— Брат! Что желаешь ты делать? — задала вопрос она трепещущим голосом.
— Убить их всех! — твердо отвечал я.
— Брат, не убивай! — кротко молила Арабелла. — не забывай, мы — христиане! Христос сообщил: «Любите неприятелей ваших!»
Я сардонически улыбнулся.
— Сестра! Ты не осознаёшь, чего ты просишь: они проснутся и догонят нас.
— Они пьяны, дремлют прочно, и в то время, когда проснутся, мы будем уже на большом растоянии.
Я, Витя, в душе радостно захохотал: мне представилась прекраснейшая комбинация, которую я разовью из создавшегося положения. Но ни один мускул не дрогнул на моем лице. Я, Артур, ужасным голосом проговорил:
— Сестра, будь по-твоему. Но, в случае, если что произойдёт, да падет моя кровь на твою голову!
Мы с опаской вылезли в окно и с быстротой змеи, устремляющейся на добычу, пустились бежать в невинный лес.
Бежали всю ночь и целый сутки. К вечеру сделали привал на ступенях папиного балкона. Стали жарить на костре убитую мною серну. Внезапно я насторожился, как антилопа, почуявшая запах льва.
— Сестра! Ты слышишь конский топот?
— Нет.
Я припал ухом к почва, позже встал, приложил палец к губам и, как ящерица, тихо скользнул в кусты. Раздвинул ветки жасмина — и остановился, как вкопанный. Взор мой окаменел от кошмара: по равнине, вдогонку за нами, спешило тридцать тысяч краснокожих наездников.
Я подбежал к сестре и, задыхаясь, крикнул:
— Скорей! Погоня! Бежим!
Мы бегом обогнули выступ дома, тёмную бочку с дождевой водой, на протяжении стенки конюшни побежали к громадной липе. Внезапно неприятели увидели нас и устремились вдогонку.
Залегши в непроходимых бамбуковых зарослях, около грядки с луком, я на выбор бил из собственных штуцеров по краснокожим, а сестра заряжала и подавала мне. Тысячи три трупов уже устилали равнину. Неприятели направляли в нас облака стрел и, испуская жестокие крики, делали вид, что планируют броситься на нас. Но этим они закрывали адский план, которого я — увы! — не разгадал. Пятьсот отборных солдат с гибкостью пантеры пробрались к нам в тыл, к скамье под громадной липой, и с диким воем ринулись на нас позади. И со всех сторон устремились неприятели. Я бился прикладом, индейцы грудами валились с размозженными головами. Но, наконец, побежденный численностью, целый израненный, я упал. Как свора коршунов, дикари устремились на меня, связали и отвели с сестрою в ту же беседку, из которой мы дни назад убежали.
И вот — начали меня мучить. Все изощреннейшие пытки, какие конкретно лишь обрисованы у Густава-и Майн Рида Эмара, были применены ко мне: мне вырезывали из кожи ремни, жгли подошвы углями, выковыривали гвоздями глаза. Я глухо стонал и сказал:
— Так. вот, сестра, что такое твой христианский всевышний! Он приказывает щадить неприятелей для того, чтобы они позже имели возможность предавать таким адским мучениям твоих братьев?.. Благодарю тебя, сестра!.. Оо-о!.. Если бы я тебя тогда не послушался, мы были бы сейчас свободны, были бы на родине… Ооооооо!..
И сестра, — уже не фантастическая сестра Арабелла, а настоящая сестра Юля, — заливалась самыми настоящими слезами, и это мне еще больше поддавало жару.
Индейцы взрезали мне пузо и стали наматывать мои кишки на колесо, усеянное остриями. При таковой пытке человек испытывает страшнейшие страдания, а в это же время непрерывно смеётся душу раздирающим смехом, в силу того, что в человеке имеется такая смеятельная кишка, и в случае, если за нее тащить, то человек смеется, желает — не желает.
