает в лагерь охотника; как любовник, готовый встретить лицом к лицу вооружённого и оскорблённого супруга и развод , только бы совершить пара мин. в объятиях возлюбленной. Он отправился вперёд на цыпочках, ещё более похожий на заговорщика, чем раньше; Гай Фокс, которого уже нашли, но что все же сохраняет надежду, что ему удастся остаться незамеченным, если он будет функционировать так, как будто бы «Пороховой заговор» [23]развёртывается по намеченному замыслу. Иллидж следовал за ним. От смущения он стал красным как рак; но, не обращая внимания на смущение либо, скорее, конкретно от смущения, он спускался следом за лордом Эдуардом развязной походкой, вложив руку в карман и радуясь во целый рот. Он равнодушно оглядывал толпу зрителей. Его лицо высказывало презрительное любопытство. Через чур поглощённый собственной ролью марсианина, дабы наблюдать себе под ноги, Иллидж внезапно оступился на данной царственной лестнице с непривычно широкими и отлогими ступенями. Его нога скользнула, он отчаянно замахал руками, стараясь сохранить равновесие, и остановился двумя-тремя ступенями ниже, каким-то чудесным образом удержавшись все-таки на ногах. Собственное нисхождение он закончил со всем преимуществом, на какое он был в эту 60 секунд способен. Он был весьма зол, он ненавидел всех гостей леди Эдуард, всех до одного.
IV
В финальной бадинри [24]Понджилеони превзошёл самого себя. Евклидовские теоремы праздновали кермессу вместе с формулами элементарной статики. Математика предавалась дикой сатурналии; алгебра выделывала прыжки. Концерт закончился оргией математического радости. Послышались авации. Толли раскланивался со характерной ему грацией; раскланивался Понджилеони, раскланивались кроме того безымянные скрипачи. Публика отставляла стулья и подымалась с мест. Сдерживаемая до сих пор болтовня хлынула бурным потоком.
— Какой чудной вид был у Старика, правда? — встретила подругу Полли Логан.
— А рыжий человечек с ним!
— Как Матт и Джеф [25].
— Я думала, я погибну со хохоту, — сообщила Нора.
— Он ветхий чародей! — Полли сказала взволнованным шёпотом, наклоняясь вперёд и обширно раскрывая глаза, как словно бы хотя не только словами, но и мимикой выразить таинственность ветхого чародея. — Волшебник!
— Примечательно, что он делает у себя наверху?
— Вскрывает жаб и прочих гадов и саламандр, — ответила Полли.
Палец жабий, панцирь рачий, [26]
Мех крылана, зуб собачий. —
Она читала со смаком, опьянённая словами. — И он спаривает морских свинок со змеями. Вы лишь представьте себе помесь морской свинки и кобры!
— Ух! — содрогнулась подруга. — Но если он интересуется лишь такими вещами, для чего он на ней женился? Вот этого я ни при каких обстоятельствах не имела возможности осознать.
— А для чего она стала его женой? — Голос Полли опять перешёл в сценический шёпот. Ей нравилось сказать обо всем, как о чем-то волнующем, в силу того, что волнующим ей казалось все на свете: ей было всего двадцать лет. — Для этого у неё были весьма веские обстоятельства.
— Нужно полагать.
— К тому же она родом из Канады, что делало эти обстоятельства ещё более неотложными.
— Так вы думаете, что Люси…
— Ш-ш…
Подруга обернулась.
— Как восхитителен Понджилеони! — вскрикнула она весьма звучно и с пара чрезмерной находчивостью.
— Легко прекрасен! — продекламировала в ответ Полли, как будто бы с подмостков театра «Друри-Лейн».
— Ах, вот и леди Эдуард! — Обе подруги были страшно поражены и обрадованы. — А мы только что говорили, как превосходно играется Понджилеони.
— Ах, в действительности? — сообщила леди Эдуард, с ухмылкой смотря то на одну, то на другую девушку. У неё был низкий, глубочайший голос, и она сказала медлительно, как будто бы все слова, каковые она произносила, были особенно большими. — Как это мило с вашей стороны. — Она сказала с выделено колониальным выговором. — К тому же он родом из Италии, — добавила она с невозмутимым и важным лицом, — что делает его игру ещё более очаровательной. — И она прошла дальше, а девушки, краснея, неуверенно уставились друг на друга.
