Праздник божьеликой тушоли 9 глава

Первым эмоцией был желание и страх бежать… Но Калой пересилил себя. Идти в пещеру? Либо ожидать, в то время, когда зверь покажется сам? Быть может, он пришел, чтобы залечь тут?

В полусотне шагов стояла огромная каменная глыба. Калой вскарабкался на нее. Вход в пещеру был перед его глазами. Забрав его на прицел, Калой залился задористым собачьим лаем. И в тот же миг наружу выскочил медведь. Потянув воздушное пространство, он с проворством кошки ринулся вверх на горов. Калой растерялся.

«Уходит», — мелькнула у него идея, и он выстрелил, не целясь. Зверь пропал из виду. А в то время, когда дым рассеялся, Калой встретился с ним шагах в десяти от себя.

Трясущимися руками он чуть перезарядил берданку. И от жалкого вида этих рук он пришел в себя, поднялся и встретил зверя стоя.

Раздался выстрел… Практически в тот же миг медведь вышиб берданку из рук Калоя, и она щепкой взлетела в атмосферу… Калой выхватил кинжал. Удар пришелся медведю в череп. Но тот сгреб Калоя и вместе с ним упал вниз. На мгновение цепкие объятия медведя разжались. Не не забывая как, Калой вырвался и пырнул его в бок. В этом случае он попал в сердце. В предсмертных судорогах медведь рвал почву когтями… А Калой все стоял с огромным, как клинок, кинжалом и, казалось, ожидал новой схватки…

В этом поединке Калой победил двух зверей: медведя и личный ужас.

Медведь лежал ничком. От хвоста до уха Калой насчитал в нем пять локтей. От уха до уха — локоть.

Такую успех лишь Всевышний имел возможность отправить ему. И он дал клятву щедро отблагодарить его.

Взяв на ближайшем хуторе сани и несколько быков, поздно вечером он возвратился в Эги-аул.

У псов собственный язык. Никто из обитателей аула в данный вечер не определил о добыче Калоя, а псы определили. Они были так встревожены, так подвывали и лаяли, что во многих башнях раскрывались двери и хозяева в тревоге контролировали собственные загоны.

Калой освежевал тушу, стаскал мясо в дом, забрал печень, сердце, почки, заднюю ляжку и отправился к Пхарказу.

В том месте уже дремали, в то время, когда он смело постучался. Определив его голос, Батази открыла дверь. С праздничным видом без звучно ввалился Калой в помещение. Пхарказ чуть не задохнулся от удивления, встретившись с ним трофей. Он не имел возможности успокоиться, пока не сходил с Калоем к нему в башню и сам не потрогал голову и шкуру зверя.

Увидев на одежде Калоя кровь, Батази внесла предложение ему помыться. Калой стянул с себя изодранную одежду и остался обнажённым до пояса.

Пхарказ пошевелил дрова. Пламя запылало, озарив помещение броским светом. Огромные плечи, широкая грудь Калоя были поранены когтями медведя. Кровь запеклась на них.

Он нагнулся. Батази, причитая, начала поливать. От каждого перемещения парня на его руках и спине планировали бугры мышц, покрытых загаром еще с косовицы.

— В случае, если б у медведя не было когтей, ты бы задушил его! — вскрикнул Пхарказ, наслаждаясь Калоем, в то время, когда тот вытирался. И, сплюнув, сказал: — Вот это ручища!

Похвала льстила и смущала Калоя.

А из темноты смежной помещения на него наблюдала Зору. В случае, если б Калой имел возможность видеть эти глаза!

Продолжительно все сидели у очага. Жарили на огромной треногой вилке сердце и печёнку, пекли в золе почки, варили мясо. Пхарказ без финиша расспрашивал Калоя, как он убил медведя, и сам говорил охотничьи истории.

Пхарказ выпил медвежьего сала с молоком, покушал печенку с кровью, отведал мяса и заявил, что поправился совсем.

Батази все время благодарила соседа.

Разговор перешел на его жизнь. И Батази высказала неспециализированное мнение дам аула: ему хоть и рано еще, но необходимо жениться. В силу того, что кроме того самое мелкое хозяйство требует женских рук.