И я, корчась, смеялся страшным хохотом, а в промежутках между хохотом стонал и сказал:
— Сейчас, сестра, я отлично запомню, что такое твой христианский всевышний… Хха-хха-хха!.. Проклятие тебе! Да падет моя кровь на твою голову! Хха-хха-хха-хха-хха-хха-хха!.. И я смеялся леденящим кровь хохотом, а Юля истекала самыми настоящими слезами.
* * *
Кое-какие собственные знания я получал совсем неизвестно откуда, — вернее всего, черпал из собственного воображения. Но они почему-то весьма прочно сидели в памяти, и я глубоко был уверенный в их правильности. Так было, к примеру, со смеятельною кишкою. не забываю еще таковой случай.
У сестренки Мани было нарушение желудка, по окончании обеда ей не дали яблока. Она весьма была обижена. Надулась и ворчала:
— Ну, поскольку все равно, уж имеется понос. Какая, же отличие? Ну, съем яблоко, — понос был и останется, больше ничего.
Я принципиально важно стал ей растолковывать:
— Как ты не осознаёшь? Ты думаешь, он так на одном месте и остановится? Он будет идти все дальше и дальше, — в руки, в ноги, в голову. Порежешь руку, и из нее потечет понос; начнешь сморкаться, — в носовом платке понос.
Маня обширно раскрыла глаза и замолчала. Это ее в полной мере убедило. Отец еще сидел за столом и дочитывал «Русские ведомости». Он вслушался в мои объяснения и изумленно опустил газету.
— Виця! Что ты за бред таковой городишь?
— Как? Нет, правда! — Правда?
Отец в неисправимом отчаянии махнул рукою, без звучно поднялся и вышел.
* * *
Довольно часто мы делали между собой так. Одной рукой за горло, вторая заносит над грудью невидимый кинжал.
— Проси прощады!
— Прошу прощады!
— Нет!
И кинжал вонзался в грудь.
По большому счету, вспоминая детство, удивляюсь: как мало все эти игральные свирепства грязнили душу, как совсем не претворялись в судьбу.
* * *
Сербское восстание и русско-турецкую войну я не забываю светло, — я тогда был в первом и втором классах гимназии. Весточки: «Войска России переправились через Дунай», «перешли Балканы», «Плевна забрана». Ур-ра-а-а!.. Восхищение, кепки летят вверх. Молебен, и распускают по зданиям.
Какие конкретно мы молодцы! Всю землю на нас удивляется. Русские, как львы, идут вперед, ничего не имеет возможности их остановить — ни реки, ни горы, ни снега! И все зарубежные государства испуганно и завистью наблюдают. «Кто разрешит восточный вопрос?» На бумажке четыре портрета — британской королевы Виктории, германского императора Вильгельма I, турецкого — Франца-султана и австрийского Иосифа Абдул-Гамида. Сложить бумажку по пунктирам, — и из лба Виктории, подбородка Абдул-Гамида, затылка Франца-Вильгельма и бакенбард Иосифа внезапно получается — портрет отечественного царя Александра Второго… Превосходно! Сам, значит, всевышний заблаговременно решил!
австрийцы и Немцы весьма нам питают зависть к, всячески стараются мешать нам и помогать туркам. Лишь мы их не опасаемся.
Шли как-то немец с турком,
Зашли они в кабак.
Один тут сел на лавку,
Второй курил табак.
А немец по-германски,
А турок по-турецки.
А немец-то: «а-ля-ля!»
А турок-то: «а-ла-ла!»
Но русский, всех посильнее,
Дал турку тумака,
А немец умнее, —
Удрал из кабака.
Вот мы какие конкретно молодцы! Так мы войну и кончим, — придется немцу с конфузом удирать. Лишь вот горе, — я легко в отчаяние приходил: всех турок перебьют! В то время, когда вырасту громадной, — мне ничего не останется!
Храбрец. — Это был настоящий, самый несомненный храбрец с георгиевским крестом. Был на турецкой войне, брал Плевну. Он к нам поступил дворником. Григорий. Строгое, надменное лицо, презрительные глаза. Сказал с нами, мальцами, как словно бы громадную нам честь делал. Любимое его присловье было:
— Дам четыре раза по шее, — судьбой пожертвую! В то время, когда его задавали вопросы;
— Правильно?
