В семидесятые годы XIX века Э.Б. Тайлор, известный антрополог, быстро интересовавшийся лингвистикой, изучил язык жестов, на котором бегло общался со собственными глухими приятелями. Его «Изучения ранней истории » содержат проницательные замечания по поводу языка жестов; эти замечания в полной мере имели возможность бы лечь в базу его подлинно лингвистического изучения, если бы сама возможность для того чтобы изучения, как и непредвзятой оценки жестов, не была бы в корне задушена ответами Миланской конференции 1880 года. Официально обесценив язык жестов, лингвисты обратились к вторым направлениям в обучении глухих и или игнорировали язык жестов, или совсем неверно его толковали. Дж. Г. Кайл и Б. Уолл в собственной книге детально разглядывают эту печальную историю и пишут, что познание Тайлором грамматики языка жестов было таким глубоким, что в последние десять лет «лингвистам нужно было всего лишь проникнуться этим ветхим пониманием». Мысль о том, что «язык жестов» есть всего лишь необычной пантомимой, наглядной речью, господствовала в науке еще тридцать лет назад. «Английская энциклопедия» (14?е издание) именует язык жестов «картинами, нарисованными в воздухе», а одно отлично известное определение гласит[66]:
«Ручной язык жестов, применяемый глухими для общения, есть идеографическим языком. По существу он есть более наглядным, менее символическим, а как совокупность полностью находится на уровне мнимых картин. Совокупности идеографического языка, в сравнении с вербальными символическими совокупностями, страдают отсутствием точности, гибкости и нюансов. Возможно, человек не имеет возможности абсолютно раскрыть собственный творческий потенциал посредством идеографического языка, потому, что он ограничен конкретными качествами людской бытия».
Тут мы и в действительности сталкиваемся с парадоксом: сперва язык жестов напоминает нам пантомиму – в случае, если пристально его изучать, то овладеть им, как сначала представляется, весьма легко. Но при более глубоком знакомстве это иллюзорное чувство легкости исчезает. Человек со стороны испытывает воистину танталовы муки: не обращая внимания на видимую легкость, язык жестов оказывается труднопостижимым[67].
Ни лингвисты, ни по большому счету ученые не обращали внимания на язык жестов до конца пятидесятых годов, в то время, когда на работу в колледж Галлоде пришел юный лингвист и историк Средневековья Уильям Стокоу. Сам Стокоу пологал, что пришел учить глухих стихам Чосера, но весьма не так долго осталось ждать осознал, что будущее по немыслимому стечению событий загрузила его самого в необыкновенный, необыкновенный лингвистический мир. В то время язык жестов не считали языком в полном смысле этого слова. Считали, что это не более чем пантомима, либо жестовый шифр, либо искаженный ручной английский язык. Пригодился гений Стокоу, что заметил, что это далеко не так. Язык жестов соответствует всем лингвистическим параметрам подлинного языка – он владеет лексикой, способностью и синтаксисом порождать очень много предложений. В первой половине 60-ых годов двадцатого века Стокоу опубликовал «Структуру языка жестов», а в 1965 году (совместно со собственными глухими сотрудниками Дороти Кастерлайн и Карлом Кронебергом) – «Словарь американского языка жестов». Стокоу был уверен, что символы языка жестов не картины, а сложные абстрактные знаки, владеющие сложной внутренней структурой. Он первенствовал , кто внимательно вгляделся в эту структуру, проанализировал жесты, расчленил их на элементы и составные части. В начале Стокоу узнал и продемонстрировал, что любой символ языка жестов состоит как минимум из трех свободных составляющих – положения, формы кисти и пальцев, перемещения (подобно фонемам устной речи). Причем любая такая часть имеет ограниченное число комбинаций[68]. В «Структуре языка жестов» Стокоу выделил девятнадцать форм кисти, двенадцать положений и двадцать четыре типа перемещений, и придумал совокупность нотации этих знаков – ранее американский язык жестов не имел собственной письменности[69]. Уникальным был и «Словарь», так как символы языка жестов были сгруппированы в нем не тематически (к примеру, символы, обозначающие животных, еду и т. д.), а в соответствии с их элементами, принципами и организацией строения языка. Словарь демонстрировал лексическую структуру языка – лингвистическую соотнесенность главных 3000 знаковых «слов».
