скорби, обиды либо страданий, потому что данный несчастный, с самого рожденья
кинутый на произвол судьбы, живет хуже зверя и ни при каких обстоятельствах другой жизни не знал,
ни разу человеческое участие, человеческое чувство не заронило зерна
аналогичных воспоминаний в его ожесточенное сердце. Все в этом закинутом
создании — мертвая, бесплодная пустыня. И все в человеке, лишенном того, от
чего по хорошей воле отказался ты, — такая же мертвая, бесплодная пустыня.
Горе такому человеку! И стократ горе стране, где имеется тысячи и сотни
чудовищ, аналогичных этому. И Редлоу содрогнулся, охваченный кошмаром.
— Любой из них, — сообщило Видение, — любой до последнего сеятель, и
урожай суждено собрать всему роду людской. Каждое зернышко зла,
сокрытое в этом мальчике, даст всходы разрушения, и они будут сжаты, собраны
в житницы, и опять посеяны везде в мире, и столь распространится порок, что
человечество достойно будет нового потопа. Равнодушно взирать хотя бы на
одного аналогичного ему — преступнее, нежели без звучно терпеть наглые,
безнаказанные убийства на улице днем.
Видение устремило взгляд на дремлющего мальчика. И Редлоу также с неизвестным
дотоле беспокойством взглянуть на него.
— Любой папа; мимо которого днем ли, в ночных ли собственных блужданьях
проходят незамеченными подобные существа; любая мать среди любящих матерей
данной почвы, бедная либо богатая; любой, кто вышел из детского возраста, будь
то мужик либо дама, — любой в какой-то мере в ответе за это чудовище,
на каждом лежит тяжёлая вина. Нет таковой страны в мире, на которую не навлекло
бы оно проклятья. Нет на свете таковой веры, которой бы оно не опровергало
самым своим существованием; нет на свете для того чтобы народа, что бы оно не
покрыло позором.
Ученый стиснул руки и, трепеща от сострадания и страха, перевел взор
со дремлющего на Видение, которое стояло над мальчиком, сурово показывая на
него.
— Вот пред тобою, — продолжал Призрак, — законченный пример того, чем
захотел стать ты. Твое тлетворное влияние тут бессильно, потому что из груди
этого ребенка тебе нечего изгнать. Его мысли страшно схожи с твоими, потому что ты
пал так же противоестественно низко, как низок он. Он — порождение людского
равнодушия; ты — порождение людской самонадеянности. И в том месте и тут отвергнут
благодетельный план провидения — и с противоположных полюсов
нематериального мира оба вы пришли к одному и тому же.
Ученый склонился к мальчику и с тем же состраданием, какое испытывал к
самому себе, укрыл дремлющего и уже не отстранялся от него более с отвращением
либо холодным равнодушием.
Но вот вдалеке просветлел горизонт, тьма рассеялась, в пламенном
великолепии взошло солнце — и трубы и коньки крыш древнего строения
засверкали в прозрачном утреннем воздухе, и пар и дым над городом стал совершенно верно
золотое облако. Кроме того ветхие солнечные часы в глухом и чёрном углу, где ветер
постоянно кружил и свистал с непостижимым для ветра постоянством, стряхнули
рыхлый снег, осыпавший за ночь их тусклый, унылый лик, и радостно посматривали
на завивающиеся около белые узкие вихорьки. Нужно думать, что утро как-то
ощупью, вслепую пробралось и в закинутые, сырые подвалы и холодные с их
низкими нормандскими сводами, наполовину ушедшими в почву; что оно пробудило
ленивые соки в ползучих растениях, вяло цеплявшихся за стенки, — и в этом
необычном хрупком мирке также встрепенулось медлительное жизненное начало,
загадочным образом почувствовав наступление дня.