Он с шиком отвечал:
— Нет, не правильно, а вереятно, справедливо, окончательно и даже натурально!
Я жадно расспрашивал его про войну. Как вы ходили в штыковые атаки? Скакал перед вами Скобелев на белом коне? У меня был листок с отпечатанным портретом Скобелева, и под ним долгие стихи, — начинались так:
Кто прыгает, кто спешит на белом коке
Навстречу свистящих гранат?
Стоит невредимым кто в адском огне
Без брони, без шлема, без лат?
Кто в кителе белом, с крестом на груди,
Мишенью неприятелям отечественным помогает?..
И еще я задавал вопросы: было у вас, что отечественного воина отрезали турки от своих, а он проложил себе назад дорогу прикладом через три батальона турок? какое количество турок ты посадил на штык?
А Григорий вместо этого говорил такие вещи:
— Пришли мы в место одно, именуется Казанлык. В том месте масло делают розовое, — до чего же духовитое! Цены ему нет. Сто рублей капля одна! Дабы каплю одну такую добыть, необходимо, может, целую десятину роз изничтожить. Вот пришел нам приказ уходить… Что с этим маслом делать? Брали помазком да сапоги себе мазали.
Я ахнул:
— Сапоги?!
— Что же с ним делать? Не им же оставлять!
— Отчего же не покинуть? Так как они невооруженные, предположительно, были.
— Нешто возможно!
Я не имел возможности осознать, по какой причине было нельзя. Настоящий храбрец, мне казалось, не стал бы этого делать. Либо еще:
— Девки турецкие и бабы ходят закрымши лицо, — наподобие как бы занавеска висит с головы, лишь глаза в щелку смотрят, да шнобель оттопыривается. Ну, само собой разумеется, подойдешь, подымешь занавеску у ней, поглядишь. И, само собой разумеется, вообче…
— Что по большому счету?
— Вообче, значит… Ну, как сообщить? Понятное дело. Как говорится, — натурально!
Мне было неясно, но чуялась под этим какая-то громадная мерзость. И я вспоминал время от времени: да правда ли он храбрец?
Произошёл пожар на Верхне-Дворянской, наискосок от нас, в мелочной лавке Окорокова. Лавка стояла отдельным домиком. В то время, когда, я прибежал, она вся пылала. Толпился народ. Толстый лавочник кубарем крутился около пылающей лавки и лишь повторял рыдающим голосом, хватаясь за голову:
— Укладочку, укладочку мне извлечь, ах, ты, боже мой! В задней горнице стоит под кроватью!.. Господи, г-господи! Разрешите войти же меня!..
Бабы выли и держали его за полы, чтобы он не ринулся в пламя. Скоро вышел вперед отечественный Григорий. Глаза горели особым лихим блеском.
— Где, говоришь, укладочка?
Через разметанный забор подошли к задней двери лавчонки, она была закрыта изнутри. В окно лавочник начал показывать и растолковывать, где стоит укладка. Густой сизый дым в помещении окрашивался из горящей лавки дрожащими огненными отсветами.
Внезапно Григорий вышиб кулаком оконце, закрыл глаза ладонью и, головой вперед, ринулся через окно в помещение. Все замерли. В дыму ничего не было видно, лишь шипело и трещало пламя. Из дыма вылетел наружу оранжевый сундучок, обитый жестью, а за ним показалась задыхающаяся голова Григория с выпученными глазами; он высунулся из окна и кулем вывалился наружу. на данный момент же быстро встал, отбежал и жадно начал дышать чистым воздухом.
Я был в неистовом восторге от его подвига. Дома, в то время, когда он воротился, все окружили его, любовно наблюдали, восхищались. А он встряхивал волосами и хвастливо передавал подробности.
Лавочник дал ему десять рублей и вечером повел в трактир. А в десятом часу прибежала к нам наверх горничная Параша и со страхом сказала, что Григорий пришел пьяный-распьяный, старик-кучер Тарасыч спрятался от него на сеновал, а он бьет кухарку Татьяну. не забываю окровавленное, рыдающее лицо Татьяны и свирепо выпученные глаза Григория, его ужасные ругательства, двух городовых, крутящих ему назад руки.