Потребовались непоколебимая уверенность в собственной правоте и определенное упрямство, дабы заниматься этими изучениями, потому что практически все – и слышащие, и глухие – сначала сочли идеи Стокоу абсурдными и еретическими. Его книги считались ненужными, лишенными смысла[70]. Такова, по?видимому, будущее всех по?настоящему блестящих идей. Но уже в течение нескольких последующих лет благодаря работам Стокоу обстановка разительно изменилась, и в данной области началась революция по двум направлениям. Сперва научная революция, поскольку ученые наконец обратили внимание на язык жестов, и на его когнитивный и неврологический субстрат; за научной последовала революция культурная и политическая.
В «Словаре американского языка жестов» приведены 3000 корневых знаков, и может показаться, что язык жестов располагает очень ограниченной лексикой (стоит, к примеру, сравнить это число с 600 000 слов в «Оксфордском словаре английского»). Но однако язык жестов есть на уникальность ясным и разрешает сообщить фактически все, что возможно выразить устной речью[71]. Ясно, что тут трудятся и другие, дополнительные правила. Большим исследователем этих вторых правил – всего, что может перевоплотить пассивный словарь в язык, – явились Урсула Беллуджи и ее коллеги из университета Солка.
В словаре (лексике) находятся имплицитно все понятия, но они остаются изолированными (на уровне «Я – Тарзан, а ты – Джейн») в отсутствие грамматики. Обязана существовать формализованная система правил, благодаря которой порождаются связные высказывания – предложения, утверждения. (Это отнюдь не очевидная и не интуитивно принимаемая концепция, потому что высказывания кажутся такими яркими, такими цельными, такими личностными, что самому носителю языка не думается, что он содержит либо требует совокупность каких?то формальных правил; это одна из обстоятельств того, что многие, включая глухих носителей языка жестов, сначала с недоверием отнеслись к идеям Стокоу, а позднее и Беллуджи, поскольку вычисляли жесты и знаки нерасчленимыми и не поддающимися разумному анализу.)
Мысль таковой формальной совокупности, «порождающей грамматики», не нова. Гумбольдт сказал о языке как об инструменте, что «бесчисленным числом способов применяет конечный комплект средств». Но лишь тридцать лет назад мы получили от Ноама Хомского полноценное объяснение того, «как именно эти конечные средства употребляются для нескончаемого разнообразия языка». Хомский изучил «глубинные особенности, определяющие язык по большому счету» и назвал их «глубинной структурой грамматики». Эти свойства создатель вычисляет врожденными и видоспецифическими чертями человека, спящими в его нейронных сетях и пробуждающимися актуальным потреблением языка. Хомский определяет эту «глубинную грамматику» как широкую совокупность правил («сотен правил разных типов»), содержащую определенную фиксированную неспециализированную структуру, которая по строению, возможно, подобна зрительной коре, каковая располагает всякого рода врожденными приспособлениями для упорядочения зрительного восприятия[72]. До сих пор мы фактически ничего не знаем о неврологическом субстрате таковой грамматики. Но о том, что он все же имеется, и о его приблизительной локализации мы можем делать выводы по тому факту, что существуют афазии, среди них и жестовые, при которых своеобразны поражается грамматическая компетентность, и лишь она одна[73].
Человек, опытный определенный язык, – это человек, что, в соответствии с формулировке Хомского, обладает «грамматикой, которая порождает… нескончаемый комплект потенциальных глубинных структур, накладывает их, как на карту, на сопряженные поверхностные структуры и определяет семантические и фонетические интерпретации этих абстрактных объектов»[74]. Но как именно человек овладевает таковой грамматикой? Как может освоить таковой сложный инструмент двухлетний ребенок? Ребенок, которого не учат грамматике целенаправленно, что слушает не подобранные для обучения высказывания – иллюстрации к грамматике, – а спонтанную, небрежную и, казалось бы, неинформативную обращение своих родителей? (Конечно же, обращение своих родителей не есть неинформативной и малосодержательной, она изобилует имплицитными лингвистическими намёками и грамматическими правилами, на каковые ребенок подсознательно реагирует; но, конечно, родители не преподают ребенку курс грамматики.) Именно это так очень сильно поражает Ноама Хомского: как может ребенок взять так много из столь скудного источника[75]?
