Кого же я замечу, в то время, когда меня пробьет пуля? Темноту? Ужасных, разлагающихся, некрасивых существ, каковые
окружат и будут мучить? Геенну огненную? Тогда уж лучше совсем ничего! Страшно, страшно!» Она лежала лицом
к стенке, схватившись за виски обеими руками, и кошмар заполнял без остатка все ее существо. «Я, думается, кроме того
молитвы забыла! Лишь Отче отечественный и Верю не забываю, – и уже желала прочесть их, как услышала бряцание затвора.
– За мной», – и села, ощущая, что холодный пот выступает у нее на лбу. – Собирай вещи и выходи, – услышала она
оклик дежурной и конвойного надзирательницы. Она быстро встала. – Нет, нет! Я не отправлюсь. У меня отправлена просьба о
помиловании. Следователь мне сам давал слово, что меня не расстреляют, пока не придет ответ. Не отправлюсь. Нет, нет! –
Экая бестолковая! Сообщено так как – с вещами выходить, а нешто на расстрел с вещами ведут? На том свете не требуется
твое барахло. В другую камеру тебя переводят, лишь всего и имеется, – улыбнулся конвойный. Леля набралась воздуха
пара свободней. – В другую камеру? Правда? Вы, возможно, специально рассказываете? – Станем мы еще
выдумывать! – сообщила надзирательница. – По окончании решения суда в одиночках не держат, таков уж порядок. В неспециализированную
отправишься, к смертникам. – Что?! К смертникам? Не отправлюсь. Нет, нет! Оттуда не возвращаются! Бумага о помиловании
придет ко мне, и в случае, если меня не будет… – Чего городишь? Отправишься, коли велят. на данный момент собирай тряпки. Не затеряется
твоя бумага. Леля в отчаянии уцепилась за койку, но неотёсанная рука схватила ее за плечи. – Слушаться! Некогда нам
тут с тобой хороводиться! Ну! – В голосе уже послышалась угрожающая нота. – Вся дрожа и всхлипывая, она стала
планировать: накинула пальто, повязалась шарфом и вышла в чёрный, холодный коридор. – Господи! Помоги,
защити! Забудь обиду, что я так нагла была тогда… в храме! Забудь обиду мне всю мою жизнь, – шептали дрожащие губы. –
Хоть бы заметить Олега либо Нину Александровну: я заберу их за руки… не так страшно, как совсем одной. Пожалей и
не осуди меня, Господи! Она уже покорилась и затихла, лишь иногда судорожно вздрагивала. Продолжительно шли
холодными, чёрными коридорами; в одном из них наконец остановились; снова забряцал затвор – камера
смертников… Обреченные, такие же, как она!
Глава восьмая
Не живой он пел, а умирающий, Оттого он пел в предсмертный час, Что пред смертью – вечной, примиряющей —
Видел правду в первоначальный раз! К.Бальмонт Олег отказался подписать обвинительный акт, не обращая внимания на щедро
используемые «способы действия», и это усугубило тяжесть обвинения. По окончании того как решение суда о расстреле был
зачитан, его перевели в камеру смертников. Подать просьбу о помиловании он не захотел, не сохраняя надежду на успех и
полагая это напрасным унижением; притом смертный решение суда мог быть заменен в лучшем случае пятнадцатью
годами лагеря, а это казалось ему ужаснее расстрела. Смертники имели одну льготу: им не возбранялось лежать с
утра до вечера на откинутой койке; для того, кто был измучен карцерным режимом и допросами, это было
удовольствием – последним, которое еще оставалось в ожидании развязки. Заметив откинутые койки и безрадостные
фигуры, распростертые на них, Олег в тот же миг откинул собственную и также улегся. Выкрашенная серой масляной краской
стенки около его койки была испещрена надписями, сделанными карандашом; он прочел кое-какие: «Долой
Сталина!», «Умираю ни в чем неповинным», «Покинь надежду окончательно, ко мне вошедший!» Последняя фраза уже
в далеком прошлом занимала его воображение и сейчас раздалась, как тема рока – стук судьбы – в симфонии Бетховена. «То
неизбежное, что я постоянно ждал, приблизилось. Ася сумела в один раз отодвинуть собственной любовью данный тяготевший
нужно мной рок, но не в ее власти было вовсе отстранить его. О, моя Ася! Ты желала меня осчастливить, отогреть,
утешить! Для меня ты не побоялась «неисправимого пути». Для чего ты это сделала! Мне во сто раз легче было
погибнуть тогда – я был одинок и несчастлив и за мной не тянулись другие жизни… а сейчас! Для чего ты это сделала!
