Я довольно часто думала о трагедии людей, руками которых осуществлялась акция тридцать седьмого года. Каково им было! Так как не все они были садистами. И лишь единицы нашли в себе мужество покончить суицидом.
Ход за шагом, делая все новые очередные директивы, они спускались по ступеням от человека – к зверю. Их лица становились все более неописуемыми. По крайней мере, я не могу отыскать слов, дабы передать выражение лиц тех, кто стал уже Нечеловеком.
Но все это понемногу. А в ту ночь следователь Ливанов, к которому меня позвали, смотрелся самым обычным служащим с легкой склонностью к бюрократизму. Спокойное сытое лицо, аккуратный почерк, которым он уже заполнил левую сторону протокола (вопросы), мало обывательские, чисто казанские интонации а также отдельные словечки. Он сказал «ужо» вместо «позже», «недавно» вместо «раньше». Это напоминало няню Фиму и приводило к целому комплексу домашних эмоций.
На 60 секунд опять мелькнула надежда, что сумасшествие может кончиться. Оно, сумасшествие, осталось в том месте, внизу, где лязг замков, налитые страданием глаза золотоволосой девушки с реки Сунгари. А тут – простой мир обычных людей. Вон она звякает за окном трамваями, знакомая ветхая Казань. И окно тут не с деревянным козырьком и решёткой, а с прекрасной гардиной. И тарелка, оставшаяся от ужина следователя Ливанова, стоит не на полу, а на тумбочке, в углу кабинета.
Возможно, он в полной мере порядочный человек, данный спокойный Ливанов, медлительно записывающий мои ответы на ничего не значащие, практически анкетные вопросы: с какого именно года трудилась там-то и там-то, в то время, когда познакомилась с тем-то и тем-то… Но вот страница исписана, и следователь дает мне подписать ее.
Что это? Он только что задавал мне вопрос, с какого именно года я знакома с Эльвовым, и я ответила – «с 1932-го». А тут написано: «С какого именно года вы привычны с ТРОЦКИСТОМ Эльвовым?» И мой ответ: «ТРОЦКИСТА Эльвова я знаю с 1932-го».
– Я так не сказала.
Следователь Ливанов наблюдает на меня с таким удивлением, совершенно верно дело идет в самом деле о точности формулировки.
– Но так как он же троцкист.
– Я этого не знаю.
– Но мы знаем это. Мы установили. Следствие располагает правильными данными.
– Но я не могу подтвердить то, чего не знаю. Вы имеете возможность меня задавать вопросы, в то время, когда я познакомилась с ДОКТОРОМ наук Эльвовым. А троцкист ли он и знала ли я его как троцкиста – это уже второй вопрос.
– А вопросы, простите, ставлю я. Вы не имеете права диктовать мне формулировки. Вы лишь отвечаете.
– При таких условиях запишите мой ответ не собственными словами, а совершенно верно так, как я его формулирую. Кстати, по какой причине нет стенографистки? Это было бы самое правильное.
Эти мои рекордные по наивности слова покрываются внезапно раскатами смеха. Смеялся, само собой разумеется, не Ливанов. Это в помещение снова вошло само Сумасшествие в лице лейтенанта госбезопасности Царевского.
– А-а-а… Сидите уже за решеткой? А в далеком прошлом ли в отечественном клубе доклад о Добролюбове делали? А? Не забывайте?
– не забываю. Это было вправду довольно глупо. К чему вам Добролюбов!
Суть реплики не доходит до этого взлохмаченного сухопарого парня с лицом маньяка.
– Так, значит, стенографистку требуете, ни больше ни меньше? Юмори-и-стка! Думается, опять в редакции себя вообразили?
Он стремительными скачущими шагами подходит к столу, пробегает глазами протокол, позже поднимает взор на меня. Его глаза отличаются от глаз Веверса тем, что в них, наровне с упоением палачества, живет какая-то чёрная тревога, какой-то подспудный кошмар.
– Итак, сидите уже за решеткой? – опять издевательски обращается он ко мне с интонацией таковой острой неприязни, совершенно верно я убила его ребенка либо подожгла его дом. Позже продолжает уже более тихо: – Вы осознаёте, само собой разумеется, что ваш арест согласован с областным комитетом? Все раскрыто. Эльвов вас выдал. Да и супруг ваш, Аксенов, также уже арестован и все поведал. Он также троцкист.
Я в мыслях сопоставляю это заявление со словами Веверса об отказе Аксенова от «таковой жены». Да, Ляма была права. Лгут они страшно.
– А разве Эльвов тут?
– Да! Рядом с вами, в соседней камере. И все подписал против вас.
– Тогда дайте мне очную ставку с ним. Я желаю услышать, что он сообщил обо мне. Пускай повторит в глаза.
– Ах, повидаться с другом захотелось?
И он отпускает гнусную циничную фразу. В первый раз в жизни я слышу такое по отношению к себе.
– Как вы смеете! Я требую, дабы меня совершили к главе управления. Тут советское учреждение. Тут никто не имеет права издеваться над человеком.
– А враги народа для нас не люди. С ними все разрешено. Также мне люди!
И он опять разражается нечистым ржанием. Позже он кричит на меня во всю силу легких, стучит по столу совершенно верно таким перемещением, как Веверс, угрожает мне расстрелом. Он требует, дабы я подписала протокол.
С удивлением вижу, что спокойный, вежливый Ливанов взирает на это беснование с полным равнодушием. Для него это, по всей видимости, привычное дело.
– По какой причине вы разрешаете вмешиваться в следствие, которое ведете вы? – задаю вопросы я его.
Ливанов радуется практически добродушно.
– Да так как Царевский прав. Чистосердечное раскаяние облегчит ваше положение. Запирательство безтолку. Так как следствие располагает правильными данными.
– Какими?
– О вашей контрреволюционной деятельности в подпольной организации, возглавлявшейся Эльвовым. Подпишите лучше протокол. Тогда к вам будет вежливое, спокойное отношение. Передачу разрешим. Свидание с мужем и детьми.
До тех пор пока говорит Ливанов, Царевский выдерживает паузу, дабы с новыми силами наброситься на меня опять. По окончании трех-четырех часов таковой комбинированной обработки я совсем убеждаюсь, что приход Царевского, принятый мной за случайность, – часть продуманной методики.
светло синий февральский восход солнца уже холодеет в проеме окна, в то время, когда наконец появляется вызванный звонком Царевского конвоир. Вслед мне мчатся те же слова, которыми проводил меня незадолго до капитан Веверс. Лишь голос Царевского чаще срывается на фальцет.
– В камеру! И станете сидеть до тех пор, пока не подпишете!
Спускаясь по лестнице в подвал, я ловлю себя на том, что спешу в камеру. В том месте, выясняется, лучше. В том месте на меня наблюдают человеческие глаза товарища по несчастью. И грохот замков лучше, чем визги исступленных Нечеловеков.