«Мы не можем не поражаться огромному несоответствию между опытом и знанием при языка, между генеративной грамматикой, которая высказывает языковую компетенцию носителя языка, и ограниченностью данных, на основании которых он сооружает для себя эту грамматику».
Следовательно, ребенка не учат грамматике; и он сам ее не учит; он сооружает, конструирует ее на основании «ограниченных» и вырожденных данных, каковые приобретает от окружающих взрослых. Это было бы решительно нереально, если бы грамматика уже не была изначально заложена в мозге ребенка, ожидая собственной актуализации. Должна быть, постулирует Хомский, «врожденная структура, которая достаточно богата, дабы компенсировать несоответствие между приобретенным опытом и знанием, на базе которого это знание было получено».
Эта врожденная структура, эта латентная, спящая структура при рождении организована и развита еще не абсолютно; не проявляется она и в возрасте около полутора лет. Но позже внезапно нежданно ребенок раскрывается навстречу языку и получает свойство пользоваться грамматическими конструкциями на основании высказываний собственных своих родителей. Так, ребенок демонстрирует воистину очень способные свойства к языку в возрасте между двадцатью одним и тридцатью шестью месяцами (данный период однообразен у всех нейробиологически здоровых человеческих существ, как у глухих, так и у слышащих; время от времени происходит задержка речевого развития, но, в большинстве случаев, она сочетается с другими показателями психологической задержки); после этого свойство к усвоению языка значительно уменьшается и исчезает к окончанию периода детства (примерно в возрасте двенадцати?тринадцати лет)[76]. Это, выражаясь термином Леннеберга, имеется «критический период» для усвоения первого языка – единственный период, в то время, когда мозг практически с чистого страницы способен абсолютно активировать грамматику. Родители играются тут ответственную, но всего лишь запасного роль. В критический период язык начинается сам, «изнутри», а родители (в случае, если воспользоваться сравнением Гумбольдта) всего лишь «протягивают путеводную нить, идя на протяжении которой язык начинается по своим собственным законам». Данный процесс больше похож на созревание, чем на обучение, – врожденная структура, которую Хомский время от времени именует устройством приобретения языка (Language Acquisition Device, LAD), органично растет, дифференцируется и созревает, как эмбрион.
Беллуджи, говоря о собственных ранних, совместных с Роджером Брауном работах, выделяет, что это чувство было для нее главным чудесным образом языка; она говорит о первой совместной статье, где описывался процесс «индукции латентной структуры» предложения у ребенка, и вспоминает последнюю фразу статьи: «Весьма сложная интеграция и одновременная дифференциация, которая воображает эволюцию именной группы предложения, больше напоминает биологическое развитие эмбриона, нежели выработку условного рефлекса». Вторым открытием в ее лингвистической карьере, говорит Урсула Беллуджи, было осознание того, что эта прекрасная органическая структура – сложный зачаток грамматики – существует и в чисто визуальной форме, что и происходит при усвоении языка жестов.
Помимо этого, Беллуджи изучала морфологические процессы, происходящие в американском языке жестов, другими словами процессы трансформации символа с целью выражения разных значений посредством грамматики и синтаксиса. Было разумеется, что чистый лексикон «Словаря американского языка жестов» был только первым шагом, потому что язык имеется что-то большее, нежели его код и словарный состав. (К примеру, индийский язык жестов представляет собой простой код, другими словами собрание либо словарь знаков, причем сами символы не имеют внутренней структуры и не смогут быть модифицированы грамматически.) Подлинный же язык неизменно модифицируется самыми разнообразными грамматическими и синтаксическими средствами. В американском языке жестов таких средств очень много, что помогает упрощению главного словаря.