Так как я давал предупреждение тебя, что я обречен. Ты была со мной радостна. Да, моя бедная, дорогая, любимая, я знаю: ты
была радостна! Твой хохот, твою ухмылку, твой щебет – память о них я унесу на тот свет ! Но так как за эти три
неполных года ты поплатишься целой судьбой: ты будешь биться с двумя моими детьми в глухом, далеком углу, в
ссылке, отмеченная, как проклятьем, известной белогвардейским прошлым и княжеской фамилией мужа! Это
отправится и за моими детьми! Славчик! Эти ручки в перетяжках, эти карие глазки, такие наивные, яркие! Мелкий
наследник старого имени! У него не будет ни комфортной кроватки, ни игрушек, ни книг, ни белой булки, ни яблока, ни
гениальных педагогов! В деревне, в избе, на лежанке… Отлично, в случае, если среди русских, в противном случае так загонят к киргизам
либо якутам… узкоглазые, нечистые, твердолобые, тупоголовые уроды, которых я ненавижу! Культура отечественной семьи
шла до меня по восходящей линии, сейчас она быстро упадет вниз. Я радовался, что у Натальи Павловны
сохранились рояль и библиотека, и что ребенок сможет приобщиться к культуре прошлого – с конфискацией и
ссылкой все отправится прахом! Сознание Славчика будет формироваться в омерзительной сельской семилетке, где ему
на каждом уроке будут внушать на якутском языке, что папа его – мерзавец и враг народа… Он возненавидит мою
свой имя и память и не захочет прийти кроме того ко мне на могилу… а но, я забыл – так как у меня не будет могилы!»
Мысли его были прерваны бряцанием затвора; принесли нарезанный порциями кипяток и хлеб в чайнике, что
поставили на стол посередине камеры. Сумрачные фигуры зашевелились, разбирая и наполняя железные
кружки при тусклом свете маленькой лампы под потолком. – Ну, сейчас уж я в остатний раз чайком греюсь;
сейчас в ночь уж беспременно придут за мной. Я уж всех тут пересидел. И тебя, паря, поди, прихватят, засиделся
и ты, – сообщил юный вихрастый уголовник, обращаясь к товарищу – самому юному в камере. – Отстань, –
огрызнулся тот, передергиваясь. Олегу привлек внимание его пришибленный вид. Но вихрастый юноша не захотел
отстать: – А ты повеселей самую малость: нюни-то не разводи. Всевышнего, что ли опасаешься? Наверно не засудит, оттого что
ничего-то в том месте, по ту сторону, нет – пар вон, и вся недолга. – Попридержи язык, не всем твои шутки по сердцу!
