Внутреннюю судьбу другого я переживаю как душу, в себе самом я живу в духе. Душа — это образ совокуп-
ности всего вправду пережитого, всего наличною в душе во времени, дух же — совокупность всех смысловых значимостей, направленностей судьбы, актов исхождения из себя (без отвлечения от я). С позиций самопереживания интуитивно убедительно смысловое бессмертие духа, с позиций переживания мною другого делается убедительным постулат бессмертия души, другими словами внутренней определенности другого — внутреннего лика его (память), — любимой кроме смысла (равно как и постулат бессмертия любимой плоти — Данте30).
Душа, переживаемая изнутри, имеется дух, а он внеэстетичен (как внеэстетично и изнутри переживаемое тело); дух не может быть носителем сюжета, потому что его по большому счету нет, в любой этот момент он задан, предстоит еще, успокоение изнутри его самого для него нереально: нет точки, нет границы, периода, нет опоры для ритма и безотносительного эмоционально-хорошего измерения, он не может быть и носителем ритма (и изложения, по большому счету эстетического порядка). Душа — не осуществивший себя дух, отраженный в любящем сознании другого (человека, всевышнего); это то, с чем мне самому нечего делать, в чем я пассивен, рецептивен (изнутри душа может лишь стыдиться себя, извне она возможно красивой и наивной).
Рождаемая и умирающая в мире и для мира внутренняя определенность — смертная плоть смысла, — сплошь в мире эта и в мире завершимая, собранная вся в конечный предмет, может иметь сюжетное значение, быть храбрецом.
Подобно тому как сюжет моей личной жизни создают другие люди — храбрецы ее (лишь в жизни собственной, изложенной для другого, в его глазах и в его эмоционально-волевых тонах я становлюсь храбрецом ее), так и эстетическое видение мира, образ мира, создается только завершенной либо завершимой судьбой вторых людей — храбрецов его. Осознать данный мир как мир вторых людей, свершивших в нем собственную жизнь, — мир Христа, Сократа, Наполеона, Пушкина и проч., — первое условие для эстетического подхода к нему. Необходимо ощутить себя дома в мире вторых людей, дабы перейти от исповеди к объективному эстетическому созерцанию, от вопросов о смысле и от смысловых исканий к красивой данности мира. Необходимо осознать, что все положительно полезные определения данности мира, все самоценные закрепления мирской наличности имеют оправданно-завершимого другого своим
храбрецом: о втором сложены все сюжеты, написаны все произведения, пролиты все слезы, ему поставлены все монументы, лишь вторыми наполнены все кладбища, лишь его знает, не забывает и воссоздает продуктивная память, дабы и моя память предмета, жизни и мира стала художественной. Лишь в мире вторых допустимо эстетическое, сюжетное, самоценное перемещение — перемещение в прошлом, которое полезно кроме будущего, в котором прощены все обязательства и долги и все надежды покинуты. Художественный интерес — внесмысловой интерес к принципиально завершенной жизни. Необходимо отойти от себя, дабы высвободить храбреца для свободного сюжетного перемещения в мире.
3. Нами рассмотрен с позиций характера сокровища самый факт бытия — небытия внутренней определенности человека, и мы установили, что мое бытие-существование лишено эстетической ценности, сюжетного значения, подобно тому как мое физическое существование лишено пластически-красивой значимости. Я не храбрец собственной жизни. Сейчас мы должны проследить условия эстетической обработки внутренней определенности: отдельного переживания, внутреннего положения, наконец, целого душевной судьбе. В настоящей главе нас интересуют только неспециализированные условия этого оформления внутренней судьбе в «душу», а в частности — только условия (смысловые условия) ритма как чисто временного упорядочения; особые же формы выражения души в словесном творчестве — исповедь, автобиография, биография, темперамент, тип, положение, персонаж — будут рассмотрены в следующей главе (смысловое целое).