С Калоем в первый раз говорили на эту тему, и он краснел и не знал, куда деть глаза. Тем более, что Батази не смущало присутствие Пхарказа и Зору, которая вышла к ужину.

— Лишь нужно отыскать богатую да родней сильную! Тогда ты поднимешься на ноги! А вдруг шить латку на латку — так это не одежда! — Украдкой перехватив взор дочери, она добавила: — Я собственную ни за что за бедного не выдам! Хватит, что мы всю жизнь перебивались с куска на кусок!.. Пускай хоть она поживет!..

Зору выскользнула из помещения. А Пхарказ поперхнулся смешком:

— У каждого бедняка думка об этом!

— И верная думка! Нужно не только думать, но и поступать так.

— Да где же их брать-то, богатеев твоих? На все село один-два. А дочерей отечественных — десятки! — поддразнивал жену Пхарказ.

— Таких, как отечественная, — одна! Где, у кого ты еще видел такую? Да она еще ребенок, а уже вон какая… И на ком же богатому жениться, если не на ней? На празднике дам сама Наси на нее загляделась!.. — Наевшись медвежатины, Батази совсем расходилась.

Но тут Пхарказ почему-то нежданно обозлился и приказал ей заткнуть рот. То ли ему надоела ее болтовня и вольность, то ли она заговорила о сокровенном…

Пропели первые петухи, в то время, когда Калой встал.

— Иди ложись, ты еще с таковой охоты не отдохнул! А мы с тобой болтаем и болтаем! — переменив агрессивный тон, сладким голосом сообщила Батази. Она увидела смертельную бледность на лице парня и приписала это усталости.

Калой вышел. Прижавшись к башенной стенке, в шали стояла Зору. Но он либо не встретился с ней, либо сделал вид, что не увидел, прошел мимо и свернул к себе.

Наутро все село уже знало, что Калой один на один вышел на шатуна и убил его. Юноши приходили к нему выпрашивать медвежьи когти для собственных лошадей, приятели разглядывали шкуру и голову медведя, которую Калой растянул на прутах и выставил сушиться. Мясо он посолил и подвесил в холодной боевой башне, а финиш правой лапы полностью с четырьмя когтями подвязал под горло Стремительному. Для того чтобы богатого талисмана не было еще ни у одного коня!

Но ни нескончаемые восхищения сверстников, ни похвала бывалых охотников не радовали его. Ко всему он был равнодушен. И по его рассеянным ответам многие ощущали, что парня терзает какая-то забота. Но не было человека, кто знал, что обстоятельством его страданий были мысли, высказанные Батази. Он искал выхода и не обнаружил. Похитить Зору? Но в памяти поднимался образ Гарака. Пхарказ был втором его. Не имел возможности Калой осквернить их дружбу. Он решил не думать о девушке. Пускай ее выдают за богатого… Но в то время, когда он представил себе рядом с нею кого-то, у него голова закружилась от гнева. И наконец его осенила идея: он обязан сам стать богатым!

Успокоенный этим, Калой решил проведать братишку и Докки. В качестве подарка им он повез целый окорок медведя.

Орци души не чаял в Калое, приставал к нему с расспросами об охоте на медведя, а определив что-нибудь, удирал во двор и пересказывал мальчишкам.

Орци знал от деда — отца Докки, что Гарак и дядя Турс были известными охотниками. Но кроме того они ни при каких обстоятельствах не убивали шатуна. И Орци наблюдал на брата, как на самого всевышнего охоты — Елту.

А Докки оставалась такой же, как и прежде, немногословной, ко всему бесстрастной.

Бедные родители измучились с ней. К каким лишь знахарям не обращались они!

— Злые джины[60], — говорили те, — накрепко овладели ее душой и не желают с ней расстаться.

Весной Калой забрал брата. Беспокойствам Орци не было финиша. Он обегал все башни, как словно бы встретился с ними в первый раз, повстречался со ветхими товарищами, которых чуть не забыл. Но самую громадную эйфорию доставлял ему Стремительный.

В то время, когда Калой посадил его на коня, он пришел в таковой восхищение, что не захотел слезать с него.

Слушался Орци Калоя безоговорочно. Он стал настоящим ассистентом в доме, пас скотину, погонял быков на протяжении пахоты и выполнял все поручения брата. И делал он все это радостно, с наслаждением. Большеухий, мало пучеглазый, с шейкой, всегда вытянутой вперед, он, казалось, все время был наготове услужить кому-нибудь.