Лучше бы молитву прочел, чем насмехаться тут, – прикрикнул кто-то басом из угла. – А что мне молитва? С таковой
катушкой, как у меня, к чертям разве, и в том месте, почитай, не примут, – захохотал принужденным хохотом
приговоренный. «Преступник, предположительно», – поразмыслил Олег. – Молчи, говорю, – повторил тот же бас, и опять стало негромко. –
Не видно и не видно отечественной Матушки Узорешительницы: стало, Господь наложил запрет ей прийти в отечественную камеру,
заказал путь! Ох, ох-ох, грехи отечественные тяжёлые! Не придтить ей, никак не придтить! – заохал внезапно мелкий
старичишко, ставя на стол кружку. – Кого вы ожидаете? Разве дают свидания осужденным на высшую? – задал вопрос,
настораживаясь Олег. – Каки таки свидания? С ней, со Смертью-матушкой разве что свидание нам заготовлено! –
снова заохал старик. – Так кого же вы ожидаете при таких условиях? – снова задал вопрос Олег. – Вас только что перевели ко мне,
а мы все его рассказы уже наизусть знаем, – заговорил человек культурного вида, еще юный, но с
профессорской бородой, – он святую Анастасию Узорешительницу, видите ли, поджидает, но высокая гостья
заставляет себя через чур продолжительно ожидать. – Анастасию Узорешительницу? – переспросил с удивлением Олег. – Да, ни
больше, ни меньше! Говорит долгую историю, как эта высокая особа, профессией которой стало
утешение арестантов, забрела раз, оставаясь невидимой конвою, к таким же смертникам, как мы с вами. Кого-то
она ободрила обещанием помилования, а на нескромный вопрос ответила, что данный человек с ней увидится в одном
из столичных переулков. В то время, когда же этот счастливец, взявший и в действительности помилование, отправился практически сразу после
этого в Москву, и конкретно в тот переулок, он вошел в мелкую церковь, мимо которой проходил, и заметил икону
святой Анастасии, в которой словно бы бы признал малоизвестную даму, приходившую к нему в камеру.
Обслуживавшая церковь монашка, которой он поведал произошедшее, разъяснила ему наряду с этим, что такие случаи
уже бывали, и она замечала довольно много благодарных клиентов. Как вам нравится такое повествование? – Я радостен
был бы, в случае, если б имел возможность этому поверить, и не вижу тут ничего, над чем возможно было посмеяться! – ответил Олег. – Это
все весьма мило. – Вы по пятьдесят восьмой, разумеется? – задал вопрос интеллигент, приглядываясь к нему. – Совершенно верно
так. Разумеется, и вы? – И я. Приклеили мне контрреволюцию за то лишь, что разрешил себе пара небрежно
высказаться по поводу черепов отсталых рас, то есть отметить некое различие в их строении с черепами
русских. Обвинили в злостном расизме, – и ученый улыбнулся. – А вы? – Я – гвардейский офицер в прошлом. Гепеу
стала известна моя настоящая фамилия. – Какая же конкретно? – задал вопрос интеллигент, снимая очки. Олег назвал себя,
и они обменялись рукопожатиями. – У вас семья? – задал вопрос ученый. – ребёнок и Жена, – и, не хотя затягивать
разговор, Олег поклонился и ушел на собственную койку. Через пара мин. дали отбой, и установилась тишина;
лишь старичок шептал на коленях молитву. «Сумасшествием было, прячась под чужим именем, иметь семью! – думал
Олег. – Ася так непрактична и неприспособленна, так наивна… Борьба за существование ей не под силу. Она
погибнет и дети… Дети погибнут также. А Нина? А Леля – эта девочка, которую следователь выбрал собственной жертвой!
Неужто и их к расстрелу? Смерть… призрак и Дантовский ад моего детства – Наг, обвивающий мне шею». Он
отыскал в памяти картину, которая была создана под впечатлением его фантазии, – княгиня Дашкова говорила
в один раз привычной ей художнице, каким рисуется преисподняя в воображении ее сынишки, и та изобразила на полотне
кудрявого ребенка, что огромными испуганными глазами наблюдает на призрака зла – ужасные рептилии,
кишащие в чёрной пещере. Головка ребенка была окружена нимбом, что сказал о его незапятнанности.