Подобно изнутри переживаемому физическому внешнему перемещению, и внутреннее перемещение, направленность, переживание лишены значимой определенности, уже-данности, не живут собственной наличностью. Переживание как что-то определенное не переживается самим переживающим, оно направлено на некий суть, предмет, обстояние, но не на самого себя, на полноту и определённость собственной наличности в душе. Я переживаю предмет собственного страха как ужасный, предмет собственной любви как любимый, предмет собственного страдания как тяжелый (степень познавательной определенности тут, само собой разумеется, несущественна), но я не переживаю собственного страха, собственной любви, собственного страдания. Переживание имеется ценностная установка меня всего по отношению к какому-нибудь предмету, моя «поза» при данной установке мне не дана.
Я обязан сделать собственные переживания особым предметом собственной активности, дабы пережить их. Я обязан отвлечься от тех предметов, ценностей и целей, на каковые было направлено живое переживание и каковые это переживание осмысливали и заполняли, дабы пережить самое собственный переживание как что-то определенное и наличное. Я обязан прекратить опасаться, дабы пережить собственный ужас в его душевной определенности (а не предметной), обязан прекратить обожать, дабы пережить собственную любовь во всех моментах ее душевной наличности. Дело тут не в психотерапевтической неосуществимости, не в «узости сознания», а в ценностно-смысловой неосуществимости: я обязан выйти за пределы того ценностного контекста, в котором протекало мое переживание, дабы сделать самую переживаемость, мою душевную плоть своим предметом, я обязан занять иную позицию в другом ценностном кругозоре, притом ценностное перестроение носит в высшей степени значительный темперамент. Я будет вторым по отношению к себе самому — живущему эту собственную жизнь в этом ценностном мире, и данный второй обязан занять значительно обоснованную ценностную позицию вне меня (психолога, живописца и проч.). Мы можем выразить это так: не в ценностном контексте моей собственной жизни обретает собственную значимость самое переживание мое как душевная определенность. В моей жизни его нет для меня. Нужна значительная смысловая точка опоры вне моего жизненного контекста, живая и творческая — а следовательно, правая, — дабы изъять переживание из единого и единственного события моей жизни — а следовательно, и бытия как единственного события, потому что оно дано лишь изнутри меня, — и воспринять его наличную определенность как чёрта, как штрих душевного целого, как линии моего внутреннего лика (все равно, целого характера, либо типа, либо лишь внутреннего положения).
Действительно, вероятен нравственный рефлекс над самим собой, не выходящий за пределы жизненного контекста; нравственный рефлекс не отвлекается от смысла и предмета, движущих переживанием; конкретно с позиций заданного предмета он рефлектирует плохую данность переживания. Нравственный рефлекс не знает хорошей данности, самоценной наличности, потому что с позиций заданности она в любой момент что-то плохое, недолжное; мое в переживании — плохая субъективность с позиций значимого предмета, на что направ-
лено переживание; из этого лишь в покаянных тонах возможно воспринята внутренняя данность в нравственном рефлексе себя самого, но покаянная реакция не формирует цельного эстетически значимого образа внутренней судьбе; с позиций нудительной значимости самого заданного смысла, как он противостоит мне во всей собственной серьезности, внутреннее бытие не воплощает, а искажает (субъективирует) суть (перед лицом смысла переживание не имеет возможности оправданно успокоиться и довлеть себе). Не знает хорошей личной данности переживания и гносеологический рефлекс, по большому счету философский рефлекс (философия культуры), и он не имеет дела с личной формой переживания предмета — моментом личного данного внутреннего целого души, но с трансцендентными формами предмета (а не переживания) и их совершенным единством (заданным). Мое в переживании предмета изучает психология, но в совершенном отвлечении от ценностного веса я и другого, от единственности их; психология знает только «вероятную индивидуальность» (Эббингауз). Внутренняя данность не созерцается, а безоценочно изучается в заданном единстве психотерапевтической закономерности.