Леди Эдуард была миниатюрная дама с узкой, красивой фигурой; в то время, когда она натягивала платье с низким вырезом, становилось заметным, что её худоба начинает переходить в костлявость. То же самое возможно было сообщить о её прекрасном узком лице с орлиным носом. Собственной матери-француженке, а сейчас, возможно, кроме этого мастерству парикмахера она была обязана смоляной чернотой собственных волос. Кожа у неё была молочно-белая. Глаза наблюдали из-под тёмных изогнутых бровей тем храбрым и пристальным взором, что свойствен всем людям с весьма чёрными глазами на бледном лице. К данной прирождённой смелости взора у леди Эдуард прибавилось характерное ей одной выражение наглой прямоты и живой наивности. Это были глаза ребёнка, «mais d’un enfant terrible» [27], как предостерегающе увидел Джон Бидлэйк собственному коллеге из Франции, которого он привёл познакомить с ней. Сотрудник из Франции имел случай убедиться в этом на своем опыте. За обедом его посадили рядом с критиком, что написал про его картины, что их создатель или дурак, или издевается над публикой. Обширно раскрыв глаза и самым невинным тоном леди Эдуард завела разговор об мастерстве… Джон Бидлэйк рвал и метал. По окончании обеда он отвёл её в сторону и дал волю собственному бешенству.
— Это линия знает что, — сообщил он, — он мой дорогой друг. Я привёл его, чтобы познакомить с вами. А вы что над ним проделываете? Это уж чересчур.
броские тёмные глаза леди Эдуард ни при каких обстоятельствах не наблюдали более наивно, её выговор ни при каких обстоятельствах не был более обезоруживающе французско-канадским (нужно заявить, что она умела изменять собственное произношение по желанию, делая его более либо менее колониальным, в зависимости от того, кем она желала казаться — простодушной дочерью американских степей либо британской аристократкой).
— Что — чересчур? — задала вопрос она. — Чем я провинилась В этом случае?
— Со мной эти штучки не пройдут, — сообщил Бидлэйк.
— Какие конкретно штучки? Никак не осознаю, чем вы обиженны. Никак не осознаю.
Бидлэйк растолковал ей, в чем дело.
— Вы превосходно это знали, — сообщил он. — Сейчас я припоминаю, что не дальше как несколько дней назад мы с вами говорили о его статье.
Леди Эдуард нахмурила брови, совершенно верно пробуя что-то отыскать в памяти.
— А ведь в действительности! — вскрикнула она, взглянуть на него с комическим выражением раскаяния и ужаса. — Какой кошмар! Но вы понимаете, какая у меня скверная память.
— Ни у кого на свете нет таковой хорошей памяти, как у вас, — сообщил Бидлэйк.
— Но я всегда все забываю, — сказала она.
— Лишь то, что вам следовало бы не забывать. С вами это случается любой раз, это не может быть случайным. Вы постоянно помните, что именно вы желаете забыть.
— Какая чепуха! — вскрикнула леди Эдуард.
— Если бы у вас была нехорошая память, — не унимался Бидлэйк, — вы имели возможность бы иногда забывать, что мужей нельзя приглашать за одни сутки с официальными любовниками их жён; что анархисты не весьма обожают видеться с авторами передовиц в «Морнинг пост» и что верующим католикам не доставляет никакого наслаждения выслушивать кощунственные речи закоренелых атеистов. Будь у вас нехорошая память, вы имели возможность бы другой раз забыть об этом, но чтобы забывать любой раз, для этого, понимаете ли, нужна необыкновенная память. исключительная любовь и Исключительная память к стравливанию людей.
В продолжение всего беседы леди Эдуард сохраняла выражение наивной серьёзности. Но сейчас она засмеялась.
— Какие конкретно нелепости вы рассказываете, дорогой Джон!
Разговор опять привёл Бидлэйка в хорошее настроение. Он захохотал в ответ.
— Осознайте, — сообщил он, — я не против того, дабы вы шутили ваши шутки над вторыми. Это доставляет мне массу наслаждения. Но лишь, прошу вас, не нужно мной.
— В следующий раз попытаюсь помнить, — кротко ответила она и взглянуть на него с таковой детской наивностью, что ему оставалось лишь засмеяться.