«Таким я и был тогда, но с того времени было столько боли и горя, зла и крови. Сейчас я могу сохранять надежду лишь на
милосердие; как в той заветной молитве: яко разбойник исповедую… Подлости я за собой никакой не знаю, за тех,
кого я обожаю, я жизнь дам, но тех, кто вне моей орбиты, я обожать не могу. Ася права: я через чур горд!» И он
отыскал в памяти слова собственной жены: «Я желаю, дабы сердце твое распространилось». Она тогда расчесывала волосы, и
точеное, как у камеи, лицо было окружено их мягкими душистыми волнами… Откуда забрала она эти слова? «Ася! Вот
она всех жалела! И меня, и псов, и этого некрасивого ребенка, а также цветы… Она ни при каких обстоятельствах не жаловалась, не
упрекала… уровень качества, редкое в даме! Если она огорчалась, то лишь сворачивалась, как мимоза. Было что-то
детское в той ласке, с которой она прижималась ко мне: трется, как котенок, о мое плечо и ерошит мне волосы…
Один раз, но, она меня упрекнула, да, упрекнула!» Наряду с этим воспоминании густой румянец стыда залил его
лицо… Это было за два дня до рождения Славчика! Прежде подвижная, узкая, резвая девочка изнемогала под
тяжестью десятифунтового ребенка; жизнерадостность начала ей изменять; она, по всей видимости, истосковалась
огромным животом и ожиданием – ни сесть, ни лечь, ни согнуться… В данный вечер, в то время, когда они ложились в собственной
спальне, она прибегла к простой уловке… О, он отлично знал эти уловки – ляжет, бывало, и закроет глаза: делает
вид, что заснула… Она это довольно часто проделывала, но сейчас он не захотел уступить: ему досадным показалось это
постоянное желание избегнуть страстных ласк. Кроме того необычно было, что это – такое юное, и влюбленное, и нежное
– существо оставалось таким бесстрастным! Он насильно развернул ее к себе… Она молчала, но по окончании, в то время, когда он
снова уложил ее, закрыл, перекрестил и, целуя в лоб, сообщил «спокойной ночи», она внезапно проговорила с жалобой в
голосе: – Сейчас уж ты имел возможность бы покинуть меня в покое, – и обиженно уткнулась в подушку. «какое количество нужно было
иметь чувственности и эгоизма, дабы заслужить таковой упрек! Да, мы – мужья – бываем через чур довольно часто и неотёсанны, и
бессердечны. А вот сейчас на нее одну ляжет вся тяжесть супружеской жизни: она останется одна с двумя
младенцами… с двумя! Смерть, да – смерть, сейчас, в то время, когда я так нужен и семье, и Отчизне, в то время, когда… наконец
радостен… смерть! Чей-то голос сообщил: – Ну вот и накликали – идут! А второй подхватил: – В самом деле идут. Ну,
братцы, крышка! Олег приподнялся на локте, прислушиваясь: из коридора доносились голоса и бряцание затворов.
– Не к нам,- сообщил кто-то. Но именно в эту 60 секунд стали отворять камеру. Олег сел на койке, ощущая, как
тревожно отбивает дробь его сердце. конвойные и Надзиратель остановились в дверях. – Выходи, кого назову:
Иванов, Федоренко, Эрбштейн, Муравин. Арестанты друг за другом подымались с коек. Последняя фамилия
принадлежала молодому ученому. Олег схватил его за руку и прочно пожал. – Благодарю, – проговорил тот. –
Прощайте, товарищи! – срывающимся голосом крикнул уже с порога уголовник – тот, что был всех моложе. –
Того же и вам хотим! – бравируя, развязно выкрикнул его вихрастый товарищ и взмахнул шапкой. Дверь за
партией затворилась. «Маленькая отсрочка! – поразмыслил, опускаясь на койку, Олег. – Отчего так колотится сердце?
Думается, трусом я ни при каких обстоятельствах не был! И для чего они медлят? Лишь затягивают агонию. Еще ночь либо пара ночей
, пока в одну из них…» В тот сутки, скитаясь из угла в угол по камере, он прочел одну из надписей, не
увиденную им прежде: «Корабль уплывал к весне». «Весна – это восстановление, весна – это жизнь! – поразмыслил он. –
Фраза эта звучит как обетование. Эту надпись сделал кто-то, кто сохранял надежду сам и желал утешить вторых». Весна –
это было одно из многих ласковых наименований, придуманных им для Аси, и как будто бы бы яркий, невидимый, но
действенный флюид пробрался в камеру и вошел в соприкосновение с его сознанием. Через час либо два, в то время, когда все
хлебали суп, седой старичишко, тщетно поджидавший Анастасию Узорешительницу, внезапно забормотал: – Сейчас,
должно, придут меня ослобонить. Вы вот все лишь потешаться над стариком можете, а кабы вы побольше
верили, может, она и вошла бы к нам – Матушка Анастасия; теперича лишь у двери малость постояла, а да и то в
камере стало ровно поблагодатней; я вот, убогий, учуял в сердце собственном. Неужто вовсе никто того не заприметил?