Мое делается созерцаемою хорошей данностью переживания лишь при эстетическом подходе, но мое не во мне и для меня, а в другом, потому что во мне оно в ярком освещении предметом и смыслом не имеет возможности остановиться и уплотниться в успокоенную наличность, стать ценностным центром приемлющего созерцания не как цель (в совокупности практических целей), а как внутреннее бесцелье. Такова лишь внутренняя определенность, освещенная не смыслом, а любовью кроме какого именно бы то ни было смысла. Эстетическое созерцание должно отвлечься от нудительной цели и значимости смысла. Предмет, суть и цель перестают ценностно руководить и становятся только чертями самоценной данности переживания. Переживание — это след смысла в бытии, это отблеск его на нем, изнутри себя самого оно быстро не собою, а этим внележащим и уловляемым смыслом, потому что, в то время, когда оно не уловляет смысла, его по большому счету нет; оно имеется отношение к предмету и смыслу и вне этого собственного отношения не существует для себя, оно рождается как плоть (внутренняя плоть) нечайно и наивно, а следовательно, не для себя, а для другого, для которого оно делается созерцаемой сокровищем кроме значимости смысла, делается полезной формой, а суть —
содержанием. Суть подчиняется сокровище личного бытия, смертной плоти переживания. Само собой разумеется, переживание уносит с собою отблеск собственного заданного смысла, поскольку без этого отблеска оно было бы пусто, но оно положительно завершается кроме этого смысла во всей его нудительной неосуществленности (принципиальной неосуществленности в бытии).
Переживание, дабы эстетически уплотниться, положительно определиться, должно быть очищено от нерастворимых смысловых примесей, от всего трансцендентно значимого, от всего того, что осмысливает переживание не в ценностном контексте определенной личности и завершимой жизни, а в объективном и в любой момент заданном контексте культуры и мира: все эти моменты должны быть имманентизованы переживанию, собраны в принципиально конечную и законченную душу, стянуты и замкнуты в ней, в ее личном внутренне наглядном единстве; лишь такую душу возможно поместить в этот наличный мир и сочетать с ним, лишь такая концентрированная душа делается эстетически значимым храбрецом в мире.
Но это значительное освобождение от заданности нереально по отношению к моему собственному переживанию, рвению, действию. Предвосхищаемое действия и внутреннее будущее переживания, его цель и суть разлагают внутреннюю определенность пути рвения; ни одно переживание на этом пути не делается для меня независимым, определенным переживанием, адекватно описуемым и выразимым в слове либо кроме того в звуке определенной тональности (изнутри меня лишь молитвенная — просительная и покаянная тональность); притом эти неуспокоенность и неопределенность принципиален : амурное промедление над переживанием, во внутреннем рвении нужное, дабы осветить и выяснить его, и самые эмоционально-волевые силы, необходимые для определения и этого осветления, были бы изменой нудительной серьезности смысла-цели рвения, отпадением от акта живой заданности в данность. Я обязан выйти за пределы рвения, стать вне его, дабы встретиться с ним в значимой внутренней плоти. Для этого слишком мало выхода за пределы лишь данного переживания, временно отграниченного от вторых (смысловое отграничение либо носило бы систематический темперамент, либо было бы эстетической имманентизацией лишенного значимости смысла), что
быть может, в то время, когда переживание отходит для меня во временное прошлое — тогда я становлюсь временно вне его; для эстетически милующего оформления и определения переживания слишком мало лишь этого временного вненахождения ему; нужно выйти за пределы всего данного переживающего, осмысливающего отдельные переживания целого, другими словами за пределы данной переживающей души. Переживание должно отойти в безотносительное, смысловое прошлое со всем тем смысловым контекстом, в который оно было неотрывно вплетено и в котором оно осмысливалось. Лишь наряду с этим условии переживание рвения может купить некую протяженность, практически наглядно созерцаемую содержательность, лишь наряду с этим условии внутренний путь действия возможно фиксирован, выяснен, любовно уплотнен и измерен ритмом, а это совершается только активностью второй души, в ее объемлющем ценностно-смысловом контексте. Для меня самого ни одно мое стремление и переживание не имеет возможности отойти в безотносительное, смысловое прошлое, отрешенное и огражденное от будущего, оправданное и завершенное кроме него, потому, что я конкретно себя нахожу в данном переживании, не отказываюсь от него как моего в единственном единстве моей жизни, я его связываю со смысловым будущим, делаю его небезразличным к этому будущему, переношу совершение и окончательное оправдание его в грядущее (оно еще не безнадёжно); потому, что я — живущий в нем, его еще нет сполна. Этим мы близко подошли к проблеме ритма.