Мелкий Орци наполнил дом судьбой, и Калой прекратил ощущать собственный одиночество.

Лишь в июле возвратились из Мекки горские паломники. Это было громадным событием. Все семеро новых хаджи были в красных фесках с тёмными кисточками на макушке. Поверх фесок головы их были повязаны белой как снег чалмой.

Их никто уже не смел именовать легко по имени без почтительной приставки «хаджи». Хасан стал Хасаном-хаджи, Гойтемир — Гойтемиром-хаджи. Любой обитатель гор желал взглянуть на людей, побывавших в святых местах, повидать их, потрогать чалму, послушать нескончаемые интересные рассказы про дальние государства и чужие народы.

Этим беседам не было финиша. И хаджи не уставали усиливать веру в его учение и пророка Мухаммеда Ислам.

По окончании каждой таковой беседы почитателей прошлых идолов становилось меньше. Лишь фанатики еще стращали народ, предвещая бедствия, в случае, если люди не одумаются и не возвратятся к поклонению древним всевышним.

Но время ветхого уходило окончательно.

В то время, когда интерес людей к паломникам мало поостыл, у Хасана-хаджи стало свободнее от гостей. Тогда и Калой отправился к нему, дабы определить о родителях.

Хасан-хаджи стал строже, степеннее. Калоя он встретил приветливо. Внес предложение сесть. Но Калой поблагодарил его и остался находиться у дверей.

В доме муллы было чисто. В окнах, как сейчас у многих горцев, — стекла. Вместо очага — печь. Пучки пахучего епра[61]висели по всем углам. На резной кровати горкой вздымались одеяла и пуховые подушки. Стенки украшали рамки с красочными картинами мечети «Айя София» из Бурака и «Стамбула»[62]. Поля этих картин были испещрены арабскими письменами.

Все это было весьма интересно. Но Калой строго выполнял правила приличия и ничего не расспрашивал и не рассматривал. Он узнал о здоровье, о самочувствии семьи Хасана и лишь затем задал вопрос о собственных родителях:

Хасан-хаджи помолчал, поразмыслил и заговорил:

— На всем отечественном долгом пути мы не встретили ни одного человека, говорящего на отечественном языке!..

— Но куда же они подевались? Их так как, говорят, было довольно много… — удивился Калой.

— Э, мальчик! — вскрикнул Хасан-хаджи. — Мир так велик, что легче в лесу найти комара, чем в чужой стране собственного человека! Так мы ничего и не определили…

В комнате воцарилось молчание. Позже Калой опять заговорил:

— Хасан-мулла, другими словами Хасан-хаджи, я отлично не забываю сутки, в то время, когда умирал Гарак. Он сказал с тобой… Я нечайно услышал, как он сообщил: «За себя я ему прощаю… но за брата — ни при каких обстоятельствах!» Мне пора определить, о ком он сказал?.. В противном случае я могу поразмыслить на того, кто ни в чем не повинен. А не думать об этом, ты сам осознаёшь, я не могу… — Возможно, ты поможешь мне?

Молчание было продолжительным.

— Гарак — да забудет обиду Аллах его заблуждения в вере праведных — был болен, — наконец промолвил Хасан-хаджи. — Его слова нельзя считать истиной, нельзя брать в расчет.

— Но по окончании тебя он сказал со мной. И ум у него был свободен и чист…

— Возможно… Возможно… Значит, ты желаешь определить у меня то, что при собственном чистом уме, как ты говоришь, он сам не захотел сообщить тебе? — Хасан-хаджи еще больше поджал под себя сложенные накрест ноги и, внимательно всматриваясь то в один, то в второй глаз Калоя, выжидающе молчал.

Молчал и Калой.

— Ты желаешь, чтобы я нарушил слово, которое он забрал с меня? Чтобы я нарушил последнее желание Гарака?..

Калой быстро вскинул голову:

— Нет. Не желаю. Не скажи. В случае, если суждено, я сам определю. И посчитаюсь с тем, с кем опоздал Гарак…

Глаза Калоя горели неприязнью. Видно было, что он не планировал никому прощать обиды собственных своих родителей.