Так, существует множество форм символа «НАБЛЮДАТЬ НА» («наблюдать на меня», «наблюдать на нее», «наблюдать на каждого из них» и направляться. д.), любая из которых образуется независимым методом: к примеру, символ «наблюдать на» выполняется перемещением одной руки, направленным от говорящего; но если он желает сообщить «наблюдать друг на друга», то перемещения в один момент выполняются обеими руками навстречу друг другу. Для выражения длительности действия существует последовательность трансформаций главной формы слова (рис. 1); так «НАБЛЮДАТЬ НА» (а) возможно видоизменить так, что символ будет означать «наблюдать пристально» (б), «наблюдать непрерывно» (в), «уставиться» (г), «замечать» (д), «наблюдать продолжительно» (е) либо «наблюдать опять и опять» (ж). Помимо этого, имеется множество знаков, производных от «НАБЛЮДАТЬ» и обозначающих «вспоминать», «обозревать окрестности», «ожидать», «пророчествовать», «предвещать», «предчувствовать», «бесцельно озираться по сторонам», «прочесывать» и т. д.
В языке жестов лингвистическую роль играется кроме этого лицо: так (как продемонстрировали Корина, Лидделл и другие) своеобразное выражение лица либо, лучше сообщить, его «поведение» может служить для обозначения синтаксических конструкций, таких, как тема, относительные придаточные предложения, вопросы. Мимика может кроме этого служить для обозначения наречий и квантификаторов[77]. Помимо этого, в общение вовлекаются и другие части тела. Одна из частей знаковой визуальной коммуникации либо все они совместно – громадный диапазон актуальных либо потенциальных трансформаций формы знаков, пространственных и кинетических – может сходиться к одному корневому символу, сливаться с ним, модифицировать его, сжимая большое количество информации в результирующие визуальные символы.
Рисунок 1. Корневой символ НАБЛЮДАТЬ НА возможно модифицировать множеством способов. На рисунке приводятся временные нюансы НАБЛЮДАТЬ НА; имеется и другие модификации для выражения степени, манеры, числа и т. д. (Перепечатано с разрешения, с трансформациями в нотации, из «Знаков языка» Э.С. Клима и У. Беллуджи, издательство Гарвардского университета, 1979.)
Конкретно компрессия, сжатие этих знаковых единиц, и тот факт, что все их модификации являются пространственными, делают язык жестов – в его наглядной и видимой форме – совсем не похожим на разговорный язык, а частично непохожим и на язык по большому счету. Но язык жестов, вопреки всему, есть настоящим языком со своим неповторимым грамматикой и пространственным синтаксисом, каковые и делают его подлинным языком, не смотря на то, что и совсем необыкновенным, выбивающимся из русла, в котором развивались все разговорные языки, с их неповторимой эволюционной альтернативой. (Альтернативой необычной, в случае, если учесть, что в устной речи мы непрерывно совершенствовались в течении последних пятисот тысяч – двух миллионов лет. Потенциалом приобретения и усвоения языка располагаем все мы, и это легко понять. Но воистину страно, что потенциал приобретения визуального языка был таким же замечательным; в это было бы тяжело поверить, если бы он не стал действительностью. Но, иначе, возможно заявить, что демонстрация знаков и жестов, пускай кроме того лишенных лингвистической структуры, возвращает нас в отечественное далекое, дочеловеческое прошлое; а устная обращение в действительности была только эволюционным пионером, действительно, весьма успешным, сумевшим высвободить руки для исполнения более подходящих и более насущных задач. Быть может, что в конечном итоге было два параллельных эволюционных дороги развития: для разговорного и жестового языка. Об этом свидетельствуют работы антропологов, каковые увидели у некоторых первобытных племен сосуществование языка и разговорного языка жестов[78]. Так, глухие демонстрируют нам не только нейронную пластичность, но и спящий потенциал нервной совокупности.)
Отдельная и самая примечательная изюминка языка жестов – та, которая отличает его от всех других языков и от всех других видов ментальной деятельности, – это неповторимое лингвистическое применение пространства[79]. Сложность этого лингвистического пространства представляется немыслимой «обычному» глазу, что не может не только осознать, но кроме того ужасную сложность его пространственного рисунка.