Ритм имеется ценностное упорядочение внутренней данности, наличности. Ритм не экспрессивен в правильном смысле этого слова, он не высказывает переживания, не обоснован изнутри его, он не есть эмоционально-волевой реакцией на смысл и предмет, но реакцией на эту реакцию. Ритм беспредметен в том смысле, что не имеет дела конкретно с предметом, но с переживанием предмета, реакцией на него, исходя из этого он понижает предметную значимость элементов последовательности.
Ритм предполагает имманентизацию смысла самому переживанию, цели самому рвению; суть и цель будут лишь моментом самоценного переживания-рвения. Ритм предполагает некую предопределенность рвения, действия, переживания (некую смысловую безнадежность); настоящее, роковое, рискованное безотносительное будущее преодолевается ритмом, преодолевается самая граница между прошлым
и будущим (и настоящим, само собой разумеется) в пользу прошлого; смысловое будущее как бы растворяется в прошлом и настоящем, художественно предопределяется ими (потому что автор-созерцатель в любой момент временно объемлет целое, он в любой момент позднее, и не только временно, а в смысле позднее). Но самый момент перехода, перемещения из настоящего и прошлого в будущее (в смысловое, полное будущее, не в то будущее, которое покинет все на собственных местах, а которое должно наконец выполнить, свершить, будущее, которое мы противоставляем прошлому и настоящему как спасение, искупление и преображение, другими словами будущее не как обнажённая временная, но как смысловая категория, то, чего еще ценностно нет, что еще не предопределено, что еще не скомпрометировано бытием, не загрязнено бытием-данностью, чисто от него, неподкупно и несвязанно-идеально, но не гносеологически и теоретически, а фактически — как долженствование) — данный момент имеется момент чистой событийности во мне, где я изнутри себя причастен единому и единственному событию бытия: в нем рискованная, безотносительная непредопределенность финала события (не фабулическая, а смысловая непредопределенность; фабула, как и ритм, как все по большому счету эстетические моменты, органична и внутренне предопределена, может и должна быть охвачена вся полностью, В первую очередь до конца, во всех моментах единым внутренним объемлющим взором, потому что лишь целое, хотя бы потенциальное, возможно эстетически значимым), «либо — либо» события; в этом моменте и проходит полная граница ритма, данный момент не поддается ритму, принципиально внеритмичен, неадекватен ему; ритм тут делается ложью и искажением. Это момент, где бытие во мне должно преодолевать себя для долженствования, где долженствование и бытие враждебно сходятся, видятся во мне, где «имеется» и «должно» взаимно исключают друг друга; это — момент принципиального диссонанса, потому что долженствование и бытие, данность и заданность изнутри меня самого, во мне самом не смогут быть ритмически связаны, восприняты в одном ценностном замысле, стать моментом развития одного положительно полезного последовательности (арзисом и тезисом31 ритма, каденцией и диссонансом, потому что и тот и второй момент лежат в равняется положительно ценностном замысле, диссонанс в ритме в любой момент условен). Но так как этот момент, где мне во мне самом принципиально противостоит долженствование как другой мир, и имеется момент моей высшей
творческой серьезности, чистой продуктивности. Следовательно, творческий акт (переживание, рвение, воздействие), обогащающий событие бытия (обогащение события допустимо лишь качественное, формальное, а не количественное, материальное, если оно не переходит в качественное), создающий новое, принципиально внеритмичен (в собственном свершении, само собой разумеется; уже свершенный, он отпадает в бытие: во мне самом — в покаянных тонах, а в другом — в смелых).