Хасан-хаджи поднялся, прошелся из угла в угол, обдумывая что-то и выбирая за спиной четки, и, неожиданно обернувшись, задал вопрос:

— Перед тобой чистая тропа судьбы. Для чего ты желаешь завалить ее камнями?

— Нет, не по чистой тропе мне идти. Моя тропа — это дорога отцов. А куда она их привела, ты знаешь. Я жил меньше тебя. Но из клочков шерсти скручивают долгую нить. А из клочков того, что я знаю, я начинаю видеть, кто завалил тропу моих своих родителей. И у меня должно хватить силы расчистить ее… Я желал, чтобы ты помог мне… Но вижу — ты не можешь…

— Да. Не могу.

Хасан-хаджи с любопытством наблюдал на юношу, что уже практически намного выше его… А ведь Хасан, как сейчас, не забывал сутки, в то время, когда супруга Гарака принесла Калоя в шали… Сутки, в который Калой окончательно расстался со собственными бедными родителями.

И, как бы откликаясь на эти его мысли, Калой вскрикнул:

— Будь проклят тот, кто научил отца ехать в Турцию! Будь проклят тот сутки — сутки моего рождения!

Глаза его горели гневом. Хасану-хаджи почудилось, что на него наблюдает Турс, обездоленный, неистовый.

А Калой угас. Плечи его опустились. Взор ушел в сторону.

— Хасан-мулла!.. Забудь обиду, забываю все… Хасан-хаджи! Ты постоянно говоришь весьма верно… Но я почему-то не припомню случая, чтобы ты постоял за правду побежденного! У тебя довольно много слов, чтобы отговорить меня от вреда себе и вторым… Но что ты говоришь сильному? Ты не забываешь, как ты промолчал на вопрос Гарака, в то время, когда я сжег поле Гойтемира?

Хасан-хаджи безрадостно улыбнулся:

— Ты говоришь со мной как равный. У тебя нет на это права по возрасту. Но певчую птицу слышно уже птенцом из гнездышка… Аллах дал тебе хорошую голову. И все-таки правду о жизни, которую ты ищешь, ты определишь, в то время, когда станешь старше. Что мне ответить тебе? Я не святой. Я человек. И этого не нужно забывать… И еще запомни: ты не знаешь всего, о чем говорю я с людьми. Но никто ни при каких обстоятельствах еще не имел возможности наделить другого собственной головой. Одни прислушиваются к моему голосу, другие нет…

Калой как-то радостно улыбнулся.

— Гончар волен прилепить ручки к кувшину в любом месте! Так и ты. С тобой сказать весьма интересно, но переговорить тебя нереально!

Хасану-хаджи понравилась эта шутка. Он захохотал. Калой собрался уходить. Хозяин желал покинуть его на угощение, но он отказался.

— Благодарю, хаджи, за беседу. Мне бы в далеком прошлом уйти, но о различном думаешь, а ответить не каждый может.

Уже во дворе Хасан-хаджи положил руку на плечо Калоя и, как бы спохватившись, сообщил:

— А вторую твою просьбу — поминание — мы выполнили.

Калой не сходу осознал, о чем обращение.

— За всех усопших и раздельно за своих родителей твоих мы молились у могилы Мухаммеда… И сообщу тебе… честно: Гойтемир молился горячее всех!

Калой взглянуть на Хасана-хаджи, чуть прищурился.

— Горячее всех?.. А чего бы ему?..

Хасан-хаджи улыбнулся:

— Палка имеет два финиша. Протяни ее — один возьмется за один, второй непременно захочет, дабы ему дали второй. Куда поворачиваются твои мысли?

— Но, в случае, если протягивают кинжал, любой, мне думается, заберёт его лишь за рукоятку!.. Благодарю. Счастливо оставаться! — возбужденно крикнул Калой и скоро удалился.

— Благополучия тебе! — сообщил вслед юноше Хасан-хаджи.

И в то время, когда тот скрылся за башней, поскреб у себя за ухом и негромко сообщил:

— Не мозг, а кипящее масло.