Григория вычислили. Жизнь в настоящем виде прошла передо мною. И в первоначальный раз мне пришла в голову идея, которая позже довольно часто передо мною поднималась. «Храбрец», храбрец… Такая ли уже это первосортная добродетели? И без того ли уж она сама по себе возвышает человека?
* * *
Двенадцать часов. На большом растоянии, на оружейном заводе, протяжный, могучий, на целый город гудок, на данный момент же за ним звонок у нас по коридорам. Громадная перемена. Мчимся по узорным ступеням чугунных лестниц вниз, на просторный гимназический двор. Наскоро прожуешь ланч — и на сшибалку. Это долгое отесанное бревно, укрепленное горизонтально на двух столбах, на высоте с аршин над почвой. Две партии. Передние в каждой партии стоят среди бревна, раздвинув ноги как возможно шире. За их спиною близко теснятся друг за другом остальные. Необходимо сшибить соперника с бревна; в то время, когда он слетит, стараешься продвинуться ногой вперед какое количество успеешь, — тот, кто стоял за слетевшим, также торопится захватить побольше места. Строго запрещается давать подножки и на лету хвататься за соперника, дабы его стащить с собою. Побеждает та партия, которая до конца займет вражескую половину бревна.
В борьбе довольно много самых разнообразных приемов, более не сильный легко может сшибить более сильного. Возможно кроме того сшибить самым легким прикосновением руки: очень сильно размахнешься правой рукой, — соперник машинально подается телом навстречу удару, но удара ты не наносишь, а левой рукой с противоположной стороны чуть его толкнешь — и он слетает.
Плохо весьма интересно. Вот против нас — силач Тимофеев, первый боец сшибалки. Немногословный, с нависшим на глаза тупым лицом и лбом. Бараньими глазами он наблюдает прямо вперед, и от каждого его удара наотмашь слетает соперник, и он продвигается все вперед. Я, нервничая, ожидаю собственной очереди, — у меня имеется против Тимофеева собственный прием. Вот слетел находившийся передо мною, я тороплюсь раскорячиться и занять побольше места. На меня надвигается Тимофеев, размахнулся чугунного ладонью, я мгновенно пригибаюсь к самому столбу, удар проносится по воздуху, Тимофеев теряет равновесие и слетает наземь, а я, под «ура» товарищей, продвигаюсь вперед. Дальше идет мелкота, мы опять отвоевываем забранное Тимофеевым пространство. Вот снова надвинулась позади очередь Тимофеева. Он не разнообразен на приемы. Прямо глядя тупыми глазами, он еще посильнее бьет меня наотмашь, — я откидываюсь назад, и он снова слетает. Один я, ни разу не слетев, под «ура» товарищей, завоевываю всю сшибалку до самого финиша. Позже, дома, с упоением всем говорю про собственную победу. И необычно и жалко, — никто хорошенько не ощущает, как это принципиально важно и великолепно. Так как против меня сам Тимофеев был, и я его два раза сшиб!
Хорошая игра. И нужная. Бывали, само собой разумеется, несчастные случаи: мальчик падал на бревно спиной либо низом живота, расшибался. Но это бывало от подножек либо по большому счету от неправильной игры. Но игра эта производила крепость и большую устойчивость в ногах, уменье удержаться на них в самых тяжёлых положениях. Неоднократно потом — при гололедице либо легко, в то время, когда оступишься, — получалось не упасть при таких положениях, где в противном случае непременно расшиб бы себе затылок либо сломал ногу. И любой раз добром помянешь сшибалку и сообщишь: это лишь благодаря ей!
Мы весьма ею увлекались. Занята сшибалка громадными, нас не пускают, — сшибаемся легко на земле, мня себе полосу бревна. Идем из гимназии по улице, заметим, лежит бревно, — на данный момент же сшибаться, пока не сгонит дворник. Совсем как сейчас с футболом.