Семейство Тетерби было уже на ногах и не теряло времени напрасно. Господин
Тетерби снял ставни с окна собственной лавчонки и одно за вторым открыл ее
сокровища взглядам населения Иерусалима, столь равнодушного ко всем этим
соблазнам. Адольф-младший давным-давно ушел из дому и предлагал читателям
уже не Утренний листок, а Утренний блисток. Пятеро младших Тетерби, чьи
десять кpyглых глаз успели покраснеть от попавшего в них мыла и от
растирания кулаками, претерпевали в кухне все муки умывания холодной водой
под бдительным взглядом госпожа Тетерби. Джонни, уже покончивший со своим
туалетом (ему ни при каких обстоятельствах не получалось умыться тихо, потому что его подгоняли и
поторапливали всегда, как Молох бывал настроен требовательно и
непримиримо, а так бывало в любой момент), бродил взад и вперед у входа в лавку,
больше простого изнемогая под тяжестью собственной ноши; к весу самого Молоха
прибавился еще большой вес разных вязанных из шерсти приспособлений для
защиты от холода, образовавших вместе с голубыми гетрами и капором единую
непроницаемую броню.
У этого дитяти была одна особенность: всегда у него резались зубки. То
ли они ни при каких обстоятельствах до конца не прорезались, то ли, прорезавшись, снова исчезали
— неизвестно; во всяком случае, если верить госпожа Тетерби, их резалось
столько, что хватило бы на вывеску трактира Бык и Волчья пасть. Исходя из этого у
талии Молоха (которая пребывала под подбородком) неизменно
болталось костяное кольцо, такое огромное, что оно имело возможность бы сойти за четки
сравнительно не так давно постригшейся монахини, — и но, в то время, когда младенцу требовалось унять
зуд в чесавшихся деснах, ему разрешали тащить в рот различные
предметы. Рукоятки ножей, набалдашники тростей, ручки зонтов, пальцы всех
участников семейства и первым делом Джонни, терка для мускатных орехов,
хлебные корки, ручки дверей и прохладная круглая головка кочерги — таковы
были самые простые инструменты, без разбора употреблявшиеся для успокоения
дитяти. Тяжело учесть, сколько электричества добывалось за чемь дней из его
десен методом постоянного трения. И все же госпожа Тетерби неизменно
повторяла: Вот прорежется зубок, и тогда отечественная крошка опять придет в себя.
Но зуб так и не прорезывался на свет божий, и крошка так же, как и прежде пребывала
где-то вне себя.
Нрав мелких Тетерби за последние пара часов претерпел
прискорбные трансформации. Господин и госпожа Тетерби — и те переменились не так
очень сильно, как их отпрыски. В любой момент это был благородный, доброжелательный и
послушный народец, что беспрекословно а также великодушно сносил лишения (а
лишены они были многого) и радовался, совершенно верно пиршеству, самой скромной и
скудной трапезе. Сейчас же споры разгорались не только из-за мыла и воды, но
из-за завтрака, что еще и на стол-то не был подан. Любой мелкий
Тетерби кидался с кулаками на всех остальных мелких Тетерби; а также
Джонни — многотерпеливый, кроткий и преданный Джонни — поднял руку на
Молоха! Да, да! Госпожа Тетерби, по чистой случайности подойдя к двери,
заметила, как он коварно выбрал в вязаной броне местечко по-уязвимее и
шлепнул драгоценное дитя!
Во мгновенье ока госпожа Тетерби за шиворот втащила его в дом и с лихвой
отплатила ему за это неслыханное святотатство.
— Ах ты бессердечное чудовище! — вскрикнула она. — Да как у тебя
хватило духу?
— А чего у нее зубы никак не прорежутся? — возвысил голос юный
мятежник. — Надоело до смерти. Попыталась бы ты сама с ней понянчиться!
— И попытаюсь, господин! — сообщила мать, отбирая у Джонни его опозоренную
ношу.
— Вот и попытайся! — повторил Джонни. — Не больно тебе это понравится.
На моем месте ты бы в далеком прошлом отправилась в воины. Я обязательно отправлюсь. В армии по
крайности нет грудных младенцев.