Молва с каждым днем все шире, все дальше разносила по дворам рассказы хаджей. Рядом с правдой бежала неправда. О них говорили чуть ли не как о святых. Любой родственник старался превознести собственного паломника. И выдумкам не было финиша. Про одного говорили, что он привез живую воду, про другого, что он запасся спасительной горстью почвы с могилы самого пророка. Но выше всех поднималась слава Хасана, в силу того, что он один был среди паломников муллой. По рассказам самих хаджей, он сказал с арабскими муллами на их языке и привез довольно много «джейнов»[63], каковые никто, не считая него, не умел просматривать. А в джейнах записана вся мудрость Ислама. Слухи эти дошли и до родственников Докки, и они привезли ее в Эги-аул, чтобы продемонстрировать Хасану-хаджи. Кто, как не он, должен был избавить несчастную от джиннов?

Калой обожал Докки как мать . Второй матери он не видел, не знал. И идея о том, что, возможно, Хасан-хаджи сумеет оказать помощь ей, тревожила его.

В ту же ночь, как привезли Докки, он отправился к Хасану и начал просить за маму.

По собственному обыкновению Хасан-хаджи задумался, позже дотянулся привезенные из Мекки джейны, почитал, перелистывая хрустящие страницы, и, не выходя из задумчивости, сказал:

— Кое-что Аллах дал в руки человека. Но основное — лишь в его власти… Амин.

Калой слушал пристально. Он знал сейчас, как сообщил ему сам Хасан, что он лишь человек. Но Калой думал и о том, как много мудрости почерпнул данный человек из священных книг, и это вселяло в Калоя веру в силу знаний Хасана.

— Аллах велит нам, — продолжал Хасан-хаджи, — употребить с пользой для человека все отечественные умения. Ну, а чего мы не можем, того, значит, нам не дано… Ты осознаёшь?.. Не тело, ее ум во власти злых джиннов, каковые подстерегли ее, в то время, когда она полностью предалась собственному горю и забыла, да простится ей, имя того, кого лишь и опасаются силы тьмы. Что мы можем? Мы можем повторить за нее имя Аллаха столько раз, сколько раз за это время она должна была отыскать в памяти его.

В то время, когда я получал образование Аварии, я сам учавствовал в исцелении для того чтобы забывшегося человека. Это кроме того видеть пришлось тяжело… И несчастный не выдержал борьбы злых и хороших, джиннов, которая началась в его теле. И оно прекратило быть. Но душа его была спасена для вечной судьбы… Амин!.. Вот все, что я знаю, что могу сообщить тебе как сыну. А в том месте — воля твоя…

— Моя воля, — с грустью ответил Калой, — как говорит народ: «В случае, если запрещено, чтобы было так, как хочется, то пускай будет хоть так, как допустимо».

И он отправился к себе, удивляясь мудрости и простоте Хасана.

Время пахоты пришло к концу. Хасан-хаджи в далеком прошлом ожидал этого момента. Он решил применять передышку до начала вторых работ, чтобы созвать собственных прихожан в дом Калоя и постараться исцелить Докки. Лишь один Хасан знал, что «лечение» это ему необходимо было больше, чем больной.

Об уважении в народе он должен был заботиться сам и не пропускать эргономичного случая закрепить его.

В назначенный сутки в Эги-аул съехались приглашенные Хасаном горцы, каковые именовали себя мюридами.

Соседи, ребёнок облепили забор его дома. Возбуждение росло с каждым часом. Около дома Калоя также толпился народ.

Было как мы знаем, что в башне Калоя высвобождена от вещей основная помещение. На протяжении ее стен разложены циновки. Окна занавешены тёмной материей. Среди помещения, у каменного столба, сидит Докки. Ей заявили, что ее будут лечить, и она весьма была рада этому. Говорили, что она сейчас все время радуется.

Был ясный, солнечный полдень, в то время, когда Хасан-хаджи в сопровождении двадцати одного мюрида вышел из собственного дома и направился через село к башне Калоя. Целый аул в тот же миг же хлынул за ним.

Калой поджидал гостей на улице.

Во дворе в котлах варилось мясо быка, зарезанного для мюридов на средства, собранные всем родом Эги.

Вот с далека донесся большой, чистый голос Хасана-хаджи. Он запевал назму[64]. Его спутники дружно вторили. Пение было праздничным и приводило людей в фанатический трепет. По мере приближения голоса мюридов становились все громче, все явственней. Вот мюриды показались из-за поворота. в первых рядах Хасан-хаджи. Он в красной феске, в белой как снег чалме. На плечах зеленая аба[65]. Она развевается по ветру.