«Думается, я увидел что-то!» – поразмыслил Олег, но промолчал, пара озадаченный. Один из «пятьдесят восьмых»
сообщил: – Вот и сладь тут с верующими: на все собственный объяснение подыщут – не надула, дескать, а не учуяли по обстоятельству
вашей же толстокожести – накось, выкусите! – Смейся, дорогой человек, смейся, а лишь меня ослобонят сейчас, –
настаивал старик. – Вот помяни мое слово: она, матушка, на то и приходила, дабы утешительное слово сообщить.
Олег внимательно посмотрел на старика. – За что приговорен? – задал вопрос он, изменяя собственной привычке не задавать
вопросов. – Монашек мы, Страстного монастыря. Обитель отечественную вовсе порешили, а меня на поселение упекли да на
отметку забрали. Спервоначалу на север: чуть Всевышнему душу не дал – гоняли нас безо всякой жалости, скользили мы по
наледям, руки да ноги разламывали, и голода и холода натерпелись – курочку мою тёмную я на руках тащил; благослови
ее, Господи! Одна-то она жалела меня, убогого; кажинный сутки по яичку мне несла, силы мои поддерживала; да
по окончании, как в Узбекистан нас перебросили, еще пуще ожесточились отечественные мучители: отобрали и мою курочку. В
песках горше, чем в сугробах: народ отправился не добрый, горбоносый, христианской веры вовсе ни в ком не встретишь;
тоска забрала – сбежал, и с того времени не сидится нам, бродяжничаем. Раз произошло в одном селе мне перед сходкой
против колхоза ратовать, оттого что родом я псковский крестьянин; ну, а как изловили, одно к одному все и
засчитали; злостный вредитель, заявили мне. Тем лишь утешаюсь, что хоть и краешком, а все за веру Господню
претерпеваю! «Santa simlicissima!» [122] – поразмыслил Олег. – Необычно: имеется неясная мне связь между его словми о
благодати и фразой, которую я прочел. Но если бы у двери в действительности стоял кто-то не местный, то во всяком
случае не Анастасия Узорешительница! Может ли быть, дабы данный серый монашек уловил яркое приближение,
предназначенное для меня, а я в моей мятежности не почувствовал? Гордая душа все еще себя и собственные эмоции
ставила выше окружавших. Сутки, но, не принес ничего нового. Дали отбой. В камере смертников никто не
засыпал в тот же миг по окончании отбоя: настороженное ожидание отгоняло сон, и только по окончании того как проходили те первые
часы, в течение которых всего чаще являлись за приговоренными, либо в то время, когда конвой уже удалялся, сон смыкал
усталые веки измученных людей. Лежа на койке, Олег пристально вслушивался в тишину, царившую в коридоре.
Прошло около часа, и вот гулкие тяжелые шаги, еще отдаленные, коснулись его слуха. «Идут», – поразмыслил он. –
Идут, – проговорил кто-то, и головы начали подыматься. – Принесла нелегкая, – отозвался кто-то из уголовников.
Шаги неумолчно приближались, и вот послышались простые переговоры с надзирателями и бряцание затворов. «В
данный раз не минуют», – поразмыслил Олег, все так же вслушиваясь. Прикоснулись затвор, и в бряцании его раздалась та же
неумолимость. Послышалась команда: – Семенов, Илья! За стариком! С симпатией и невольным участием Олег
повернулся к нему, забыв на 60 секунд о себе. – Никак, меня? Экая оказия, Господи Батюшка! Как же так оно
оказалось? – забормотал он крестясь. – Вот тебе и Анастасия Узорешительница! – крикнул один из уголовников.