Господин Тетерби, явившийся на место происшествия, не стал карать
мятежника, а лишь потер себе подбородок, — видно, такая неожиданная точка
зрения на профессию армейского вынудила его призадуматься.
— В случае, если его не наказать, мне самой в самый раз пойти в воины, — промолвила
госпожа Тетерби, глядя на мужа. — Тут у меня ни 60 секунд спокойствия нет. Я легко
раба, да, да, чернокожая раба из Виргинии (это преувеличение, возможно, было
навеяно смутными воспоминаниями, которые связаны с попыткой компании
Тетерби по части торговли виргинским табаком). Круглый год у меня ни отдыха,
ни наслаждения! Ах, чтобы тебя всевышний обожал! — перебила сама себя госпожа
Тетерби, так со злобой встряхивая младенца, что это не хорошо вязалось со столь
благочестивым пожеланием. — Да что с ней сейчас такое?!
Не в силах этого осознать и не достигнув ясности методом встряхивания
младенца, госпожа Тетерби уложила его в люльку, села подле, скрестила руки и
принялась гневно качать ее ногою.
— Что ты стоишь, Дольф? — сообщила она мужу. — Неужто тебе нечего
делать?
— Ничего я не хочу делать, — ответил господин Тетерби.
— А я уж предположительно не хочу, — сообщила госпожа Тетерби.
— А я и под присягой покажу, что не хочу, — ска-рал господин Тетерби.
В эту 60 секунд завязалось сражение между Джонни и пятью его младшими
братьями: накрывая стол к завтраку, они стали отнимать приятель у приятеля хлеб и
сейчас щедро отвешивали один второму тумаки; самый мелкий, с необычной
для столь юного возраста предусмотрительностью, не вмешивался в драку, а
лишь ходил около и дергал солдат за ноги. Господин и госпожа Тетерби с
великим пылом ринулись в гущу боя, как будто бы отныне то была единственная земля,
на которой они имели возможность функционировать в согласии; без мельчайшего следа прошлой
добросердечия и кротости они сыпали удары во все стороны и, наказав правых и
виноватых, снова уселись любой на собственный место.
— Хоть бы ты газету почитал, чем сидеть сложа руки, — увидела госпожа
Тетерби.
— А что в том месте просматривать, в газете? — с крайней досадой отозвался господин
Тетерби.
— Как что? — сообщила госпожа Тетерби. — Полицейскую хронику.
— Вот еще, — возразил господин Тетерби. — Какое мне дело, кто в том месте что
натворил либо что с кем сотворили.
— Просматривай про самоубийства, — внесла предложение госпожа Тетерби.
— Мне это неинтересно, — отвечал ее муж.
— Кто появился, кто умер, кто свадьбу сыграл — ничего тебе не
весьма интересно?
— По мне хоть бы начиная от сегодня и до скончания века никто больше не
рождался на свет, а с завтрашнего все начали бы помирать; меня это не
касается. Вот в то время, когда придет мой черед, тогда другое дело, — проворчал господин
Тетерби. — А что до свадеб, так я и сам женат, знаю, громадна ли от этого
радость.
Если судить по обиженному виду госпожа Тетерби, она в полной мере разделяла мнение
мужа; но она тут же начала противоречить ему, легко для того, дабы
поспорить.
— Ну, у тебя, известно, семь пятниц на семь дней, — сообщила она. — Сам же
слепил ширму из газет и сидишь, вычитываешь чего-то детям по целому часу без
передышки.
— Не вычитываю, а вычитывал, — возразил супруг. — Больше ты этого не
заметишь. Теперь-то я стал умнее.
— Ха, умнее! Как бы не так! Может, ты и лучше стал?
От этого вопроса в груди мистера Тетерби что-то дрогнуло. Он удрученно
задумался, опять и опять проводя рукою по лбу.