активность и Свобода воли несовместимы с ритмом. Жизнь (переживание, рвение, поступок, идея), переживаемая в категориях нравственной активности и свободы, не может быть ритмирована. активность и Свобода творят ритм для несвободного (этически) и пассивного бытия. Творец свободен и активен, творимое несвободно и пассивно. Действительно, несвобода, необходимость оформленной ритмом судьбы — это не злая и не индифферентная к сокровищу необходимость (познавательная), но дарственная, дарованная любовью, красивая необходимость. Ритмированное бытие «целесообразно без цели», цель не избирается, не обсуждается, нет ответственности за цель; место, занимаемое эстетически воспринятым целым в открытом событии единого и единственного бытия, не обсуждается, не входит в игру, целое ценностно независимо от рискованного будущего в событии бытия, оправданно кроме этого будущего. Но конкретно за выбор цели, за место в событии бытия важна нравственная активность, и в этом она свободна. В этом смысле этическая свобода (так называемая свобода воли) имеется не только свобода от познавательной необходимости (каузальной), но и необходимости эстетической, свобода моего поступка от бытия во мне, как не утвержденного, так и утвержденного ценностно (бытие художественного видения). Везде, где я, я свободен и не могу высвободить себя от долженствования; осознавать себя самого деятельно — значит освещать себя грядущим смыслом; вне его меня нет для себя самого. Отношение к себе самому не может быть ритмическим, отыскать себя самого в ритме запрещено. Жизнь, которую я признаю моею, в которой я деятельно нахожу себя, не выразима в ритме, стыдится его, тут обязан оборваться каждый ритм, тут область трезвения и тишины (начиная с практических низин до этически-религиозных высот). Ритмом я могу быть лишь одержим, в ритме я, как в наркозе, не сознаю себя. (формы и Стыд ритма — корень юродства, гордое одиночество и про-
тивление второму, самосознание, перешедшее границы и хотящее очертить около себя неразрывный круг.)
В переживаемом мною внутреннем бытии другого человека (деятельно переживаемом в категории другости) долженствование и бытие не порваны и не враждебны, но органически связаны, лежат в одном ценностном замысле; второй органически растет в смысле. Его активность героична для меня и милуется ритмом (потому что он целый для меня возможно в прошлом, и его я оправданно освобождаю от долженствования, которое противостоит как окончательный императив лишь мне во мне самом). Ритм вероятен как форма отношения к второму, но не к себе самому (притом дело тут в неосуществимости ценностной установки); ритм — это поцелуй и объятие ценностно уплотненному времени смертной судьбе другого. Где ритм, в том месте две души (вернее, дух и душа), две активности; одна — переживающая судьба и ставшая пассивной для второй, ее деятельно оформляющей, прославляющей.
Время от времени я оправданно ценностно отчуждаюсь от себя, живу в другом и для другого, тогда я могу приобщиться ритму, но в нем я для себя этически пассивен. В жизни я приобщен к быту, укладу, нации, стране, человечеству, божьему миру, тут я везде живу ценностно в другом и для других, облечен в ценностную плоть другого, тут моя жизнь право может подчиниться ритму (самый момент подчинения трезв), тут я переживаю, стремлюсь и говорю в хоре вторых. Но в хоре я не себе пою, активен я только в отношении к второму и пассивен в отношении ко мне другого, я обмениваюсь дарами, но обмениваюсь бесплатно, я ощущаю в себе тело и душу другого. (Везде, где цель перемещения либо действия инкарнирована в другого либо координирована с действием другого — при совместной работе, — и мое воздействие входит в ритм, но я не творю его для себя, а приобщаюсь ему для другого.) Не моя, но людская природа во мне возможно красива и людская душа гармонична.