Олег только что желал осадить того, кто разрешил себе данный выкрик, но именно услышал: – Дашков, Олег! Легкий
озноб прошел по его пояснице. – Я, – отозвался он и поднялся. – Ну, старик, отправимся! Кто-то в действительности стоял у двери в
ту ночь, лишь слов мы с тобой не осознали. Больше никого не позвали. Из коридора вывели в второй коридор, а
позже на лестницу, где уже стояла вооружённая охрана и готовая партия. При выходе на тюремный двор свежий,
живительный воздушное пространство коснулся лица. В груди – как будто бы туго натянутая пружина. Он думал – тут же поставят в ряд, но
заметил три «тёмных ворона»; их загрузили. Снова отсрочка – куда-то повезут. Это, думается, делается в Разливе…
Натянутая пружина пара ослабела, и опять закружились мысли о семье: «Ася придет совладать… так как
брякнут ей без подготовки. на данный момент уже седьмой месяц – не произошли бы преждевременные роды!» Кто-то рядом с
ним сообщил: – Товарищи, а ну как нас на вокзал – и в лагеря? – Ну да! На вокзал! Как же! Приказа о помиловании
не зачитали, вещей забрать не приказали… С для того чтобы паровоза прямое сообщение на тот свет. Один пожилой мужик
внезапно зашатался и взялся за голову. Олег поддержал его. – Благодарю, – сообщил тот, – вы, разумеется, по пятьдесят
восьмой? – Да, – кратко ответил Олег. – Я также. Я поразмыслил на данный момент о жене: она совсем одинока, ей шестьдесят
лет и у нее порок сердца. А у вас имеется семья? – Да. Моей жене лишь двадцать два года, и она остается с двумя
младенцами, – и Олег умолк, ощущая, что ему зажимает горло. «Бедная моя девочка! С ней нет никого, кто бы
помог ей перенести данный удар, – поразмыслил он. – Как ограничен человек – всей силой моей любви я не могу победить
расстояние, заметить и поддержать ее!» Кто-то сообщил: – Нет, брат, это не вокзал! Лисий Шнобель либо Разлив – вот это
что! – Ай, изверги! Ай, мерзавцы! Ни в какой контрреволюции я-таки не повинен! Она и не снилась мне! Обвинение
за уши притянуто! – тоскливо вскрикнул внезапно с очевидно иудейским выговором дистрофичной человек в очках и схватился
обеими руками за голову. – А я так как в прошлом эсер, – заговорил второй приговоренный, – какое количество раз при царе в
ссылках был. Вот уже не думал не гадал, что заслужу такую признательность, – данный голос звучал тихо, несмотря
на глубокую печаль, которая в нем слышалась. – Господи, помилуй меня, безнравственного! – шептал монашек около Олега,
– затевать, что ли, канон на финал души? Дрогнули, в то время, когда машина неожиданно затормозила. – Эй, сволочи, выходи!
Стройся по пять штук в ряд. Руки в заднее положение, – и вооруженные охранники толпой обступили их. Подошли
еще две автомобили; слышно было – плакали дамы, одна вскрикнула, и Олегу показалось, что он определит голос
Нины. Он огляделся: безлюдное низкое место, высокая стенки, увенчанная колючей проволокой, и открытые ворота – в том месте
тот двор, что ему столько раз снился! «Ну, сейчас остается всего лишь пара мин.… Я перед великой
переменой. Вместе с телом отпадут все привычные условия существования и очень многое, что казалось существенно и
дорого… Все, но не любовь к Асе! Любовь останется! Само собой разумеется, она связана с телом и бьется в каждой жилке
мужского организма, но она прорастает и глубже, и в случае, если физическая оболочка на данный момент отпадет – любовь останется!
на данный момент – за две либо 180 секунд до смерти – ему это совсем светло, и это конкретно чувство несет в себе
предчувствие бессмертия. Ему завязывали глаза; он стал было освобождать рукой защемленную прядь волос, но тут
же улыбнулся: что означала боль натянутого волоса, в то время, когда на данный момент засадят в грудь целую горсть свинца? – Не нужно!