* * *
В юные годы фантазия у меня была самая необузданная. Реальность давала толчок, — и в направлении этого толчка фантазия начинала трудиться так, что я уже не отличал, где правда и где выдумка; мучился выдумкою, радовался, негодовал, как словно бы это все уже произошло взаправду. Раз шел из гимназии и внезапно представил себе: что, если бы силач отечественного класса, Тимофеев, внезапно ущемил бы мне шнобель меж пальцев и без того стал бы водить по классу, на потеху товарищам? И всю дорогу к себе я страдал, как словно бы это правда произошло, и искал, и не обнаружил дорог, как бы отомстить обидчику.
Ко всякому действию, ко всякой работе торопилась прицепиться фантазия и пробовала перевоплотить их в завлекательную игру. К примеру, имеется ложкою клюквенный кисель. Это была история тяжелой и смелой борьбы кучки русских с огромной армией турок. Русские (ложка) врезываются в самую гущу турок, пробиваются до другого финиша, — но на данный момент же за их спиною неприятели смыкаются. Русские развернули снова в самую гущу. Продолжительно тянется бой. Все жиже делается красная гуща неприятелей, все ленивее смыкается за кучкой храбрецов. Наконец силы ее истощились. Русские проносятся из финиша в финиш, — за ними остаются широкие белые полосы, и они уже не смыкаются. И уже русские шарят по всей равнине, и захватывают, и беспощадно уничтожают жалкие остатки турок…
— Ура! Победа!
Взрослые с большим удивлением наблюдают, — передо мною лишь безлюдная тарелка из-под клюквенного киселя.
— Чего это ты, Витя?
— Всех турок победил! С мелкой горстью русских!
И я с торжеством показываю собственную ложку.
— А, чтобы тебя всевышний обожал!
Это любимая мамина поговорка. Мама смеется и машет рукою: она привыкла к моим фантазиям.
Либо вот. Учить наизусть латинские исключения. Это была увлекательнейшая игра.
Довольно много слов на is
Masculini generis:
Panis, piscis, crinis, finis.
Ignis, lapis, pulvis, cinis,
Orbis, amnis и canalis,
Sanguis, unguis, glis, annalis,
Fascis, axis, funis, ensis,
Fustis, veciis, vermis, rnerisis,
Poslis, tollis, cucumis,
Cassis, callis, col lis,
Sentis, caulis, pollis.
— Солдаты! За мной!
Ужасная, неприступная крепость. Неприятели валят на нас со стенку камни, льют кипяток, расплавленную смолу, мечут копья, осыпают стрелами. Мы, закрывшись щитами ползем по обрывистым горам, приставляем к отвесным стенкам лестницы…
Panis, piscis, crinis, finis…
Молодцы! Уже взлезли на стену!
Ignis…
А дальше как? Дальше, дальше как?
…cinis,
…canalis,
…annalis…
Валятся, валятся! какое количество перебито! И никто дальше не подходит на помощь. А тех, кто уж наверху, неприятели теснят, напирают на них, сбрасывают щитами в пропасть. Полный разгром! Жалкие остатки отрядов сбираются ко мне…
— Вар, Вар! Дай мне назад мои легионы!
Формирую новую армию, стараюсь ее вооружить покрепче: ignis, lapis — lapis — lapis, pulvis — pulvis, cinis!
— Солдаты! Вперед! Отомстим за отечественный позор!
Первые последовательности дружно одолевают все препятствия, вот они уже на зубцах стен. Бегут последовательность за рядом….
Panis, piscis, crinis, finis,
Ignis, lapis, pulvis, cinis,
Orbis, amnis и canalis,
Sanguis, unguis, glis, annalis…
Внезапно заколебались подходящие последовательности. Сверху призывные крики:
— Скорее! На помощь!
Как? Как в том месте?.. Fascis… Fascis… А дальше? А дальше как? Господи!
Помощи нет. Бешено бьются на стене храбрецы, окруженные полчищами неприятелей. Но иссякают силы. И вот мы видим: вниз головами солдаты летят в пропасть, катятся со стонами по острым выступам, разрушенные доспехи покрыты пылью и кровью… О позор, позор!
