Мой преподаватель Оскар Гейнрот, естествоиспытатель полностью и записной насмешник над гуманитарными науками, имел обыкновение сказать: «То, что думают, в основном ошибочно, но что знают, то уж правильно». Эта гносеологически невинная фраза превосходно высказывает движение развития всякого людской знания, а возможно, и всякого знания по большому счету. Сначала «что-то думают», позже сравнивают это с опытом и с поступающими в будущем чувственными данными, дабы после этого из совпадения либо несовпадения заключить, правильно либо неверно «то, что думали». Это сравнение между внутренней, каким-то образом появляющейся в организме другой закономерностью и закономерностью, существующей во внешнем мире, есть, возможно, наиболее значимым из способов, благодаря которым живой организм получает познания. Карл Поппер и Дональд тихо именуют данный способ «pattern matching»[49]; оба слова тут не поддаются правильному переводу на германский.
Данный процесс осуществляется, по существу, тем же методом, не смотря на то, что и в несложной форме, уже на самом низком уровне судьбы; в физиологии восприятия он видится на каждом шагу, а в сознательном мышлении человека принимает вид догадки и последующего её подтверждения. То, что сначала в виде предположения думают, при опробовании на конкретных случаях часто выясняется ошибочным, но в случае, если предположение выдерживает такое опробование достаточно довольно часто, оно делается знанием. В науке эти процессы именуют проверкой и построением гипотезы.
К сожалению, эти два шага познания отделяются друг от друга не столь чётко, а итог второго из них не столь ясен, как возможно было бы поразмыслить, если судить по изречению моего учителя Гейнрота. При построении познания догадка играет роль строительных лесов, о которых строитель заблаговременно знает, что по мере продвижения его плана их нужно будет разбирать. Она есть предварительным допущением, и делать такое допущение по большому счету имеет суть только тогда, в то время, когда существует практическая возможность опровергнуть его нарочито найденными для данной цели фактами. Догадка, не поддающаяся никакому опровержению[50], тем самым не может быть проверена и потому негодна для экспериментальной работы. Создатель догадки должен быть благодарен каждому, кто укажет ему новые пути, на которых его догадка возможно отыскана недостаточной; в действительности, единственно вероятная проверка пребывает в том, что догадка способна выдержать попытки её опровергнуть. В отыскивании для того чтобы подтверждения и состоит, в сущности, работа любого естествоиспытателя; исходя из этого говорят кроме этого о рабочих догадках, и такая догадка тем нужнее для работы, чем больше она предоставляет возможностей для проверки: возможность её правильности возрастает с числом приводимых фактов, каковые с ней согласуются.
Время от времени вычисляют — заблуждение это распространено кроме этого и среди экспертов по теории познания, — словно бы догадка возможно совсем опровергнута одним либо несколькими фактами, каковые с ней не удаётся согласовать. Если бы это было так, то все существующие догадки были бы опровергнуты, в силу того, что вряд ли найдётся среди них хоть одна, согласная со всеми относящимися к ней фактами. Любое отечественное познание представляет собой только приближение — не смотря на то, что и последовательно улучшаемое приближение — к внесубъективной действительности, которую мы стремимся познать. Догадка ни при каких обстоятельствах не опровергается единственным противоречащим ей фактом; опровергается она только второй догадкой, которой подчиняется большее число фактов. Итак, «истина» имеется рабочая догадка, талантливая наилучшим образом проложить путь вторым догадкам, каковые сумеют растолковать больше.
Но наше чувство и наше мышление не смогут подчиниться этому теоретически неоспоримому положению вещей. Как бы мы ни старались не упускать из виду, что все отечественное знание, все, о чем говорит отечественное восприятие внесубъективной действительности, представляет собой только грубо упрощённую, приближённую картину существующего «в себе», мы все же не можем помешать себе вычислять кое-какие вещи попросту верными и быть уверенный в безотносительной правильности этого знания.