– сообщил он, срывая повязку. – Долой узурпатора революции! – крикнул эсер. Восклицание это оторвало мысли Олега
от личного. «Я обожал отчизну! Она была для меня не географическим лишь понятием, но целым комплексом
самых сложных определений. Всю собственную деятельность я еще юношей желал увязать с преданностью России; ни разу
в этом случае я не руководился вопросом собственной пользы. Я не могу не видеть, что в моей преданности Отчизне
было довольно много самоотвержения, и однако я не знаю… Не знаю, принес ли я ей хоть какую-либо пользу… О,
какое количество боли в данной мысли! Горе моей страны не приобретает исцеления!» – и крикнул: – Да сгинут тираны цека и да
расцветет Российская Федерация! Ночное небо было над его головой – высокое, далекое, звездное! Свет звезд просился в душу.
обида и Ненависть, еще сравнительно не так давно клокотавшие в его груди, стихли; презрение, гордость и вся узкая классовость,
замкнувшая все лучшее, что было в нем, – все это ощущалось сейчас как что-то второстепенное, поверхностное,
наносное перед тем, что концентрировалось в груди – в том месте билась любовь, перераставшая рамки тела, и заливало
всю душу настороженное и трепетное ожидание грядущего. Новая насыщенная жизненность охватила его, а
тело в мучительном напряжении ожидало удара. Было два ярких образа в его жизни – две привязанности; все
лучшее в нем связывалось с ними – в юные годы и юности – мать, позднее – Ася. Над ними – конкретно в данной самой
высокой точке души – реял, казалось, призрак России. – Господи, спаси мою душу! Яко разбойник исповедую. Мама,
родная, дорогая, если ты жива, – ты меня видишь и слышишь! Приди же и встреть собственного сына… Толчок в грудь.
Земное кончено. В том теле, которое упало, уже нет души. Жизнь либо смерть? Свет либо темнота?
Глава девятая
– Нужно их пропустить без очереди; они мелкие и измучаются, – сообщила Ася. Пара человек дали согласие с
ней, и двух черноглазых мальчиков пропустили вперед. Очередь неисправимым кольцом извивалась в тесном и
душном помещении. Ася прислонилась к стенке и, озираясь, пробовала вычислить, которая она по счету. Славчик в
данный раз остался дома совсем один! Она покинула ему молоко с булкой и игрушки; спички и острые предметы
шепетильно запрятала, и, однако, тревога за малыша сосала материнское сердце. Стоскуется и начнёт плакать!
Молоко, предположительно, разлил и булку будет жевать всухомятку; штанишки, само собой разумеется, влажные; не потянул бы за хвост
сеттера, не ушибся бы как-нибудь, бедный мой птенчик! Финиша не видно моим мукам, дело все не решается,
страшно поразмыслить, что будет… ко всему прочему от госпожа писем не было… Она снова начала считать: «Думается, я сейчас
пятидесятая… еще часа полтора. И что это мне сейчас Говен все время припоминается?» Призрак литературного
храбреца – любимого храбреца ее молодости, над судьбой которого она плакала в четырнадцать лет, первый пленивший ее
мысли мужской образ, – с утра в данный сутки навязчиво сопутствовал ей: траурный марш, шеренги армий, барабаны,
затянутые в тёмное, эшафот; и он – юный, прекрасный, смелый, данный аристократ, давший жизнь собственному
народу, – приближается к гильотине, очень способному созданию революции, порожденному необходимостью стремительнее и
ловчее рубить головы всем тем, кто si devant… Сейчас гильотины нет, сейчас в противном случае, но от этого не легче! – Да, я вот
за данной женщиной. Да, весьма долго! Ну, само собой разумеется, пятьдесят восьмая! У вас также? Смотрите, данный старик еле стоит – его
бы нужно усадить либо пропустить без очереди. То перекидывались словами, то понуро смолкали и передвигались все
ближе к окну, и по мере приближения сосущее беспокойство делалось все острей и мучительней и