Я лихорадочно шагаю по громадной аллее, готовлю легионы к новому приступу. Вот особенно эта когорта ненадежна. Fascis, axis — axis — axis… Funis, ensis… Funis, ensis…
И снова в бой. Правы были мои опасения. Не выдержала ненадежная когорта: на ней неприятели разрезали отечественную армию пополам и отбросили от крепости,
И снова и снова обучение войска. И наконец — торжество! Нигде не поколебались, ни одного шага никто не сделал назад. Ура! Ура! — мчится по всему саду. Крепость забрана.
— Ур-ра-а-а-а-а-а-а!!!
— Витя, что ты кричишь! Отец спит! Потише:
— Ура-а-а-а!
Не нужно терять времени. Побольше забрать крепостей. до тех пор пока неприятели еще не пришли в себя. Подходим к следующей:
Panis, piscis, crinis, finis…
Ignis, lapis, pubis, cinis…
Стройными последовательностями, сверкая щитами и шлемами, устремляются на крепость мои грозные когорты. Нигде никакого замешательства. Крепость забрана одним ударом! До вечернего чая мною завоевано десять крепостей, — и выучен тяжёлый, громадный урок, беспощадно заданный преподавателем латинского языка, суровым Осипом Антоновичем Петрученко.
на следующий день утром иду в гимназию. Снова веду собственных ветеранов на приступ вражеской крепости. И внезапно — о кошмар! — снова подвела та же самая когорта! Снова осаждающую отечественную армию разрезали пополам и отбросили! Glis, annalis… А дальше как? Безлюдное место!
Сажусь на уличную тумбу, снимаю ранец, вынимаю толстенького Кюнера. Ах, да: Fascis, axis, funis, ensisl
— Fascis, axis, funis, funis…
Завоевывается еще дюжина крепостей, и в гимназию прихожу триумфатором, предводителем закаленных в сражении, непобедимых легионов.
Товарищи с унылым отвращением сидят над Кюнером и тупо твердят:
Panis, piscis, crinis, finis…
Входит Петрученко.
— Преферансов!
— Тимофеевский! — Кепанов!
Двойки, единицы так и сыплются. Петрученко возмущенно крутит головою.
— Ну-ка… Смидович!
И мои испытанные когорты радостно, легким шагом, без единой запинки устремляются в бой:
Довольно много слов на is
Masculini generis:
Panis, piscis, crinis, finis,
Ignis, lapis, pulvis, cinis,
Оrbis, amnis и canalis,
Sanguis, unguis, glis, annalis,
Fascis, axis, funis, ensis…
Петрученко с удовольствием слушает, как самые красивые пушкинские стихи, кивает в такт головою и крупно ставит в издании против моей фамилии — 5.
А вот с математикой и по большому счету с математикой было весьма скверно. Фантазии в том месте приложить было не к чему, и плохо было тяжело разобраться в различных торговых операциях с пудами хлеба, золотниками соли и фунтами селёдок, в особенности, в то время, когда ко мне еще подбавляли пара килограммов мяса: Время от времени сидел до поздней ночи, снова и снова приходил к папе с неправильными ответами и уходил от него, размазывая по щекам слезы и лиловые чернила.
* * *
Это была работа тяжёлая и продолжительная: клался в рот кусок тёмной резины, и эту резину необходимо было жевать — весь месяц! Все время жевали, лишь на протяжении еды и на ночь вынимали изо рта. Через месяц из твёрдого куска резины получалась тягучая тёмная масса. Именовалось: съемка. Ею весьма комфортно было стирать карандаш на уроках черчения и рисования. Но не для этого, само собой разумеется, брали мы на себя столь великий труд: стирать возможно было и несложной резинкой. Основное наслаждение было вот какое: из тёмного шарика возможно было сделать блин величиной с пятак, загнуть и слепить края, так что получался как бы пирожок, наполненный воздухом. Тогда пирожок сжимался Между пальцев, он лопался, и получалось:
— Пук!