— Лучше? — пробормотал он. — Не думаю, чтобы кто-нибудь из нас стал
лучше, да и радостнее. Лучше? Разве?
Он обернулся к собственной ширме и начал водить по ней пальцем, пока не напал
на нужную ему вырезку.
— Вот это, помнится, все мы особенно обожали, — тупо и неуверенно
промолвил он. — Бывало, дети заспорят о чем-нибудь, кроме того потасовка произойдёт,
а прочтёшь им эту историю — и они растрогаются до слез и сходу помирятся,
словно бы от сказки про то, как малыши заблудились в лесу и малиновка укрыла их
страницами. Прискорбный случай крайней нищеты. День назад мужик маленького роста
с младенцем на руках, в сопровождении шести детей в возрасте от двух до
десяти лет, одетых в лохмотья и, по-видимому, изголодавшихся, предстал перед
почтенным мировым судьей и сделал следующее заявление… Уф! Ничего не
осознаю, — прервав чтение, вскрикнул господин Тетерби. — Легко непостижимо,
мы-то тут при чем?
— До чего же он стар и жалок, — сказала себе в это же время госпожа Тетерби,
замечая за мужем. — В жизни не видала, чтобы человек так переменился. О,
господи, господи, принести такую жертву!
— Какую еще жертву? — брюзгливо узнал супруг.
Госпожа Тетерби покачала головой и, ни слова не отвечая, стала так
яростно трясти люльку, что младенца подбрасывало, совершенно верно щепку в бурном море.
— Может, ты желаешь сообщить, дорогая моя, что это ты принесла жертву,
выйдя за меня замуж? — начал муж.
— Вот конкретно! — отрезала супруга.
— Тогда вот что я тебе сообщу, — продолжал он так же угрюмо и со злобой,
как и она. — В брак-то так как вступают двое, и в случае, если кто принес жертву, так это
я. И весьма жалею, что жертва была принята.
— Я также жалею, что ее приняла, Тетерби, от души жалею, можешь не
сомневаться. Уж, правильно, ты жалеешь об этом не больше, чем я.
— Осознать не могу, что я в ней отыскал, — пробормотал Тетерби. — Уж, во
всяком случае, если в ней что и было хорошего, так сейчас ничего не
осталось. Я и день назад про это думал, в то время, когда по окончании ужина сидел у огня. До чего
толста, и стареет, куда ей до вторых дам!
— Собой он плох, — бормотала меж тем госпожа Тетерби. — Виду
никакого, мелкий, и горбится, и плешь у него…
— Уж само собой разумеется я был не в собственном уме, в то время, когда женился на ней, — ворчал
господин Тетерби.
— Уж само собой разумеется помраченье на меня отыскало. В противном случае осознать запрещено, как это я
за него вышла, — раздумывала вслух госпожа Тетерби.
В таком настроении они сели завтракать. Юные Тетерби не привыкли
разглядывать эту трапезу как занятие, требующее неподвижности, а превращали
ее в танец либо пляску, скорее кроме того в какой-то языческий обряд, на протяжении
которого они издавали агрессивные клики и потрясали в воздухе кусками хлеба
с маслом; наряду с этим необходимы были кроме этого сложные передвижения из дому на
улицу и обратно и прыжки с крыльца и на крыльцо. Но на данный момент между детьми
вспыхнула ссора из-за находившегося на столе кувшина с разбавленным молоком, из
которого они выпивали все попеременно, и страсти до того разгорелись, что это
прискорбное зрелище вынудило бы перевернуться в гробу достопочтенного
доктора Уотса *. Только в то время, когда господин Тетерби выпроводил всю ораву на улицу,
настала 60 секунд тишины; но в тот же миг обнаружилось, что Джонни крадучись возвратился
обратно, припал к кувшину и выпивает, давясь от жадности, неприлично торопясь,
задыхаясь и издавая необычные звуки, подобающие разве что чревовещателю.