Сейчас мы можем развить более детально высказанное нами ранее положение о значительном различии моего времени и времени другого. По отношению к себе самому я переживаю время внеэстетично. Яркая данность смысловых значимостей, вне которых ничто не может быть деятельно понято мною как мое, делает неосуществимым хорошее ценностное завершение временности. В живом самопереживании совершенный вневре-
менной суть не индифферентен ко времени, но противоставляется ему как смысловое будущее, как то, что должно быть, в противоположность тому, что уже имеется. Вся временность, продолжительность противоставляется смыслу как еще-не-исполненность, как что-то еще не окончательное, как не-все-еще: лишь так возможно волноваться временность, данность бытия в себе перед лицом смысла. С сознанием полной временной завершенности — что то, что имеется, уже все, — с этим сознанием нечего делать либо нельзя жить; по отношению к собственной уже конченной жизни не может быть никакой активной ценностной установки; само собой разумеется, это сознание возможно наличие в душе (сознание конченности), но не оно организует жизнь; напротив, его живая переживаемость (освещенность, ценностная тяжесть) черпает собственную активность, собственную весомость из нудительно противостоящей заданности, лишь она организует изнутри-осуществляемость жизни (превращает возможность в реальность). Это ценностно противостоящее мне, всей моей временности (всему, что уже налично во мне), смысловое полное будущее имеется будущее не в смысле временного продолжения той же жизни, но в смысле нужности и постоянной возможности преобразовать ее формально, положить в нее новый суть (окончательное слово сознания).
Смысловое будущее враждебно прошлому и настоящему как тщетному, враждебно, как враждебно задание не-исполнению-еще, долженствование бытию, искупление греху. Ни один момент уже-наличности для меня самого не имеет возможности стать самодовольным, уже оправданным; мое оправдание в любой момент в будущем, и это всегда противостоящее мне оправдание отменяет мое для меня настоящее и прошлое в их претензии на уже-наличность продолжительную, на успокоенность в данности, на самодовление, на подлинную действительность бытия, в претензии быть значительно и всем мною, исчерпывающе выяснить меня в бытии (претензии моей данности заявить себя всем мною, мною воистину, самозванстве данности). Будущее осуществление не есть для меня самого органическим продолжением, ростом настоящего и моего прошлого, венцом их, но значительным упразднением, отменою их, как нисходящая благодать не есть органический рост безнравственной природы человека. В другом — совершенствование (эстетическая категория), во мне — новое рождение. Я в себе самом постоянно живу перед лицом предъявленного ко мне полного требова-
ния-задання, и к нему не может быть лишь постепенного, частичного, относительного приближения. Требование: живи так, дабы любой этот момент твоей жизни мог быть и завершающим, последним моментом, а одновременно с этим и начальным моментом новой судьбе, — это требование для меня принципиально невыполнимо, потому что в нем не смотря на то, что и ослаблена, но все же жива эстетическая категория (отношение к второму). Для меня самого ни один момент не имеет возможности стать таким самодовольным, дабы ценностно понять себя оправданным завершением всей жизни и хорошим началом новой. И в каком ценностном замысле может лежать это начало и завершение? Самое это требование, когда оно признано мною, на данный момент же делается принципиально недостижимым заданием, в свете которого я постоянно буду в полной потребности. Для меня самого вероятна лишь история моего падения, но принципиально неосуществима история постепенного возвышения. Мир моего смыслового будущего чужероден миру настоящего и моего прошлого. В каждом моем акте, моем действии, внешнем и внутреннем, в акте-эмоции, в познавательном акте, оно противостоит мне как чистый значимый суть и движет моим актом, но ни при каких обстоятельствах для меня самого не осуществляется в нем, в любой момент оставаясь чистым требованием для моей временности, историчности, ограниченности.
Я, потому, что дело идет не о ценности судьбы для меня, а моей собственной ценности не для других, а для меня, полагаю эту сокровище в смысловое будущее. Ни одновременно рефлекс мой над самим собою не бывает реалистическим, я не знаю формы данности по отношению к себе самому: форма данности в корне искажает картину моего внутреннего бытия. Я — в ценности и своём смысле для себя самого — отброшен в мир вечно требовательного смысла. Когда я пробую выяснить себя для себя самого (не для другого и из другого), я нахожу себя лишь в том месте, в мире заданности, вне временной уже-наличности моей, нахожу как что-то еще грядущее в ценности и своём смысле; а во времени (в случае, если совсем отвлечься от заданности) я нахожу лишь разрозненную направленность, стремление и неосуществленное желание — membra disjecta* моей вероятной целостности; но того, что имело возможность бы их собрать, оживить и оформить, — души их, моего подлинного я-для-
* Разъятые члены (латин.).