На каждом уровне языка жестов – лексическом, грамматическом, синтаксическом – мы видим лингвистическое применение пространства: применение страно сложное, потому что очень многое из того, что в устной речи происходит, линейно разворачиваясь во времени, в языке жестов делается одновременным, сосуществующим и многоуровневым. На первый взгляд язык жестов может показаться стороннему наблюдателю весьма несложным, напомнить о театре жеста и мимики, но весьма не так долго осталось ждать наблюдатель убеждается в том, что эта простота иллюзорна да и то, что представляется весьма несложным, есть в действительности сложнейшим трехмерным переплетением пространственных картинок, непрерывно сменяющих приятель друга[80].
Чудо данной пространственной грамматики полностью поглотило внимание ученых в семидесятые годы, но лишь в течение последнего десятилетия они занялись кроме этого и временной организацией языка жестов. Не обращая внимания на то что последовательность исполнения знаков была отмечена уже давно, она не считалась фонологически ответственной, поскольку ее было нереально «просматривать». Потребовалась работа нового поколения лингвистов – лингвистов, каковые довольно часто сами были глухими либо с раннего детства владели языком жестов и имели возможность исходя из этого разглядеть изнутри его тонкости – дабы оценить важность таковой последовательности в каждого символа и между ними. Одними из многих первопроходцев в данной области были братья Супалла, Сэм и Тед. Так, в собственной новаторской статье 1978 года Тед Супалла и Элисса Ньюпорт продемонстрировали, что самые небольшие различия в движении при демонстрации символа смогут разрешить отличить глагол от существительного. Раньше думали (это заблуждение разделял и Стокоу), что существительное «глагол» и стул «сидеть» обозначаются одним знаком, но Супалла и Ньюпорт продемонстрировали, что между этими символами все же существует определенная отличие.
самоё систематическое изучение применения временных параметров в языке жестов было предпринято Скоттом Лидделлом, Робертом их коллегами и Джонсоном в университете Галлоде. Лидделл и Джонсон разглядывали представление жестовых знаков не как последовательность «замороженных» статических положений рук в пространстве, а как постоянный модулированный поток перемещений, динамика которых в полной мере выдерживает сравнение с музыкой либо устной речью. Авторы показали множество типов последовательностей при артикуляции знаков американского языка жестов – последовательности форм кисти, положений руки, немануальных знаков, локальных перемещений пальцев, и внутреннюю (фонологическую) сегментацию в каждого символа. Статическая модель структуры не в состоянии представить такие последовательности и в действительности только затрудняет их визуальное обнаружение. Появилась необходимость заменить ветхую статическую нотацию вместе с описанием на новую, очень сложную динамическую нотацию, напоминающую танцевальную либо музыкальную нотацию[81].
Никто не смотрел за этими работами с таким интересом, как Стокоу, что одним из первых по преимуществу оценил мощь языка «в четырех измерениях»[82]:
«Устная обращение имеет только одно измерение – она линейно развертывается во времени; письменный язык имеет два измерения и три модели; но один только язык жестов имеет в собственном распоряжении четыре координаты – три пространственных, которыми обладает тело говорящего, и одну временную координату. Язык жестов абсолютно применяет синтаксические возможности для того чтобы четырехмерного канала выражения».
Итог – и в этом взор Стокоу находит помощь в интуиции живописцев, актёров и драматургов, творящих на языке жестов, – содержится в том, что язык жестов по собственной структуре не есть ни простой прозой, ни простым повествованием, он только, в случае, если возможно так выразиться, «кинематографичен»:
«В языке жестов… повествование не есть линейным и прозаическим. По сути, в языке жестов всегда происходит переход от простого замысла к приближению либо удалению, вероятны кроме этого «перемотка и» обратные кадры вперед. При виде человека, говорящего на языке жестов, появляется чувство, что видишь редактора отснятого фильма. Не только само изъяснение на языке жестов больше похоже на редактирование фильма, нежели на письменную обращение, но и сам говорящий напоминает кинокамеру. угол и Поле зрения всегда меняются, но в любой этот момент весьма четко ориентированы. Говорящий не только делает знаки и жесты, он еще и замечает, ориентируя взор на те предметы, о которых говорит».