— Сведут они меня в могилу, эти дети, — увидела госпожа Тетерби, изгнав
преступника. — Да уж скорей бы, что ли.
— Беднякам по большому счету не нужно иметь детей, — отозвался господин Тетерби.
— Эйфории от них никакой.
В эту 60 секунд он подносил к губам чашку, которую со злобой пододвинула к
нему супруга; госпожа Тетерби также подготовилась отпить из собственной чашки; и внезапно оба
они так и остановились, совершенно верно завороженные.
— Мама! Отец! — крикнул, вбегая в помещение, Джонни. — К нам госпожа
Уильям идет!
И в случае, если когда-либо с сотворения мира был на свете мальчик, что
заботливее ветхой умелой няньки вынул бы младенца из колыбели и, ласковейшим
образом баюкая и тетешкая его, радостно отправился бы с ним гулять, то
мальчиком этим был Джонни, а младенцем — Молох.
Господин Тетерби отставил чашку; госпожа Тетерби отставила чашку. Господин
Тетерби потер лоб, и госпожа Тетерби потерла лоб. Лицо мистера Тетерби стало
смягчаться и светлеть; и лицо госпожа Тетерби начало смягчаться и светлеть.
— Господи помилуй, — сообщил про себя господин Тетерби, — с чего это я
озлился? Что такое стряслось?
— Как я имела возможность снова злиться и кричать на него по окончании всего, что я
сказала и ощущала вчерашним вечером! — всхлипнула госпожа Тетерби, утирая
глаза краем фартука.
— Не чудовище ли я? — сообщил господин Тетерби. — Неужто у меня нет
сердца? София! Женушка моя маленькая!
— Дольф, дорогой!
— Я… со мной что-то такое сделалось, Софи, что и поразмыслить тошно, —
согласился супруг.
— А со мной-то, Дольф! Я была еще хуже! — в отчаянии вскрикнула супруга.
— Не убивайся так, моя Софи. Ни при каких обстоятельствах я себе этого не забуду обиду. Так как я чуть
не разбил твое сердце.
— Нет, Дольф, нет. Это я, я во всем виновата!
— Не скажи так, мой маленькая женушка. Ты такая великодушная, от этого
совесть мучает меня еще посильнее. София, дорогая, ты не воображаешь себе,
какие конкретно у меня были мысли. Само собой разумеется, вел я себя отвратительно, но знала бы ты,
что у меня было на уме!
— Ох, не думай про это, Дольф, дорогой, не нужно! — вскричала супруга.
— София, — сообщил господин Тетерби, — я обязан тебе открыться. У меня не
будет ни 60 секунд спокойствия, пока я не сообщу всю правду. Маленькая моя женушка…
— Госпожа Уильям уже совсем близко! — взвизгнул у дверей Джонни.
— Маленькая моя женушка, — задыхаясь, выговорил господин Тетерби и
ухватился за стул в отыскивании опоры. — Я удивлялся тому, что был когда-то в
тебя влюблен… Я забыл о том, каких прелестных детей ты мне подарила, и
злился, для чего ты не так стройна, как мне хотелось бы… Я… я ни разу не
отыскал в памяти о том, — не щадя себя, продолжал господин Тетерби, — какое количество у тебя
было хлопот и тревог из-за меня и из-за детей; ты бы таких забот вовсе не
знала, если бы стала женой другого, что бы лучше получал и был
неудачливей меня (а для того чтобы уж предположительно отыскать нетрудно). И в мыслях я попрекал
тебя, в силу того, что тебя самую малость состарили тяжелые годы, бремя которых ты мне
облегчала. Можешь ты этому поверить, моя женушка? Я и сам еле верю , что
думал такое!
Смеясь и плача, госпожа Тетерби порывисто сжала ладонями лицо мужа.