Для этою наслаждения мы и трудились весь месяц. И у кого не было съемки, кто был ленив на работу, тот униженно просил дать ему на 60 секунд съемочку, делал два-три раза «пук!» и с завистью возвращал обладателю. Если бы такую вещь возможно было за две копейки приобрести в магазине думаю, никто бы ею не интересовался.
* * *
Время от времени бывало: Геня, Миша, я и Юля сойдемся с загадочными лицами в укромном углу сада в такое время, в то время, когда никого из громадных в саду нет.
— Никого не видно?
— Никого. Геня сказал:
— Идем!
Он был старший среди нас. Мы шли, воровато оглядываясь. Шли на неспециализированный, коллективный грех, заблаговременно светло говоря себе, что идем на грех.
В саду у нас довольно много было яблонь, — и грушовки, и коричневые, и боровинки, и антоновки. Каждую мы, само собой разумеется, отлично обглядели, знали наперечет чуть не каждое яблоко и довольно часто с желанием заглядывались на них. Но яблочный спас был еще в первых рядах; значит, во всех отношениях имеется яблоки было вредно: для души, — в силу того, что они были еще не освященные, для желудка, — в силу того, что они были еще зеленые. Но сейчас мы сознательно шли на грех. Сбивали долгими палками, самые аппетитные и ели и румяные яблоки. Под красном кожицей мясо было белое, терпко-кислое, деревянистое. Но сладко было имеется, в силу того, что — запрещено, а сейчас внезапно стало возможно! И мы переходили от дерева к дереву и действиями собственными радовали дьявола.
Наедались. Позже, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к маме каяться. Геня протестовал, возмущался, сказал, что не нужно, никто не определит. Никто? А всевышний?.. Мы лишь потому и шли на грех, что знали, — его возможно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — добрая половина исправления». Это постоянно говорили и мама и папа. И мы виновато каялись, и мама безрадостно сказала, что это весьма плохо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились и глотали касторку. Геня же, чтобы оправдать хоть себя, сконфуженно сказал:
— А я яблок не ел: надкушу, а в то время, когда вижу, никто не наблюдает, — выплюну, а яблоко закину в кусты.
Но от касторки это его не выручало.
* * *
Нам говорили, что все люди равны, что сословные различия глупы, — смешно гордиться тем, что предки Рим спасли. Но мы знали, что отечественный род — древний дворянский род, записанный в шестую часть родословной книги. А шестая часть — это самая серьёзная и почетная; быть в ней записанным — кроме того почетнее, чем быть графом.
— Ну! Графом все-таки быть приятнее. Граф Смидович! А так никто кроме того не знает.
— Приятнее — да. А почетности таковой уж нет.
И герб собственный мы знали: крестик с расширенными финишами, а под ним охотничий рог. Сперва был легко крестик, но один отечественный предок спас на охоте жизнь какому-то Польскому королю и за это взял в собственный герб охотничий рог. Старший брат папин, дядя Карл, сказал нам:
— Предки не были королями, но они были серьёзнее: они сами выбирали королей.
* * *
В младших классах гимназии я был весьма невысокого роста, да и просто весьма молод был для собственного класса: во втором классе был десяти лет.
Вот раз иду из гимназии. Ранец за плечами не легко нагружён книгами, шинель до пят, сам с ноготок. На Барановой улице навстречу мне большой господин с седыми прокопченными усами, в медвежьей шубе. Он изумленно осмотрел меня.
— Таковой мелкий — и уж в гимназия! Вот потеха! В каком вы классе, юный человек?
— Во втором. — Я робко потупился и прибавил: — И первый ученик.
Господин уж совсем изумился:
— Да что вы рассказываете?! Не может быть!.. Как ваша фамилия?
— Смидович.
— Не сынок ли доктора Викентия Игнатьевича? — Да.
— Да что вы? Весьма, весьма приятно видеть таких детей… — Собственной теплою громадной рукою он пожал мне руку. — Передайте мой поклон Викентию Игнатьевичу!
Я шел дальше. Весьма было гордо на душе и приятно, И нежданно в голову быстро встала идея:
«Внезапно бы он сообщил: „Весьма, весьма приятно видеть таких детей! Вот вам за это — рубль!“ Либо нет, не рубль, а — „десять рублей“!»