Так, после тридцати лет изучения стало ясно, что язык жестов возможно с полным правом сравнивать с устной речью с позиций фонологии, временных качеств, последовательности и потока знаков, но язык жестов, кроме того, владеет неповторимыми дополнительными пространственными и кинематографическими возможностями – возможностями сложного и в один момент совсем прозрачного выражения мыслей[83].
Разгадка таковой сложной четырехмерной структуры может настойчиво попросить замечательнейших компьютеров и очень способного озарения[84]. Однако всю эту сложную совокупность без видимого труда «раскалывает» трехлетний кроха, общающийся на языке жестов[85].
Что происходит в сознании и мозге трехлетнего малыша, говорящего на языке жестов, что делает его очень способным носителем этого языка, что делает его талантливым «лингвистически» применять пространство и делать это с таковой виртуозностью? Что за чудо?компьютер находится у него в голове? Исходя из «речи» и усвоения нормального опыта языка либо исходя из понимания неврологических баз речи, запрещено кроме того представить себе, что такая пространственная виртуозность по большому счету вероятна. Возможно, что она и вправду неосуществима для «обычного» мозга, другими словами мозга, что с самого раннего возраста не сталкивался с языком жестов[86]. Какова же неврологическая база языка жестов?
Рисунок 2. Компьютерные изображения идеограмм трех разных грамматических метаморфоз символа «наблюдать». Эта методика разрешает наглядно продемонстрировать красоту пространственной грамматики с ее сложными трехмерными траекториями. (Перепечатано с разрешения Урсулы Беллуджи. Университет биологических изучений им. Солка, Ла?Джолла, Калифорния.)
В 70?е годы Урсула Беллуджи и ее сотрудники занимались структурой языка жестов, а в конце 80?х перешли к изучению его неврологического субстрата. Среди другого они прибегают и к хорошим неврологическим способам, другими словами к анализу последствий разных поражений головного мозга – последствий, выражающихся нарушением обработки и языка жестов пространственной информации по большому счету – нарушением, появляющимся у носителей языка жестов в следствии других заболеваний и инсультов головного мозга.
Более ста лет назад (с того времени, как Хьюлингс?Джексон в первой половине 70-ых годов девятнадцатого века в первый раз сформулировал данный взор) считалось, что левое полушарие головного мозга специализируется на ответе аналитических задач, в первую очередь на лексическом и грамматическом анализе, что делает вероятным познание устной речи. Правое полушарие разглядывали как структуру, несущую запасного, дополняющую функцию, структуру, занятую неспециализированным и цельным, а не частями, несущую ответственность за синхронное восприятие, а не за анализ последовательностей. Меньше, считалось, что правое полушарие несёт ответственность за грубую оценку и восприятие визуально?пространственного мира. Нет сомнения, что язык жестов выходит за эти четко очерченные границы, потому что, с одной стороны, он владеет лексической и грамматической структурой, а иначе, эта структура есть синхронной и пространственной. В конце 70?х годов, учитывая эти особенности, было совсем неясно, представлен ли язык жестов в одной половине мозга (как обращение) либо в обоих полушариях. Если он представлен в одном полушарии, то в каком конкретно? И страдает ли при афазии языка жестов свойство усваивать лексику? И как это отражается на восприятии синтаксиса? И самое основное, в случае, если учесть тесное сплетение грамматики и пространственного восприятия в языке жестов, то не зиждется ли обработка пространственного восприятия у глухих на другом (более замечательном) нейронном базисе[87]?