концентрировалось лишь на том, что сообщат из этого окна и примут ли передачу. В то время, когда в первых рядах осталось лишь
три человека, беспокойство Аси достигло предела – она ощущала, что вся дрожит и что руки ее холодеют, а в ногах
показалась необычная слабость… «на данный момент смогут заявить мне решение суда… Страшно! Боже мой, как страшно! Что
в случае, если… в случае, если двадцать пять лет лагеря без права переписки – так как это практически как смерть! Олега замучают, а мы со
Славчиком будем совсем одни в целом мире. Страшно, а я так мало молилась эти дни…» Она посмотрела еще раз на
очередь и малодушно шепнула женщине, находившейся сзади нее: – Подходите сперва вы, – а сама закрыла ладонями
лицо: «Господи! Христос! Милосердный, яркий, дорогой! Пощади меня и Олега! Ну, пускай ссылка либо хоть
пять лет лагеря – сделай так! Тогда еще возможно сохранять надежду на встречу, я буду его ожидать. Христос, в случае, если
обязательно необходимо одному из отечественной семьи умереть – забери меня, лучше меня! Я – бестолковая, не сумею ни
получить, ни воспитать сына, ничего не сумею! Мальчику папа нужнее. Мой Олег обожает жизнь, он желает
борьбы, деятельности… Господи, я мало молюсь, но у меня на данный момент вся, вся душа в молитве! Пощади Олега!
Лишь бы не… Пощади нас!» Со страхом, как заяц, посмотрела она на окошечко, через которое уже говорила
пропущенная ею женщина, и неуверенно посмотрела назад назад. – Подходите, – шепнула она пожилому парню, находившемуся
за ней. Но тот внимательно и безрадосно посмотрел на нее, указал ей головой на окно и легко подтолкнул вперед
под локти. Дыхание у Аси захватило. – Дашков, Олег Андреевич, – дрожащим голосом, запинаясь, выговорила она и,
поставив собственную корзину на доску перед окном, припала к ней головой. «Ты будешь милосердным, будешь!» –
твердила она про себя. – Нет для того чтобы, – отчеканил через 60 секунд трескучий голос. Она дрогнула и выпрямилась: – Как
нет?! Он был тут, был, я знаю! – Нет для того чтобы, говорю вам, гражданка! В перечнях тех, на кого принимаем передачу,
не числится. Следующий доходи. Ася уцепилась за окно: – Сообщите, прошу вас, сообщите, что же это может
быть – отчего его нет? К кому мне идти? – Гражданка, не задерживайте! Я вам уже ответил, а хороводиться с вами у
меня времени нет. Может, переведен, быть может, в лазарете либо приговорен. Не числится. Следующий! Но Ася не
отходила, цепляясь рукой за окно. Мужик, находившийся за ней, твердо и решительно сообщил: – Эта гражданка
выстояла в очереди пять часов. Мы все, тут стоящие, готовы подождать, пока вы справитесь по перечням. У вас
должны быть перечислены и осуждённые, и приговоренные. Вы обязаны совладать и ответить – вы работник
советского учреждения. Окошечко внезапно закрылось. Все находились в полном молчании; необычно было – в этом
оцепенении чувствовалось предвестие чего-то сурового. Мужик поддерживал Асю под локти. Одна из дам –
последняя в хвосте – внезапно подошла и, беря Асю за руку, сообщила: – Мужайтесь, дитя мое. Снова открылось
окошечко. – Дашков Олег Андреевич приговорен к высшей мере соцзащиты; решение суда приведен в
выполнение. Следующий. Секунда гробовой тишины. – Приговорен? Приговорен! Верховная мера… Это что же такое –
верховная мера?! – голос Аси оборвался. Мужик легко отодвинул ее от окна: – Осознайте сами, что может именоваться
«высшей мерой наказания», – негромко, внушительно и без шуток сообщил он. Глаза Аси раскрывались все шире и шире,
немой кошмар отразился в ее лице. – Верховная, самая верховная… так это… это… – повторяла она побледневшими губами,
– гильотина?! – и закрыла руками лицо. – Следующий! – повторил голос из окна, и мужик покинул Асю, дабы в