Десять рублей. Я начал соображать, что бы я приобрел на эти средства. Коробочка оловянных солдатиков стоит сорок копеек. Куплю на шесть рублей, — значит… пятнадцать коробочек! Русская пехота, русская кавалерия, германские гусары в красных голубых ментиках и мундирах, позже — турки в светло синий мундирах стреляют, а сербы в светло-серых куртках бегут в штыки. Таких сходу пять коробок, дабы довольно много было турок. Три коробки артиллерии. Артиллерия — шестьдесят копеек коробка. Всего семь восемьдесят. Остается два двадцать. На это — шоколаду. Палочка шоколаду — пятачок. Всего какое количество? Со… Сорок четыре палочки! Сорок четыре! Из шоколаду — ложементы; нет — столько шоколаду — возможно целую крепость. Из-за брустверов стреляют турки, торчат дула пушек. На турок в штыки бегут сербы, за ними русская пехота и любая кавалерия.
Позже начал думать о втором. Подошел к дому, вошел в металлическую, выкрашенную в белое будку отечественного крыльца, позвонил. По какой причине это такая радость в душе? Что такое произошло? Как словно бы именины… И разочарованно отыскал в памяти: никаких денег нет, старик мне ничего не дал, не будет ни оловянных армий, ни шоколадных окопов…
* * *
Было мне тогда десять лет, был я во втором классе гимназии, и тогда вот я в первоначальный раз — полюбил. Но об этом необходимо поведать поподробнее.
Первая моя любовь
Перед этим весь год у нас в Туле жил нахлебником Володя Плещеев, сын богатой крапивенской помещицы, папиной пациентки. Он получал образование первом классе настоящего училища, я — в первом классе гимназии.
Володя данный был рыхловатый мальчик, необычно громадного роста, с неровными пятнами румянца на белом лице. Мы все — брат Миша, Володя и я — помещались в одной комнате. Нас с Мншею удивляло и смешило, что мыло у Володи было душистое, особые были ножнички для ногтей; волосы он помадил, продолжительно в любой момент хорошился перед зеркалом.
В первоначальный же сутки знакомства он принципиально важно растолковал нам, что Плещеевы — весьма древний дворянский род, что имеется такие дворянские фамилии — Арсеньевы, Бибиковы, Воейковы, Столыпины, Плещеевы, — каковые значительно выше графов а также некоторых князей. Ну, тут мы его срезали. Мы ему растолковали, что мы и сами выше графов, что мы записаны в шестую часть родословной книги. На это он ничего не имел возможности сообщить.
* * *
По окончании экзаменов, в первых числах Июня, Володя отправился к себе в деревню Богучарово; мы отправились вместе с ним: его мать, Варвара Владимировна, пригласила нас погостить недельки на две.
Станция Лазарево. Блестящая пролетка с парой на отлете, кучер в синей бархатной безрукавке и рубашке, в круглой шапочке с павлиньими перьями. Мягкое покачивание, блеск солнечного утра, запах дёгтя и конского пота, в теплом ветре — запах желтой сурепицы с чёрных зеленей овсов. ожидание и Волнение в душе,
Зала с блестящим паркетом. Накрытый чайный стол. Володя провалился сквозь землю. Мы с Мишей неуверено находились у окна.
Одна из дверей открылась, вошла приземистая девочка с некрасивым широким лицом, в розовом платье с белым передничком. Она остановилась среди залы, со смущенным любопытством осмотрела нас. Мы расшаркались. Она присела и вышла.
За дверью слышалось стремительное перешептывание, подавленный хохот. Дверь пара раз начинала раскрываться и снова закрывалась, Наконец открылась. Вышла вторая девочка, также в белом фартучке и розовом платье. Была она самую малость выше первой, стройная; прекрасный овал лица, румяные щечки, частые каштановые волосы до плеч, придерживаемые гребешком. Девочка остановилась, медлительно осмотрела нас гордыми светло синий глазами. Мы снова расшаркались. Она улыбнулась, не ответила на поклон и вышла.