— Ох, Дольф! — вскрикнула она. — Какое счастье, что ты так думал! До
чего я счастлива! Так как сама-то я считала, что ты плох собой, Дольф! И это
действительно, дорогой, но мне лучшего и не нужно, мне бы лишь смотреть на тебя до
последнего моего часа, в то время, когда ты собственными хорошими руками закроешь мне глаза. Я
считала, что ты мелок ростом — и это действительно, но от этого ты мне лишь дороже,
и вдобавок дороже по причине того, что ты мой супруг, и я тебя обожаю. Я считала, что ты
начинаешь горбиться — и это действительно, но ты можешь опереться на меня, и я
все-все сделаю, чтобы тебя поддержать. Я считала, что у тебя и вида-то нет
никакого, но по тебе сходу видно, что ты хороший семьянин, а это самое
лучшее, самое хорошее на свете, и да благословит всевышний отечественный дом и отечественную семью,
Дольф!
— Ур-ра! Вот она, госпожа Уильям! — крикнул Джонни.
И в действительности, она вошла, окруженная мелкими Тетерби. На ходу они
целовали ее и друг друга, целовали мелкую сестричку и нужно будет целовать
отца с матерью, позже снова подбежали к Милли и восторженно запрыгали около
нее.
Господин и госпожа Тетерби радовались гостье никак не меньше, чем дети.
Их так же неодолимо влекло к ней; они ринулись ей навстречу, целовали ее
руки, не отходили от нее ни на ход; они просто не знали, куда ее усадить,
как приветить. Она явилась к ним как олицетворение доброты, ласковой
заботливости, домашнего уюта и любви.
— Да что же это! Неужто вы все так рады, что я пришла к вам на
рождество? — удивленная и довольная сообщила Милли а также руками всплеснула.
— Господи, как приятно!
А дети так весело кричали, так теснились к ней и целовали ее, столько
веселья и любви изливалось на нее, таковой от всех был почет, что Милли совсем
растрогалась.
— О господи! — сообщила она. — Вы меня заставляете плакать от счастья.
Да разве я этого стою? Чем я заслужила, что вы меня так любите?
— Как же вас не обожать! — вскрикнул господин Тетерби.
— Как же вас не обожать! — вскрикнула госпожа Тетерби.
— Как же вас не обожать! — радостным хором подхватили дети. И опять стали
плясать и прыгать около нее, и льнули к ней, и прижимались розовыми
личиками к ее платью, и ласкали и целовали ее платье и Милли, и все им
казалось мало.
— Ни при каких обстоятельствах в жизни я не была так растрогана, как в наше время утром, — сообщила
она, утирая глаза. — Я обязана вам на данный момент же все поведать. Приходит на
восходе солнца господин Редлоу и требует меня пойти с ним к больному брату Уильяма
Джорджу, да так нежно требует, совершенно верно я — не я, а его любимая дочь. Мы
пошли, и всю дорогу он был таковой хороший, таковой кроткий и, видно, так на меня
сохранял надежду, что я невольно всплакнула, до того мне стало приятно. Пришли мы в
тот дом, а в дверях нам повстречалась какая-то дама (вся в синяках,
бедная, видно, кто-то ее прибил); иду я мимо, а она схватила меня за руку и
говорит: Да благословит вас всевышний.
— Отлично сообщено! — увидел господин Тетерби. И госпожа Тетерби
подтвердила, что это отлично сообщено, и все дети закричали, что это отлично
сообщено.