-себя — еще нет в бытии, оно задано и еще предстоит. Мое определение самого себя дано мне (вернее, дано как задание, данность заданности) не в категориях временного бытия, а в категориях еще-не-бытия, в категориях смысла и цели, в смысловом будущем, враждебном всякой наличности моей в прошлом и настоящем. Быть для себя самого — значит еще предстоять себе (прекратить предстоять себе, появляться тут уже всем — значит духовно погибнуть).
В определенности моего переживания для меня самого (определенности эмоции, жажды, рвения, мысли) ничего не может быть полезного, помимо этого предмета и заданного смысла, что осуществлялся, которым жило переживание. Так как содержательная определенность моего внутреннего бытия имеется лишь отблеск смысла и противостоящего предмета, след их. Любая, кроме того самая полная и идеальная (определение для другого и в другом), антиципация смысла изнутри меня самого в любой момент субъективна, и ее определённость и уплотнённость, в случае, если лишь мы не вносим извне оправдывающих и завершающих эстетических категорий, другими словами форм другого, имеется плохая уплотненность, ограничивающая суть, это как бы уплотнение временного и пространственного отстояния от предмета и смысла. И вот в случае, если внутреннее бытие отрывается от противостоящего и грядущего смысла, которым лишь оно и создано все сплошь и лишь им во всех собственных моментах осмыслено, и противоставляет себя ему как независимую сокровище, делается самодовлеющим и самодовольным перед лицом смысла, то этим оно впадает в глубокое несоответствие с самим собою, в самоотрицание, бытием собственной наличности отрицает содержание собственного бытия, делается ложью: бытием лжи либо ложью бытия. Мы можем заявить, что это имманентное бытию, изнутри его переживаемое грехопадение: оно в тенденции бытия к самодостаточности; это внутреннее самопротиворечие бытия — потому, что оно претендует самодовольно пребывать в собственной наличности перед лицом смысла, — самоуплотненное самоутверждение бытия вопреки породившему его смыслу (отрыв от источника), перемещение, которое внезапно остановилось и неоправданно поставило точку, повернулось спиной к создавшей его цели (материя, внезапно застывшая в гора определенной формы). Это нелепая и недоуменная законченность, переживающая стыд собственной Формы.
Но в другом эта определенность внутреннего и внешнего бытия переживается как жалкая, нуждающаяся пассивность, как беспомощное перемещение к вечному пребыванию и бытию, наивное в собственной жажде быть не смотря ни на что; вне меня лежащее бытие как таковое в самых собственных ужасных претензиях лишь наивно и женственно пассивно, и моя эстетическая активность извне осмысливает, освещает и оформляет его границы ценностно завершает его (в то время, когда я сам сплошь отпадаю в бытие, я погашаю ясность события бытия для меня, становлюсь чёрным, стихийно-пассивным участником в нем).
Живое переживание во мне, в котором я деятельно активен, ни при каких обстоятельствах не имеет возможности успокоиться в себе, остановиться, кончиться, завершиться, не имеет возможности выпасть из моей активности, остановиться внезапно в самостоятельно законченное бытие, с которым моей активности нечего делать, потому что, в случае, если что-либо переживается мною, в нем в любой момент нудительна заданность, изнутри оно вечно и не имеет возможности оправданно прекратить переживаться, другими словами освободиться от всех обязанностей по отношению к смыслу и предмету собственному. Я не могу прекратить быть активным в нем, это означало бы отменить себя в собственном смысле перевоплотить себя лишь в личину собственного бытия, в неправда самим собою себе самому. Возможно его забыть, но тогда его нет для меня, ценностно не забывать его возможно лишь в заданности его (возобновляя задание), но не наличность его. Память имеется память будущего для меня; для другого — прошлого.
Активность моего самосознания в любой момент действенна и непрерывно проходит через все переживания как мои, она ничего не отпускает от себя и опять оживляет переживания, стремящиеся отпасть и завершиться, — в этом моя ответственность, моя верность себе в собственном будущем, в собственном направлении.