С того времени прошло много лет. Она сдержала собственное слово и больше не выкидывала собственных штучек по отношению к нему. Но с другими людьми она вела себя так же, как и прежде забывчиво и невинно. Её подвиги вошли в поговорку. Над ними смеялись. Но через чур многие выяснялись их жертвами; её опасались, её не обожали. Но все стремились попасть на её вечера: у неё был высококлассный повар, первоклассные фрукты и первоклассные вина. Очень многое прощалось ей за достаток её супруга. Помимо этого, общество в Тэнтемаунт-Хаусе постоянно отличалось разнообразием и обычно эксцентрической элегантностью. Люди принимали её приглашения, а в отместку злословили о ней за её спиной. Её именовали, кстати, охотницей и снобом за светскими львами. Но кроме того неприятели её должны были признать, что, будучи снобом, она высмеивала тот самый пышный церемониал, для которого она жила, что она собирала львов лишь чтобы стравливать их. В том месте, где буржуазная англичанка вела бы себя серьёзно и подобострастно, леди Эдуард была насмешлива и непочтительна. Она прибыла из Нового Света; классическая иерархия была для неё игрой, но игрой красивой, для которой стоило жить.
— Она имела возможность бы быть героиней того смешного рассказа, — как-то сообщил о ней Бидлэйк, — понимаете, об американце и двух британских пэрах. Не забывайте? Он разговорился в вагоне с двумя британцами, они ему весьма понравились, и, дабы иметь возможность потом возобновить с ними знакомство, он попросил разрешения определить, кто они такие. «Я, — сообщил один из них, — герцог Гемпширский, а это мой дорогой друг, Владетель Баллантрэ [28]». «Весьма рад с вами познакомиться, — говорит американец. — Разрешите представить вам моего сына Иисуса Христа». Это — вылитая Хильда. И все-таки она всю жизнь занимается лишь тем, что приглашает и принимает приглашения людей, чьи титулы кажутся ей такими забавными. Необычно. — Он покачал головой. — Весьма необычно.
В то время, когда леди Эдуард удалялась от двух смущённых девушек, на неё налетел высокий плотный мужик, с недозволенной скоростью продвигавшийся через толпу гостей.
— Простите, — сообщил он, не отыскав нужным кроме того взглянуть, кого это он чуть не сбил с ног. Его взор смотрел за перемещениями кого-то, находившегося в другом финише зала; он осознавал лишь, что перед ним какое-то мелкое препятствие, возможно человек, поскольку около было довольно много людей. Он остановился на полном ходу и сделал ход в сторону, собираясь обойти препятствие. Но препятствие выяснилось не из таких, каковые дают себя легко обойти. Леди Эдуард поймала его за рукав:
— Уэбли!
Делая вид, что он не почувствовал, как его схватили за рукав, и не слышал, как его назвали по имени, Эверард Уэбли продолжал собственный путь: у него не было ни времени, ни жажды говорить с леди Эдуард. Но избавиться от леди Эдуард было не так-то легко: она разрешила протащить себя пара шагов, все ещё цепляясь за него.
— Уэбли! — повторила она. — Находись! Тпру! — Она так звучно и без того искусно передразнила окрик деревенского ломовика, что Уэбли принуждён был остановиться из страха привлечь к себе насмешливое внимание остальных гостей. Он взглянуть на неё сверху вниз.
— Ах, это вы! — со злобой сообщил он. — Простите, я вас не увидел. — Раздражение, выражавшееся на его нахмуренном лице и в его невежливых словах, было наполовину искренним, наполовину напускным. Увидев, что многих пугает его бешенство, он начал культивировать собственную прирождённую свирепость. Это держало людей на расстоянии, а его избавляло от назойливости.
— Господи! — вскрикнула леди Эдуард в очевидно карикатурном кошмаре.
— Что вам от меня необходимо? — задал вопрос он таким тоном, как будто бы обращался к надоедливому попрошайке на улице.
— Какой вы сердитый!
— В случае, если это все, что вы желали мне сообщить…
Тем временем леди Эдуард критически разглядывала его собственными наивно-наглыми глазами.
— Понимаете, — сообщила она, прерывая его на половине фразы, как будто бы ей нужно было, не медля ни 60 секунд, сказать ему о собственном великом и неожиданном открытии, — вам следовало бы играть роль капитана Хука в «Питере Пэне» [29]. Ну да, само собой разумеется. У вас совершенная наружность для предводителя пиратов. Не правда ли, господин Бэббедж? — Она остановила Иллиджа, что в печальном одиночестве пробирался через толпу незнакомых людей.
— Хороший вечер, — сообщил он. Сердечная ухмылка леди Эдуард не являлась достаточной компенсацией за то, что его имя было переврано.
— Уэбли, это господин Бэббедж; он оказывает помощь моему мужу в его работе. — Кивком головы Уэбли признал существование Иллиджа. — Не правда ли, господин Бэббедж, он весьма похож на предводителя пиратов? — продолжала леди Эдуард. — Посмотрите-ка на него.