— Кроме того, — продолжала Милли. — Встали мы по лестнице, входим в
помещение, а больной уже какое количество времени не шевелился и ни слова не сказал, —
и внезапно он поднимается на постели и плачет, и протягивает ко мне руки, и
говорит, что он вел плохую судьбу, но сейчас искренне раскаивается, и
скорбит об этом, и без того светло осознаёт безнравственность собственного прошлого, как словно бы,
наконец, рассеялась тёмная туча, застилавшая ему глаза, и умоляет меня
попросить несчастного старика отца, дабы тот забыл обиду его и благословил, а я
дабы прочла над ним молитву. Стала я просматривать молитву, а господин Редлоу
подхватил, да как горячо, а позже уж так меня благодарил, так благодарил, и
всевышнего благодарил, что сердце мое переполнилось и я бы, предположительно, расплакалась,
да больной просил меня посидеть около него, в этот самый момент уж, само собой разумеется, я с собой
совладала. Я сидела с ним, и он все держал меня за руку, пока не уснул;
тогда я тихо забрала руку и поднялась (господин Редлоу обязательно желал, дабы
я поскорее отправилась к вам), а Джордж и во сне начал искать мою руку, так что
было нужно кому-то сесть на мое место, чтобы он думал, словно бы это снова я забрала
его за руку. О господи! — всхлипнула Милли. — Я так радостна, так
признательна за все это, да и как же в противном случае!
До тех пор пока она говорила, в дверях показался Редлоу; он остановился на
мгновенье, поглядел на Милли, тесно окруженную всем семейством Тетерби, и
без звучно встал по лестнице. Скоро он снова вышел на площадку, а юный
студент, опередив его, бегом сбежал вниз.
— Хорошая моя нянюшка, наилучшая, самая милосердная на свете! —
сообщил он, опускаясь на колени перед Милли и забрав ее за руку. — Простите мне
мою тёмную неблагодарность!
— О господи, господи! — простодушно вскрикнула Милли. — Вот и еще
один. И данный меня обожает. Да чем же мне всех вас отблагодарить!
Так легко, наивно она это сообщила и позже, закрыв лицо руками,
начала плакать от счастья, что не было возможности не умиляться и не радоваться, на нее
глядя.
— Не знаю, что на меня отыскало, — продолжал студент. — Совершенно верно бес в меня
вселился… возможно, это от заболевания… я был безумен. Но сейчас я в собственном
уме. Я вот на данный момент говорю — и с каждым словом прихожу в себя. Я услыхал, как
дети выкрикивают ваше имя, и от одного этого разум мой прояснился. Нет, не
плачьте, Милли, дорогая! Если бы лишь вы имели возможность просматривать в моем сердце, в случае, если
б вы знали, как оно переполнено признательностью, и любовью, и уважением, вы
не стали бы плакать передо мною. Это таковой неприятный упрек мне!
— Нет, нет, — возразила Милли. — Это совсем не упрек! Ничего для того чтобы! Я
плачу от эйфории. Кроме того страно, что вы вздумали просить у меня прощенья
за такую малость, а все-таки мне приятно.
— И вы снова станете меня навещать? И закончите ту занавеску?
— Нет, — сообщила Милли, утирая глаза, и покачала головой. — Сейчас вам
больше не пригодится мое шитье.
— Значит, вы меня не простили? Она отвела его в сторону и шепнула:
— Пришла весточка из ваших родных краев, господин Эдмонд.
— Как? Что такое?
— Может, оттого, что вы совсем не писали, пока вам было весьма худо,
либо, в то время, когда стало получше, все-таки почерк ваш переменился, но лишь дома
заподозрили правду; не смотря ни на что… но лишь сообщите, не повредят вам
вести, если они не плохие?
— Само собой разумеется, нет.
— Так вот, к вам кто-то приехал! — сообщила Милли.
— Матушка? — задал вопрос студент и нечайно посмотрел назад на Редлоу, что
уже сошел с лестницы.
— Тсс! Нет, не она.
— Больше некому.
— Ах, вот как! — сообщила Милли. — Уж словно бы некому?
— Но это не… — он опоздал договорить, Милли закрыла ему рот рукой.
— Да, да! — сообщила она. — Одна молоденькая мисс (она весьма похожа на
тот мелкий портрет, господин Эдмонд, лишь еще краше) так о вас
тревожилась, что не знала ни 60 секунд спокойствия, и вчерашним вечером она приехала
совместно со своей служанкой. Вы на собственных письмах постоянно ставили адрес
колледжа, вот она и приехала в том направлении; я в наше время утром ее увидала, еще прежде, чем
мистера Редлоу. И она также меня обожает, — прибавила Милли. — О господи, и она
также!