Убеждение это, в случае, если разглядеть его надлежащим образом с психотерапевтической, и в первую очередь с феноменологической точки зрения[51], направляться отождествить с верой, в любом смысле этого слова. В случае, если естествоиспытатель проверил некую догадку так, что она заслуживает наименования теории, и в случае, если эта теория так «удалась», что, как возможно предвидеть, в будущем будет необходимо только уточнять её дополнительными догадками, но не нужно будет изменять её в общих чертах, то мы в такую теорию «жёстко верим». Вера эта не причиняет, но, какого-либо вреда, потому, что «замкнутые» теории для того чтобы рода сохраняют собственную «истинность» в пределах области их применимости, даже в том случае, если эта область оказывается не столь всеобъемлющей, как полагали на протяжении построения теории. Так обстоит дело, к примеру, со всей хорошей физикой: квантовая механика ограничила область её применения, но в собственном смысле её не опровергла.
Имеется множество теорий, проверенных, по-видимому, до границ вероятной достоверности, в каковые я «верю» в том же смысле, что и в правила классической механики. Так, к примеру, я жёстко уверенный в правильности так называемой коперниканской картины мира; я был бы ко меньшей мере беспредельно поражён, если бы была верной пресловутая теория пустотелого мира[52]или если бы планеты, как полагали во времена Птолемея, ползали все-таки по небесному потолку, обрисовывая причудливые эпициклические петли.
Имеется, но, и такие вещи, в каковые я верю столь же жёстко, как в доказанные теории, не смотря на то, что у меня нет ни мельчайшего доказательства правильности моего убеждения. Я верю, к примеру, что Вселенная управляется единой совокупностью не противоречащих друг другу законов природы, каковые ни при каких обстоятельствах не нарушаются. Убеждение это, имеющее лично для меня прямо-таки аксиоматический темперамент, исключает сверхъестественные события; иными словами, все явления, обрисованные парапсихологами и спиритами, я считаю самообманом. Мнение это совсем ненаучно — так как сверхъестественные процессы имели возможность бы быть, во-первых, весьма редкими, а во-вторых, малыми по своим масштабам, да и то событие, что я ни при каких обстоятельствах не сталкивался с ними лицом к лицу, не даёт мне, очевидно, никакого права высказываться об их существовании либо не существовании. Я признаю моей чисто религиозной верой, что имеется только одно великое чудо и нет никаких чудес во множественном числе либо, как это выразил поэт-философ Курд Ласвиц, что Всевышнему незачем творить чудеса.
Как я уже сообщил, эти убеждения — и научно обоснованные, и эмоциональные — феноменологически тождественны вере. Дабы отыскать для собственного рвения к познанию хотя бы по видимости прочное основание, человек нужным образом обязан принять кое-какие положения в качестве жёстко установленных истин, «подставив» их, как архимедовы точки опоры, под конструкцию собственных умозаключений. При построении догадки сознательно исходят из фикции, словно бы такая подстановка надёжна, и «поступают так, как если бы»[53]гипотеза была верна, дабы взглянуть, что из этого окажется. И чем продолжительнее удаётся строить на таких фиктивных архимедовых точках опоры внутренне непротиворечивое и не разваливающееся сооружение, тем возможнее делается, по принципу обоюдного прояснения, безумно храброе сначала допущение, что гипотетически выбранные архимедовы точки опоры соответствуют действительности.
Гипотетическое допущение, что кое-какие вещи попросту верны, в собственности, так, к неизбежным методам действия людской рвения к познанию. Совершенно верно так же к мотивационным предпосылкам людской изучения в собственности надежда, что допущение правильно, что догадка верна. Только кое-какие, довольно немногочисленные естествоиспытатели предпочитают продвигаться «per exclusionem»[54], экспериментально кроме одну возможность объяснения за второй, пока не остаётся единственная, содержащая в себе истину. Большая часть же из нас — в этом необходимо отдавать себе отчёт — обожает собственные догадки, и, как я сказал уже в один раз, полезно проделывать каждый день, наподобие утренней гимнастики, болезненное, но сохраняющее здоровье и молодость упражнение — выбрасывать за борт какую-нибудь любимую гипотезу[55]. Отечественной «любви» к догадке содействует, конечно, и длительность времени, за который мы её защищали; привычки мышления столь же легко преобразовываются в «любимые» привычки, как и все другие. И особенно легко это происходят, в то время, когда мы не создаём такие привычки сами, а перенимаем их у великого и почитаемого преподавателя. В случае, если данный преподаватель открыл новый принцип объяснения и у него было исходя из этого довольно много учеников, то с таковой привязанностью соединяется ещё массовое действие мнения, разделяемого многими людьми.