полнота и Румянец в далеком прошлом сбежали с его щек. Вечное сидение за священными книгами и время иссушили его лицо, покрыли ровной белизной. Это заметно выделяет его и заставляет думать о духовной чистоте.

Он шел, высоко подняв седеющую бороду, и пел, не подмечая никого.

Мюриды, как и он, шли с отрешенными лицами и опирались на долгие посохи из турсового кустарника, что принято было вычислять заговоренным от нечистой силы.

Перед священной церемонией народ с благоговением затих. Шествие мюридов закончилось во дворе.

Хасан-хаджи нараспев сказал стихи из Корана и поднял руки для дуа[66]. За ним поднял руки целый народ. По окончании молитвы Хасан повел мюридов в дом.

На время в помещении немного открыли окно.

Докки во всем тёмном встала и стала у центрального столба. Ухмылка сбежала с ее лица. Обострившимся взором наблюдала она на входивших мюридов. И не смотря на то, что они знали, что идут молиться за спасение души пациент, многие из них, наслышанные с детства о выходках безумных, недоверчиво косились на нее и с опаской проходили мимо.

Помещение наполнилась людьми.

Дверь в другую помещение не закрывали. В ней толпились соседи и родные. Поднявшись последовательностями за Хасаном-хаджи, мюриды совершили намаз. А Докки испуганно озиралась по сторонам и, по всей видимости, в случае, если до этого и соображала что-то, то сейчас все больше теряла нить, связывавшую ее сознание с настоящей судьбой. Она подошла к Хасану-хаджи и заговорила с ним скоро и бессвязно. Ее постарались успокоить, отвести на место, но она вцепилась в рукав Хасана так, что его чуть высвободили. Тогда она заметалась, бросилась бежать. Но везде находились мрачные мюриды. Принесли цепи. На израненные ноги и руки Докки надели кандалы. Цепями ее привязали к столбу. Она начала сквернословить, рваться, но это сейчас не тревожило никого. Хасан-хаджи арабской вязью написал что-то на дне чаши, позже смыл краску в огромную лохань, что стояла тут же, и приказал внести жаровню с горящими углями. Поставив ее перед Докки, он плеснул на головешки священной и заговоренной им водой. дым и Пар окутали больную.

Хасан-хаджи и мюриды сняли верхние рубахи и пошли около нее, произнося причитания и рукоплеща в ладоши. Сперва они двигались медлительно, позже все стремительнее и стремительнее…

Помещение наполнилась рокочущим звуком однообразного пения: «Ла-иллаха-иль-аллаха! Ла-иллаха-иль-аллаха!..» И в такт этому загремели удары по бронзовому тазу. Кто-то прерывисто шипел, кто-то раздирал уши оглушительным свистом. Иногда взлетал под потолок чей-то пронзительный визг. Все в помещении стонало, верещало, двигалось и хрипело.

Докки, синея от напряжения, исступленно рвалась с цепи. Иногда, обессилев, она падала на пол и затихала… Но мгновение спустя снова нечеловеческие силы подбрасывали ее под потолок, и с искривленным лицом, с глазами навыкате, она скрежетала зубами и выла, перекрывая целый грохот и гам, находившийся около нее.

Кто-то во дворе разрешил войти слух, что голос ее может навести на здоровых порчу, и двор Калоя опустел. Люди в суеверном страхе попрятались по зданиям. Детей закрыли в башни.

Два дня и две ночи длилось «излечение» Докки. Калои и его родные чуть держались на ногах.

Мюриды ели, выпивали, отдыхали тут же, попеременно. Из хозяев никто не ложился.

Ни на 60 секунд около Докки не прекращалась хвала и священная пляска Аллаху.

Смрад, угар от углей, чад со светильников, зловоние от людских пропотевших тел, пыль, поднятая ногами с глинобитного пола, — все это было выше людских сил. Мюриды, сами придя в исступление, были не далеки от утраты рассудка.