— Этим утром! Где же она на данный момент?
— А на данный момент, — шепнула Милли ему в самое ухо, — она сидит у нас в
сторожке, в моей маленькой гостиной, и ожидает вас.
Здмонд прочно стиснул ее руку и готов был на данный момент же бежать, но она
остановила его.
— Господин Редлоу так переменился — он сообщил мне в наше время поутру, что
утратил память. Будьте к нему повнимательней, господин Эдмонд. Все мы должны
быть к нему внимательны, он в этом весьма испытывает недостаток.
Юный человек взором уверил Милли, что ее предупреждение не пропало
бесплатно; и, проходя мимо Ученого к дверям, почтительно и приветливо
поклонился.
Редлоу ответил поклоном, выполненным учтивости а также смирения, и
взглянул вслед студенту. Позже склонился головою на руку, как будто бы пробуя
пробудить в себе что-то потерянное. Но оно провалилось сквозь землю безвозвратно.
Перемена, совершившаяся в нем под влиянием нового и музыки появления
Призрака, заключалась в том, что сейчас он неизменно и глубоко ощущал,
сколь громадна его потеря, и сожалел о ней, и светло видел, как непохож он стал
на всех около. От этого ожил в нем интерес к окружающим и появилось смутное
покорное сознание собственной беды, подобное тому, какое появляется у иных людей,
чей разум ослабел с годами, но сердце не очерствело и к чьим старческим
немощам не прибавилось безрадостное равнодушие.
Он сознавал, что, пока он все больше искупает благодаря Милли зло, им
причиненное, с каждым часом, что он проводит в ее обществе, все глубже
утверждаются в нем эти новые эмоции. Исходя из этого, и по причине того, что Милли
будила нескончаемую нежность в его душе (хоть он и не питал надежды на
исцеленье), Редлоу ощущал, что полностью зависит от нее и что она — опора
ему в постигшем его несчастье.
И в то время, когда Милли задала вопрос, не пора ли им уже воротиться к себе, к Уильяму и
старику Филиппу, он с готовностью дал согласие — его и самого тревожила идея
о них, — забрал ее под руку и отправился с нею рядом; глядя на него, тяжело было
поверить, что он — умный и ученый человек, для которого все загадки природы
— открытая книга, а она — несложная, необразованная дама; казалось, роли их
переменились и он не знает ничего, она же — все.
В то время, когда они вдвоем выходили из дома Тетерби, Редлоу видел, как теснились
и ластились к ней дети, слышал их весёлые голоса и звонкий смех; видел
около сияющие детские лица, совершенно верно цветы; на глазах у него родители этих
детей опять получили любовь и довольство. Он всем сердцем почувствовал простоту и
безыскусственность, которой дышало все в этом бедном доме, куда снова
возвратилось самообладание; он думал о том пагубном недуге, что внес он в эту
семью и что, не будь Милли, имел возможность бы распространиться и тлетворным ядом
отравить все и вся; и, возможно, не нужно удивляться тому, что он
покорно шел с нею рядом и прочно прижимал к себе ее ласковую руку.
В то время, когда они вошли в сторожку, старик Филипп сидел в собственном кресле у огня,
неподвижным взором уставясь в пол, а Уильям, прислонясь к камину с другой
стороны, не сводил глаз с отца. Чуть Милли показалась в дверях, оба
содрогнулись и обернулись к ней, и в тот же миг лица их просияли.
— О господи, господи, и они также мне рады! — вскрикнула Милли,
остановилась и ликуя захлопала в ладоши. — Вот и еще двое!
Рады ей! Слово радость через чур слабо, дабы выразить то, что они
ощущали. Милли ринулась в объятия мужа, раскрытые ей навстречу,
склонила голову ему на плечо, и он был бы радостен целый данный маленький зимний