Такие неприятности находились перед группой Беллуджи, в то время, когда она приступила к изучениям. В то время сообщения о влиянии других поражений и инсультов головного мозга на свойство изъясняться на языке жестов были очень редкими, неинформативными и довольно часто не в полной мере адекватными частично из?за того, что в то время не осознавали отличия между пальцевой истинным языком и транслитерацией языка жестов. Первой и самой основной находкой Беллуджи и ее сотрудников стало следующее: для владения языком жестов нужно левое полушарие головного мозга совершенно верно так же, как для владения устной речью; что при изъяснении на языке жестов употребляются кое-какие из нервных дорог, каковые задействованы при воспроизведении и восприятии грамматически верной устной речи. Помимо этого, при пользовании языком жестов деятельно трудятся проводящие дороги, участвующие в обработке зрительной информации.
То, что говорящий на языке жестов пользуется в основном левым полушарием, продемонстрировала Элен Невилль, которая сумела показать, что язык жестов «читается» стремительнее, в случае, если его предъявляют в правой половине поля зрения (информация с каждой половины поля зрения обрабатывается в противоположном полушарии мозга). То же самое возможно продемонстрировать, замечая эффекты поражений (благодаря, к примеру, инсульта) в определенных участках левого полушария. Такие поражения смогут привести к афазии при потреблении языка жестов: нарушается или познание (как при сенсорной афазии), или воспроизведение знаков (подобно моторной афазии при устной речи). Такая жестовая афазия может поражать или познание лексики, или познание грамматики (включая пространственно организованный синтаксис), и может нарушать и неспециализированную свойство к пропозиционированию, каковую Хьюлингс?Джексон вычислял основной для владения языком[88]. Однако у носителей языка жестов при афазии не замечают нарушения вторых, нелингвистических визуально?пространственных свойств. (К примеру, жесты – неграмматические экспрессивные перемещения, каковые делаем мы все [пожать плечами, помахать рукой на прощание, продемонстрировать кулак] – сохраняются и при афазии, не обращая внимания на то что теряется свойство пользоваться языком жестов, что подчеркивает его кардинальное отличие от простой жестикуляции; вправду, больных афазией возможно научить жестовому коду американских индейцев, но языком жестов они пользоваться не смогут, как не смогут сказать слышащие больные афазией[89].) Наоборот, носители языка жестов, перенесшие инсульт в правом полушарии, не обращая внимания на то что страдают дезорганизацией восприятия пространства, расстройством оценки возможности, а время от времени перестают подмечать то, что происходит в левой половине поля зрения, не страдают однако афазией и в прошлом количестве владеют языком жестов. Эти люди демонстрируют совершенно верно такую же латерализацию языковой функции, какая характерна кроме этого и для говорящих слышащих людей, не обращая внимания на то что их язык жестов есть по природе визуально?пространственным (и возможно было бы ожидать, что обработка взятой с его помощью информации происходит в правом полушарии).
Эти сведенья, столь неожиданные и очевидные в один момент, приводят нас к двум заключениям. На неврологическом уровне они подтверждают тот факт, что язык жестов вправду есть настоящим языком и мозг обрабатывает его конкретно как язык, несмотря кроме того на то, что он есть визуальным, а не слуховым и на то, что он организован пространственно, а не линейно. Как язык он обрабатывается левым полушарием головного мозга, которое биологически создано конкретно для данной функции.
Тот факт, что язык жестов закодирован в левом полушарии, не обращая внимания на собственную пространственную организацию, показывает, что в мозге существует представительство «лингвистического» пространства, кардинально отличающегося от простого «топографического» пространства. Беллуджи представила поэтому очень показательное подтверждение. Одна из ее больных, Бренда А., перенесшая массивное поражение правого полушария мозга, страдает выпадением левой половины поля зрения и исходя из этого, обрисовывая обстановку собственной помещения, непоследовательно «сваливает» все предметы в правую ее половину, оставляя левую совсем пустой. Левая сторона пространства – топографического пространства – для нее не существует (рис. 3, а?б ). Но начиная сказать на языке жестов, она вольно ориентируется в локусах лингвистического пространства, включая его левую сторону (рис. 3, в ). Так, чувственно принимаемое правым полушарием топографическое пространство у больной имеет выраженный недостаток; но ее лингвистическое, синтаксическое пространство, являющееся объектом функции левого полушария, осталось нетронутым.