Докки не ела, не выпивала, не дремала. Но ее силы, казалось, не знали предела. Это растолковывали тем, что духи, каковые сопротивлялись в ней, были бессчётны и, думается, неодолимы. А моление доходило к концу. Лишь три дня и три ночи, как сказал сам Хасан-хаджи, людям разрешено право бороться за человека. В случае, если за это время злые силы не сдаются, его оставляют с ними на волю Божью, окончательно.

Третья ночь спустилась на потрясенный Эги-аул. Третью ночь мчались над аулом то приглушенные, то яростные звуки плясок и молитв.

Народ пребывал в томительном ожидании чего-то сверхъестественного.

Калой с воспаленными столетиями стоял в дверях и отупевшим взором наблюдал на то, что происходило в доме.

Через копоть и дым, в свете мятущихся факелов, по кругу мчались неистовые людские существа. Они то изгибались до почвы, рукоплеща во вспухшие ладоши, то вскидывались вверх, потрясая космами и изломанными руками нечесаных бород. А среди этого хоровода, над пылающей жаровней, на звенящих цепях так же, как и прежде висела и билась оскалившаяся, простоволосая Докки… Глаза ее остекленели, ноги и руки скрючилсь в судороге, порванная рубашка клочьями свисала до почвы, обнажая изодранное в кровь ногтями нечистое тело…

— «Ило-лах, ило-лах, ило-лах…» — гудело в голове Калоя, гудела и грохотала медь тазов, скрежетали кандалы, топотали десятки разбитых босых ступней…

Калой все это видел и слышал, как в кошмарном сне.

«В то время, когда же финиш?» — проносилось иногда в его голове не сильный подобие мысли. Он уже не имел возможности ответить себе, отлично ли он сделал, приведя к мюридам, либо ему следовало прекратить все это, разогнать всех, снять с цепи бедную Докки, покинуть ее со своим сумасшествием окончательно…

Но его тут уже никто не стал бы слушать. Лишь Хасан-хаджи имел возможность повелевать этими людьми, уверовавшими в божеское предначертание исцеления, в его силу и святость.

В этом неспециализированном сумасшествии лишь он сохранял свойство думать, смотреть за тем, что делалось, руководить этими людьми.

Никто не видел, в то время, когда он ел, в то время, когда он дремал, в то время, когда он выходил, чтобы глотнуть чистого воздуха. Но все видели и слышали, как он приказывал одним ложиться, вторым подниматься, третьих подгонял в круг танцующих. Он потребовал углей, воды, мяса… Он кричал зычное «ил-ло-ла», в то время, когда хрипли и слабели голоса вторых, он сам сменял изнемогавших барабанщиков, а время от времени как будто бы забыв обо всем на свете, кидался в круг и мчался в первых рядах всех, опять увлекая за собой измученных мюридов.

— Металлический, святой!.. — шептали про него около, и Калой сам, глядя из темноты смежной помещения, верил в сверхъестественную силу этого человека.

А Хасан, ощущая на себе взоры людей, поднимался с циновки, по-особенному изгибался, наклоняя голову, взмахивал руками и, ворвавшись в круг, кричал:

— Бейте! Бейте посильнее ногами! Бейте руками! Пускай сгинет нечисть! Илло-ла!..

Ровно в полночь, в то время, когда все должно было уже остановиться, вытянутое, как струна, тело Докки сломалось… Она обвисла на цепях, косы ее упали в жаровню, загорелись, наполнив дом запахом паленого.

Хасан-хаджи вылил на нее лохань заговоренной воды. чад и Дым, вставшие от углей, одурманили и ослепили всех. Не легко дыша и качаясь от изнеможения, останавливаясь и не в силах остановиться, ошалелые мюриды двигались и мычать. Хасан-хаджи сам снял Докки с цепей и уложил на циновку. Неожиданно наступившая тишина была ужасной. Никто не осмеливался нарушить ее. Хасан-хаджи указал на факел в углу. Ему в тот же миг поднесли его. Он снял с себя полотенце, которым был опоясан, и осторожно отер лицо Докки. Она еще дышала. Неясный, глухой стон вырвался из ее груди… Хасан-хаджи прислушался, быстро встал, обвел настороженные лица мюридов воспаленным взором.