Сами по себе эти явления вовсе не плохи а также имеют собственное оправдание. Хорошая рабочая догадка в действительности побеждает в возможности, в случае, если в течение долгого, кроме того долгого изучения не обнаруживается ни один противоречащий ей факт. С течением времени возрастает действенность принципа обоюдного прояснения. Оправданно кроме этого самое важное отношение к словам важного преподавателя, что особенно строго взвешивает все, что передаёт своим ученикам, либо же усиленно подчёркивает гипотетический темперамент сообщённого. Таковой человек основательно думает, перед тем как признать какую-либо из собственных теорий «созревшей для книжки». Совершенно верно так же не заслуживает абсолютного осуждения, в случае, если мы укрепляемся в собственном мнении оттого, что его разделяют другие. Четыре глаза видят лучше, чем два, и особенно правильно это при, в то время, когда второй исходит в собственной индукции из данных иного рода, приходя наряду с этим к итогам, согласующимся с отечественными, что свидетельствует однозначное подтверждение.
Но все эти действия, усиливающие отечественные убеждения, смогут, к сожалению, происходить и без только что упомянутых оправданий. В первую очередь, как было уже сообщено выше, догадка возможно выстроена так, что все диктуемые ею испытания заблаговременно должны только подтверждать её. К примеру, догадка, что рефлекс есть единственным заслуживающим изучения элементарным актом центральной нервной совокупности, вела только к таким опытам, в которых регистрировался ответ совокупности на некое изменение состояния среды. Что нервная совокупность способна не только пассивно реагировать на стимулы, при таковой постановке опытов не имело возможности не остаться скрытым. Требуется самокритика, и богатая творческая фантазия, дабы не впасть в неточность, обесценивающую догадку в качестве рабочей догадки, сколь бы она ни была «плодотворной» в поставке «информации» — в том смысле, как это слово понимается в теории информации. В противном случае догадка не приносят больше нового познания либо приносит его только в виде исключения.
Совершенно верно так же доверие к слову преподавателя, сколь бы оно ни было полезно при основании новой «школы», т. е. нового направления изучений, влечёт за собой опасность образования теории. Великий гений, открывший новый принцип объяснения, склонён, как мы знаем, переоценивать широту области его применимости. Это делали Жак Лёб, Иван Петрович Павлов, Зигмунд Фрейд и многие другие из самых великих людей. В случае, если ещё вдобавок теория через чур пластична и мало стимулирует опровержение, то это вместе с почтением к преподавателю может привести к тому, что ученики преобразовываются в последователей[56], а школа — в культ и религию, как это случилось во многих местах с учением Зигмунда Фрейда.
Но решающий ход, ведущий к образованию теории в узком смысле слова, пребывает в том, что к двум только что рассмотренным факторам, усиливающим теорию до превращения её в убеждение, прибавляется ещё через чур большое число её приверженцев. Сейчас возможности распространения, доставляемые подобному учению так называемыми средствами массовой информации — газетами, радио и телевидением, — весьма легко приводят к тому, что учение, воображающее собой не более чем непроверенную научную догадку, делается не только общенаучным, но и просто публичным мнением.
С этого момента, к сожалению, приходят в воздействие все механизмы, служащие для сохранения испытанных традиций, о которых детально говорилось в 7-й главе. Теорию защищают с тем же упрямством, с той же горячностью, какие конкретно были бы уместны, если бы нужно было спасти от смерти испытанную мудрость, просветлённое отбором знание ветхой культуры. Всякого несогласного с ходячим мнением клеймят как еретика, осыпают клеветой и, как быть может, дискредитируют. На него обрушивается в высшей степени своеобразная реакции «mobbing», травли и общественной ненависти.
Подобная теория, ставшая всеохватывающей религией, доставляет своим приверженцам субъективное удовлетворение окончательным познанием, принимающим темперамент откровения. Все противоречащие ей факты отрицаются, игнорируются либо, значительно чаще, вытесняются в смысле Зигмунда Фрейда, т. е. загоняются ниже порога сознания. Вытесняющий эти факты человек оказывает ожесточённое, в высшей степени окрашенное аффектами сопротивление любой попытке снова довести вытесненное до его сознания, и сопротивление это тем посильнее, чем громадные трансформации это стало причиной бы в его представлениях, в первую очередь в представлениях о самом себе. «Всегда, в то время, когда виделись между собой люди с противоположными теориями, — говорит Филип Уайли, — с каждой стороны появлялось сильнейшее отвращение, любая сторона была уверена, что вторая погрязла в заблуждении, язычестве, варварстве и неверии, да и по большому счету складывается из вломившихся разбойников. По окончании чего неизменно начиналась священная война».
Все это случалось неоднократно; говоря словами Гёте, «где сатана праздник собственный справляет, он гнев партий распаляет, и кошмар потрясает мир»[57]. Но воистину дьявольским индоктринирование делается только тогда, в то время, когда огромные веса людей, целые континенты, а возможно, кроме того все люди соединяется в одном и том же вредном заблуждении. Конкретно такая опасность угрожает нам на данный момент. В то время, когда в конце прошлого века Вильгельм Вундт предпринял первую важную попытку перевоплотить психологию в естественную науку, то, как это ни необычно, снова появившееся направление изучений ориентировалось не на биологию. Не смотря на то, что открытия Дарвина были уже в то время общеизвестны, новой экспериментальной психологии остались совсем чужды постановки вопросов и сравнительные методы, которые связаны с происхождением видов. Она равнялась на пример физики, где именно сейчас ядерная теория торжествовала собственные победы. И она приняла допущение, что поведение живых существ, как и все в материальном мире, должно складываться из отдельных неделимых элементов. Наряду с этим верное само по себе рвение в один момент учитывать при изучении поведения его взаимно дополнительные физиологические и психотерапевтические нюансы привело неизбежным образом к тому, что рефлекс начал рассматриваться как наиболее значимый а также единственный составляющий элемент всех, кроме того самые сложных нервных процессов. Одновременно с этим открытия И. П. Павлова создали чувство, что процесс образования условных рефлексов есть очевидным физиологическим коррелятом к изученным Вундтом ассоциативным процессам. Прерогатива гения — переоценивать область применимости открытого им принципа объяснения. Не приходится исходя из этого удивляться, что эти воистину составившие новую эру и столь убедительно согласные между собой открытия ввели в заблуждение не только самих первооткрывателей, но и целый научный мир, уверовавший, что на условной реакции и основе рефлекса возможно растолковать «все» поведение человека и животных.
Огромные и несомненно заслуживающие признания начальные удачи, достигнутые учением о рефлексах и изучением условных реакций, подкупающая простота догадки и кажущаяся точность опытов сделали оба эти направления изучений воистину господствующими во всем мире. Но громадное влияние, оказанное ими на публичное мнение, испытывает недостаток в другом объяснении. Дело в том, что вытекающие из них теории были очень эргономичными в применении к человеку, рассеивая всякую озабоченность, вытекающую из существования в человеке инстинктивных и подсознательных побуждений. Ортодоксальные приверженцы этого учения заявляют кратко и ясно, что человек рождается подобным чистому листу бумаги, а все, что он думает, ощущает, знает и во что он верит, результат его «кондиционирования» (к сожалению, германские психологи кроме этого пользуются этим словом).
По обстоятельствам, очень светло указанным Филипом Уайли, такое мнение приобрело помощь со всех сторон. Кроме того религиозных людей возможно было к нему склонить; в действительности, в случае, если ребёнок рождается в виде «tabula rasa»[58], то любой верующий обязан заботиться о том, дабы его дитя, а по возможности и все другие — было воспитано в его собственной, единственно подлинной вере. Так бихевиористская догма усиливает каждого теоретика в его убеждении, ничего не делая для примирения религиозных теорий. Либеральные и культурные американцы, которых это прочно сколоченное, простое и удобопонятное, а самое основное, механистическое учение завлекает с большой силой, практически все подряд примкнули к данной теории, и в первую очередь по причине того, что она ухитрилась одурачить их, выдавая себя за свободолюбивый и демократический принцип.
Что все люди есть в праве на равные возможности развития — это несомненная этическая истина. Через чур легко, но, эта истина обращается в неправда, словно бы все люди возможно равноценны. Бихевиористкая теория идёт ещё дальше, заявляя, что все люди были бы равны друг другу, если бы имели возможность развиваться в однообразных внешних условиях, и притом стали бы совсем совершенными людьми, если бы лишь эти условия были совершенны. Тем самым люди не смогут либо, лучше сообщить, им не позволяется владеть никакими унаследованными особенностями, и в первую очередь никакими особенностями, определяющими их социальное поведение и их социальные потребности.
Люди, держащие в собственных руках власть в Америке, в Китае и в Советском Альянсе, Сейчас в полной мере сходятся между собой в одном вопросе: по их неспециализированному точке зрения, неограниченная кондиционируемость людей в высшей степени желательна. Их вера в эту псевдодемократическую теорию — как утверждает Уайли — происходит от желания, дабы она была верна, потому что сами эти манипуляторы вовсе не какие-то дьявольски умные сверхчеловеки. а всего лишь через чур человеческие жертвы собственной безжалостной теории. Для данной теории все своеобразны человеческое нежелательно; но все рассмотренные в данной работе явления, содействующие утрата человечности, ей в высшей степени на руку, потому что они делают массы более эргономичным объектом манипуляций. «Проклятие индивидуальности!» — таков лозунг. И большому капиталисту, и советскому государственному служащему должно быть одинаково комфортно кондиционировать людей до состояния допустимо более однородных, идеально неспособных к сопротивлению подданных — практически так же, как это изобразил Олдос Хаксли в собственном столь ужасном романе о будущем «Красивый новый мир».
Заблуждение, словно бы от человека, подвергнутого надлежащему «кондиционированию», возможно настойчиво попросить решительно всего, возможно сделать из него решительно все, лежит в базе многих смертных грехов цивилизованного человечества против природы, и против человечности и природы человека. Такие вреднейшие последствия и должны получаться, в то время, когда охватившая всю землю идеология, вместе с вытекающей из неё политикой, основана на лжи. На псевдодемократической теории без сомнений лежит кроме этого изрядная часть вины за угрожающий Соединённым Штатам моральный и культурный развал, что, по всей видимости, увлечёт в пучину и целый западный мир.
А. Мичерлих, столь светло сознающий опасность индоктринирования человечества фальшивой системой ценностей, желательной только для манипулирующих им людей, высказывает, но, необычную идея: «Мы никоим образом не вправе утверждать что хитроумная совокупность манипуляции больше мешает в наши дни личному становлению человека, чем в прежние времена». Я в полной мере уверен, что такое утверждение правильно! Ни при каких обстоятельствах ещё столь громадные веса людей не входили в маленькое число этнических групп, ни при каких обстоятельствах ещё не было столь действенно массовое внушение, ни при каких обстоятельствах ещё манипуляторы не обладали столь развитой, достроенной на научных опытах рекламной техникой, ни при каких обстоятельствах ещё не было у них столь вездесущих «средств массовой информации», как Сейчас.
Потому, что однообразна в собственной базе целевая установка, везде в мире однообразны и способы, благодаря которым разные «establishments» желают перевоплотить собственных подданных в совершенных представителей American Way of Life[59], советских людей и идеальных чиновников либо ещё в какой-нибудь идеал. Мы, якобы свободные люди западной культуры, уже не сознаём, в какой мере нами манипулируют большие компании при помощи собственных коммерческих ответов. При поездке в Германскую Демократическую Республику либо в СССР нам везде кидаются в глаза красные плакаты и транспаранты, сама вездесущность которых обязана создавать такое же глубокое внушающее воздействие, как «babbling machines»[60направляться Хаксли, негромко, упорно и непрерывно бормочущие пропагандируемые догматы веры. Но мы с наслаждением чувствуем наряду с этим отсутствие световой всяческого расточительства и рекламы. Не выбрасывается ни одна вещь, из которой возможно ещё извлечь пользу, газетная бумага употребляется для завёртывания приобретений, за древними машинами любовно заботятся. Мало-помалу делается совсем ясно, что обширно развёрнутая реклама фабрикантов по природе собственной никоим образом не аполитична, а делает — mutatis mutandis[61]— в точности те же функции, что и лозунги на Востоке. Возможно держаться различных точек зрения о том, все ли, к чему призывают красные плакаты, довольно глупо и не хорошо. Но выкидывание чуть забранных в потребление товаров для приобретения новых, потребления и лавинообразное нарастание производства без сомнений столь же довольно глупо, сколь и не хорошо, в этическом смысле этого слова. По мере того так ремесло вытесняется борьбой индустрии и небольшой предприниматель, а также крестьянин, не имеет возможности больше существовать, все мы выясняемся легко вынужденными подчинять отечественный образ судьбы жаждам больших компаний, пожирать такие съестные припасы и напяливать на себя такие предметы одежды, какие конкретно, согласно их точке зрения, для нас хороши, и, что хуже всего, из-за кондиционирования, которому нас уже подвергли, мы кроме того не подмечаем всего этого.
Самый неотразимый способ, разрешающий манипулировать громадными весами людей, унифицируя их устремления, доставляет мода. Первоначально она появляется, по всей видимости, легко из общечеловеческого рвения дать явное выражение собственной принадлежности к некоей культурной либо этнической группе, достаточно отыскать в памяти хотя бы о разных народных костюмах, составляющих, благодаря обычного процесса образования псевдовидов, необычные «виды», «местные» формы «и подвиды», особенно в горных равнинах. Выше я сказал уже об отношении этих костюмов к коллективной агрессии между группами. Вторая, более значительная для отечественных целей функция моды выступает на сцену только в том месте, где в громадных городских сообществ проявляется рвение публично выразить изюминками одежды собственное «положение», собственный публичный ранг. Как превосходно продемонстрировал Лейвер в собственном докладе на симпозиуме в английском Institute of Biology[62]в 1964 году, когда-то конкретно высшие сословия смотрели за тем, дабы нижестоящие отнюдь не присваивали себе неподобающих им по «сословному положению» ранговых знаков. Вряд ли найдётся вторая область истории культуры, где возрастающая демократизация государств-членов Евросоюза выразилась бы так отчётливо, как в модах на одежду.
В собственной начальной функции мода оказывает, возможно, стабилизирующее, консервативное влияние на развитие культуры. Её законы диктовались аристократами и патрициями. Как продемонстрировал Отто Кёниг, в истории мундиров ветхие, восходящие ещё к рыцарским временам изюминки одежды, в далеком прошлом уже провалившиеся сквозь землю в мундирах рядовых, сохранялись ещё весьма долго в качестве знаков различия у офицеров высоких и наивысших рангов. В то время, когда стали заметны обрисованные выше явления неофилии, оценка унаследованного в области моды начала использоваться с обратным знаком. Отныне для громадных людских весов стало показателем большого ранга маршировать в первых последовательностях последователей всех «современных» новшеств. Само собою очевидно, в интересах больших компаний было укрепить публичное мнение, вычисляющее такое поведение «прогрессивным» а также патриотическим. В первую очередь им удалось, по-видимому, убедить широкие веса потребителей, что обладание новейшими примерами одежды, мебели, машин, стиральных автомобилей, автомобилей для мойки посуды, телевизоров и т д. является самым надёжным «знаком статуса» (и самым действенным образом повышает кредитоспособность обладателя). Самую смехотворную мелочь компания может применять в качестве для того чтобы знака и перевоплотить в предмет крупномасштабной денежной эксплуатации. Это видно из следующего трагикомического примера: как смогут припомнить ветхие знатоки машин, у автомобилей компании «Бьюик» были раньше по обе стороны капота лишённые каких бы то ни было функций отверстия с хромированным краем, напоминавшие по форме бычий глаз; у восьмицилиндровой автомобили было с каждой стороны по три таких дыры, а у более недорогой шестицилиндровой — только по две. В то время, когда компания в один прекрасный день начала делать по три бычьих глаза кроме этого и на шестицилиндровых автомобилях, эта мера возымела желаемое воздействие, продажа автомобилей этого типа быстро увеличилась, компания нуждалась в таком утешении, потому, что приобретала бесчисленные жалобы от обладателей восьмицилиндровых автомобилей, горько сокрушавшихся, что им нужно будет делиться подобающим только их автомобилям знаком статуса с обладателями автомобилей низшего ранга.
Нехорошие действия мода создаёт, но, в области естественных наук. Было бы громадной неточностью думать, что опытные учёные не затронуты заболеваниями культуры, составляющими предмет данной работы. Только представители прямо относящихся к этому наук, к примеру психиатры и экологи, по большому счету подмечают, что неладно что-то в виде Homo sapiens L.; но именно эти учёные имеют очень низкий статус в ранговом порядке, что нынешнее публичное мнение приписывает разным наукам, что превосходно изобразил сравнительно не так давно Джордж Гейлорд Симпсон в собственной сатирической статье о «peck order»[63]в сообществе наук.
Не только публичное мнение о науке, но и мнение в наук, без сомнений, склонно вычислять наиболее значимыми те из них, каковые представляются таковыми только с позиций нынешнего человечества — в массе собственной деградировавшего, отчуждённого от природы, верящего только в коммерческие сокровища, эмоционально бедного, низведённого до отметки домашнего скота и утратившего сообщение с культурной традицией. В общем и целом публичное мнение учёных страдает теми же заболеваниями упадка, о которых была обращение в прошлых главах. «Big Science»[64]— это ни за что не наука о самых великих и высоких вещах на данной планете, не наука о людской душе и людской духе; это в первую очередь и только то, что приносит довольно много денег либо довольно много энергии, либо то, что даёт громадную власть, хотя бы это была всего лишь власть уничтожать все действительно великое и красивое.
Первенствующую роль, которая вправду подобает физике среди естественных наук, никак нереально отрицать. Физика образовывает основание, на котором держится непротиворечивая многоэтажная совокупность естественных наук. Любой удавшийся анализ на любом, сколь угодно большом уровне интеграции естественных совокупностей есть шагом «вниз», по направлению к физике. «Анализ» в германском переводе свидетельствует Auflosung (растворение, разложение), но в ходе анализа растворяются и устраняются вовсе не особенные закономерности, характерные особым естественным наукам, а одни только границы, отделяющие ту либо иную науку от ближайшей к ней более общей. Настоящее растворение границы в этом смысле удалось до сих пор только в один раз: физическая химия вправду сумела свести законы природы, открытые в её области изучения, к более неспециализированным физическим законам. Подобное явление начинается сейчас в биохимии, где растворяется граница между химией и биологией. И не смотря на то, что в других естественных науках столь разительных удач, по-видимому, указать запрещено, принцип аналитического изучения постоянно остаётся неизменным:’ пробуют свести закономерности и явления некоей области знания либо, как выразился бы Николай Гартман, некоего «слоя настоящего бытия», к закономерностям и явлениям, существующим в ближайшей более неспециализированной области, и растолковать их из более особой структуры, характерной только этому более высокому слою бытия. Но, мы, биологи, вычисляем изучение этих их истории и структур достаточно ответственным, и достаточно тяжёлым, дабы не рассматривать биологию, за Криком, как несложную боковую ветвь физики (a rather simple extension of physics); мы подчёркиваем кроме этого, что и физика, со своей стороны, покоится на некоем основании, и основанием этим есть биологическая наука, то есть наука о живом людской духе[65]. Но в указанном выше смысле мы жёсткие «физикалисты» и признаем физику той базой, к которой отечественное изучение постоянно ведёт.
Я утверждаю, но, что репутацией «величайшей из наук», которой физика пользуется в глазах публичного мнения, она обязана вовсе не данной оправданно высокой оценке её как базы всех наук о природе, а совсем вторым, непременно плохим обстоятельствам, о которых было сообщено выше. Только отправляясь от этих обстоятельств — и некоторых вторых, обсуждаемых дальше, — возможно растолковать необычную оценку наук нынешним публичным мнением, ценящим каждую отдельную науку — как справедливо вычисляет Симпсон — тем ниже, чем выше, сложнее и больше предмет её изучения.
Естествоиспытатель, само собой разумеется, вправе избрать себе предмет изучения, находящийся в собствености любому слою настоящего бытия, любому, сколь угодно большому уровню интеграции жизненных явлений. Наука о людской духе, и в первую очередь теория познания, кроме этого начинает преобразовываться в биологическую естественную науку. Так называемая точность естествознания не имеет ничего общего со сложностью и с уровнем интеграции её предмета, а зависит только от чистоты и самокритичности исследователя используемых им способов. химии и Употребительное обозначение физики как «правильных естественных наук» имеется клевета на все другие науки. Узнаваемые изречения наподобие того, что любое изучение природы есть наукой в той мере, в какой в ней употребляется математика[66], либо что наука пребывает в том, дабы «измерять то, что измеримо, и делать измеримом то, что не измеримо», являются и в смысле теории познания, и с людской точки зрения величайшую нелепость, когда-либо срывавшуюся с языка у людей, которым следовало бы лучше осознавать что они говорят.
Но не смотря на то, что все эти псевдопремудрости, как возможно доказать, фальшивы, образ науки и до сих пор складывается в основном под их влиянием. В наши дни модно пользоваться способами, допустимо более похожими на способы физики, причём безразлично, обещают ли они успех в изучении выбранного предмета. Любая естественная наука, и физика а также, начинает с описания, переходит после этого к упорядочению обрисованных явлений и только затем к абстрагированию их закономерностей. Опыт помогает для проверки абстрагированных законов природы и занимает исходя из этого в последовательности способов последнее место. Эти стадии, выделенные уже Виндельбандом под именами дескриптивной, систематической и номотетической, обязана пройти любая естественная наука. Потому, что физика в далеком прошлом уже находится в номотетической и экспериментальной стадии развития и потому, что она, сверх того, столь на большом растоянии продвинулась за границы наглядного, что вынуждена определять собственные объекты, по существу, операциями, доставляющими о них знания, многие люди считают, что те же способы направляться использовать и к таким предметам изучения, для которых на данный момент, при нынешнем состоянии отечественных знаний, уместно только простое описание и наблюдение. Чем сложнее и выше интегрирована органическая совокупность, тем строже обязана соблюдаться виндельбандовская последовательность способов; исходя из этого конкретно в области изучения поведения современный преждевременно экспериментальный операционализм приносит особенно абсурдные плоды. Это фальшивое направление, само собой разумеется, поддерживается верой в псевдодемократическую теорию, в соответствии с которой поведение человека и животного определяется вовсе не филогенетически появившимися структурами центральной нервной совокупности, а только обучением и внешними влияниями. работы и способа Фундаментальная ошибка мышления, диктуемого бихевиористской теорией, состоит именно в этом пренебрежении структурами: описание их считается легко излишним, и допускаются только операционные и статистические способы. Потому, что, но, все биологические закономерности вытекают из действия структур, попытки абстрагировать законы поведения животного без дескриптивного изучения структур, от которых зависит это поведение, являются напрасный труд.
Как очевидны эти элементарные неспециализированные правила науки (каковые должны быть фактически, понятны каждому поступающему в университет), так же упрямо и твердолобо актуальное подражание физике захватывает практически все области современной биологии. Действует это тем вреднее, чем сложнее изучаемая совокупность и чем меньше о ней известно. Нейросенсорная совокупность, определяющая поведение высших животных и человека, в обоих отношениях возможно поставлена тут на первое место. Актуальное представление, словно бы изучение на низших уровнях интеграции «более научно», через чур легко ведёт в данной области к атомизму, т. е. к частным изучениям подчинённых совокупностей без необходимого учёта того, как они связаны между собой, составляя единое целое. Методическая неточность состоит тут не в общем всем естествоиспытателям рвении свести все явления судьбы, кроме того принадлежащие наибольшим уровням интеграции, к фундаментальным законам природы и растолковать их, исходя из этих законов, — в этом смысле мы все «редукционисты», методическая неточность, которую мы именуем редукционизмом, пребывает в том, что при таких попытках объяснения упускается из виду безмерно сложная структура, в которую складываются системы и из которой лишь и смогут быть осознаны системные особенности целого. Кто желает ближе познакомиться с методикой систематического естествознания, обязан прочесть «Строение настоящего мира» Николая Гартмана либо «Reductionism stratified»[67]Поула Вейса. В обеих этих работах говорится, по существу, об одном и том же, потому, что предмет рассматривается в них с очень разных мнений, он предстаёт особенно выпукло.