— Вы слышали? Вы слышали, что она сообщила? — закричал он. — Сафару! На языке самого пророка Мухаммеда! Она сообщила са-а-фа-ру! — они ушли… Вы слышали!!! Велик Аллах, а Мухаммед его пророк! Спасена!.. Душа ее идет в эдем!.. Братья мусульмане! Да зачтет вам Всевышний труды ваши на том и на этом свете!

Кто-то из мужчин с рыданием выскочил во двор. Не выдержал второй, третий… Кто-то на полу забился в припадке…

Докки прекратила дышать.

Плакать Хасан-хаджи запретил под страхом великого греха.

Мюридов-богомольцев разобрали по зданиям соседи. Башня Калоя опустела. Все желали лишь спокойствия.

В комнате, где три дня и три ночи мучались все эти люди, до утра оставалась на полу затихшая в печальной ухмылке Докки. Задеревенев, стоял над ней Калой с лампой в руке, да неутомимый Хасан-хаджи мягким, прекрасным голосом просматривал загадочные строчки отходной молитвы:

«Ясиин волкуранил хаким. Инака ламинал мурсалина. Ала сироткин мустаким. Танзилал азиза рахман».[67]

С данной ночи Хасан-хаджи, высвободивший от нечисти душу Докки, на всегда купил в Калое верного человека.

Смерть человека в горах не была редка. Тут довольно часто умирали и взрослые и дети. голод и Тяжёлые болезни уносили их, но смерть Докки была так необыкновенна, что ее продолжительно не могли забыть.

Обитателей Эги-аула потрясло усердие, которое Хасан-хаджи приложил для спасения души несчастной. Почитать Хасана-хаджи стали все.

Как-то Хасан-хаджи зазвал к себе Калоя и сообщил ему:

— Тебе не хорошо. Ты тоскуешь. Но помни: твоя тоска камнем давит души твоих погибших. Вот послушай. в один раз у дамы заболел сын. Перед смертью он подозвал мать и сообщил ей: «Ты не пугайся, я, возможно, не погибну еще, но в случае, если это произойдёт, ты раздай за меня поминальную жертву лишь тем людям, у которых никто не умирал». И вот в то время, когда по окончании его смерти мать захотела выполнить волю сына, ей не удалось это сделать, в силу того, что она не отыскала дома, где бы никто не умирал.

И осознала мать, что сын сообщил ей: «Горе твое не новость на земле, оно не больше, чем у других. Не нужно больше вторых и убиваться».

Что я желаю этим сообщить? Ты молод, у тебя брат… Жить нужно. О родителях не забывай, раздавай за них жертву. Но — живи!.. И вот еще что — вам в дом нужна дама. Пора поразмыслить.

Он наблюдал на Калоя умным, проницательным взором. Калой не поднимал головы. Хасан коснулся его самых сокровенных мыслей.

Хасан-хаджи выжидающе молчал. Калой осознал это.

— Правильно, — наконец выдавил он из себя и, заговорив, не смог уже остановиться. — Дабы привести в дом хозяйку, необходимы средства…

— Также правильно, — согласился с ним хаджи. — Это не одного тебя лишило семьи… — Он задумался и, сощурясь, поглядел в окно.

И Калой отыскал в памяти: в юные годы он слышал, что Хасану, в то время, когда тот был еще молодым человеком, родители какой-то красивые женщины отказали в его сватовстве. Они посчитали, что он небогат и к тому же лоамаро[68]. И лишь на данный момент Калой осознал, что это, по всей видимости, было конкретно так. Так как Хасан-хаджи жил бобылем. В доме его хозяйничала старуха сестра, которая в далеком прошлом овдовела и, не имея детей, отыскала у него приют. Значит, он осознавал, о чем сказал Калой.

— Все зависит от тебя, — продолжал Хасан-хаджи. — Имеется люди сильные, богатые, гордые, с теми тяжело сказать… Ну, а вдруг выбрать невесту по себе — тогда другое дело… Имеется, к примеру, у тебя соседка, — при этих словах Калой покраснел, — …дочь Пхарказа, — продолжал Хасан-хаджи, как будто бы не подмечая его смущения. — С детства вы понимаете хозяйства и… друг друга однообразные… О ней бы тебе поразмыслить. Люди в большинстве случаев ищут собственный на большом растоянии. А оно иногда лежит близко.

Ингуши не захотели совмещать праздник и траур


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: