Ты любезна мне, и всякому ты любезна, — от всякого неотделима; все тобою согреты… кто же согреет тебя? 16 глава

Чай настоялся. Кружку приблизить – всего и делов! – глоток к глотку… – терпкое вмещение в темноту. Ну само собой разумеется! ну само собой разумеется… – прядь смородины, вплывшая в хвойную память, повенчальное соприжатье. Ломтик сахара… белые крошки – с губ, – обещание парусов.

Суетошье избылось… Костёр догорел, замерцался ко сну, закутался в пепловое покрывало. …Что дальше?

Дремать. …Человек поднялся, и медлительно и не легко направился к шалашу, на ходу понемножечку до-осознавая: он – тут…

…Поёрзал, притираясь к впадинам и выпуклостям лежбища. Замер, прислушиваясь: …шёпот, шорох, шебуршание… потрескивания да повеивания… И, думается, ливень… — вялая заунывная морось, стирающая следы, наполняющая величайшие чаши…

Ночью человек проснулся. Проснулся от холода.

Любой квадратик его тела разламывался, рассыпался истерическим крошевом озноба, – хриплый, истошный во-повсеместно фейерверк. Зубы сшибались – от низа к верху – в напряжённой упёртой попытке добыть искру… хоть искорку угрева! живот и Колени слиплись между собой до онемения. Руки – неясно где, неясно! но, казалось, они обжимают тело везде, в тщетной – тщетной… – но славной попытке удвоить, утроить, умножить-воцарить нестерпимо узкий одеяльный покров.

Человек быстро встал. Человек ринулся из шалашика, совсем разваливая его неистовым безоглядным перемещением. Человек упал на колени перед отемнелым в пепел кругом костра, – и руки в круг загрузил, и ворошнул – ворошнул! – вытискивая из пепловых глубин недогасшие угольки. …Вытиснул. Вздул, надсадно сопя, из угольков пламя, – ветками сухими пламя укрыл, – ладонями, бёдрами, плечами удерживая, не допуская к пламени ветер.

Треснула первая… вторая… третья ветки. Пламя метнулось ввысь, практически облизав, практически приобняв лицо восторженно наблюдающего на него человека. Вздулось; заширилось, лукаво дробя окрестные возвышения на тень и тело. Заскворчало. Разлеглось вольно.

Человек – плача, шмыгая носом – вжался на корточки к огню, практически и не подмечая – нет, не хотя совсем подмечать – жгучего близкострового горяченья. …Согревание никак – никак! – не приходило. И зубы стучали , и любой квадратик его тела разламывался, рассыпался истерическим крошевом озноба.

Корточковый стиск умноженный на нервные корчи – чего ж больше? – ноги онемели, и человек завалился на бок. Завалился – почудилось: умирает… совсем – ну ещё – чуток, и – …

«Тело меня тянет обратно. Бедное, бедное моё тело… – поразмыслил человек. – Вот замёрзну – тут буду лежать… Никто не отыщет… – это, возможно, отлично… Это отлично, возможно… Возможно…»

Ожидая умирать – он наконец расслабился, отбросил озноб; лежал себе на боку, нежась щекой в редкой осенней мороси. Лежал себе, полёживал, и как-то безучастно – словно бы и не с ним – ощущал, что тепло возвращается… возвращается… Возвратилось.

Человек удивлённо вслушался в себя: так же, как и прежде холодно, но и – тепло. Холодно – около, это понималось ноздрями, пальцами, кожей, а в себе – тепло… и не то, дабы горячо, а – тёплышко, уютственно. Хоть на данный момент возможно было завершать побегушки на свежем воздухе, да и возвращаться баиньки.

Человек захохотал. Дремать ему по-давешнему хотелось; хотелось так, что хоть уши в трубочку закатывай… Но – событие, – как тут уснёшь! Было холодно – в умерзь! – а и не стало.

«Кашу буду имеется. Да. И чай выпивать!»

Растреснулся, полыхнул вброшенный в угли хворост. Радостно, никак не тяготясь дождиком, затанцевали, хороводясь, язычки пламени, жадно облизывая котелок и чайник.

У-ух, – закипела вода!

Запузырилась, взбухая, каша. Лепетнулся – распахиваясь, дразня – чайный парок. Теневые ветви окружных древес сомкнулись шатром над поляной, – шатром-восхожденьем. Стали приподниматься, качаясь, ещё не пожухшие, но сниклые травы, и начало каждого приподнимания – так обещалось – было началом света.

Ложка макнулась в кашу; губы макнулись в ложку… Эх, вкуснятина! Пригорела, само собой разумеется… и без масла… Да наилучшее масло – аппетит, это вам любой хомяк сообщит. Вот! А масло – масла мало, лучше поберечь…

Человек слопал всё, что было в котелке; съел, кроме того пригарок соскрёб по стенкам. Налил себе чаю. Хлебнул. Довольный, прижмурился и притиснулся спиной к развалинам шалаша, не производя из обнимки кружку.

«Трескучее это дело – в лесу жить. Не муравей, поди, не белка, а – дурак дураком… человек, другими словами. Шкурка дряхлая, зубы гнилые, а память – ох… – к унитазу да перине тянет, к кастрюлям кипящим, к присутствию облизь – за стенками, за окном – себе аналогичных… Ой, тянет! …Фиг ей!»

Обернулся; огляделся по сторонам…

Ночь.

О-о, как же тяжело подметить ночь, увидеть-заметить, заметить во всей своей наготе, если не прижат – вот только что! – очами к пламени, если не станцевался в терпком судорожном плясе – в визге истошном, сжатом до онемения – зрачок к зрачку – с пламеневым дышанием. Вот она – ночь: ничего не видно, кроме того самой ночи…

«Нужно попытаться дремать днём, вот что. Днём до тех пор пока ещё тепло; а и дождик – сыро, – всё равняется тепло: в шалаш, поглубже, и прежде – шалаш обхлопотать, весь-весь, чтобы ни щёлочки. А ночью – вся ночь моя! А днём – дремать. …А что!..»

Человек оживился. Человек поднялся и шагнул от костра к куче прошло собранного валежника. К маленькой уже куче…

У-ух!

Костёр встреснулся, залепетал, – глубоко вдохнул в себя овлаженную гущицу палых веток. Закашлялся, высмеиваясь дымом; из дыма – улыбчатый круглый лик, жаркий, как тысяча солнц.

Человек – из оживления – нетерпеливо взглянуть на небо: не так долго осталось ждать ли восход солнца? Восход солнца – это утро. Утро – это сутки. Возможно, наконец, возобновить – перестраивая прочнее, эргономичнее – шалаш. Возможно завалиться дремать… – как хочется дремать! – завалиться, завалить себя всей что ни на имеется одёжкой, залакомиться – сжаться трепетным приютственным зародышем, облизнуть губы, губы прижать к рукаву… к горчащему продымлённому рукаву… и – уснуть. Да.

…Нет. Восход солнца не полыхал, не вспучивался из лесных глубин. Он как-то незаметно сочился из туч, просеиваясь по-во-везде – то и морось томливая, то и восход солнца – неразлично, но с целью близкой, вот прямо на данный момент (чуть погодя…), явственности. Восход солнца был то тут, то тут – обмельками, звонким, но и словно бы бы тающим намёком, – везде, везде! – а словно бы и нет его, так: пригрезилось, обозналось…

Из нетерпения – досада.

Досада – грохочущий недостаток – перечеркнула, смяла невесомые вейные нити согревности. Человека стиснул озноб.

Снова! Снова…

И – снова – ему захотелось, как и давешне: начать плакать, сжаться – жалея себя, жалея… на себя негодуя.

Из досады, из тисков озноба – обида…

«Какой же я…! На что я обижаюсь? Оскользнулся – и обижаюсь! И что же – любой раз так? я же лишь обучаюсь ходить, – да какое количество ещё раз! какое количество ещё раз шлёпнусь! Всё обижаться и обижаться – так и лопнуть возможно.»

Человек – что-то пересиливая, что-то прижимая, что-то бормоча – улыбнулся. Себе.

Восход солнца.

Костра, фактически говоря, уже не было. Лишь по-сбоку, на самой кромке, ещё что-то потрескивало и оязычивалось – щербато, ненастойчиво – плескушками пламени… ещё что-то колобродило, уж и вовсе мельколётно, то тут, то в том месте… Вот как: запушённая пепляным инеем лужица, с неприкреплёнными сумасбродными солнечными бликами, сошедшими с небес и до тех пор пока что не спешащими обратно; егозят себе, вороша инеевые рыхлины, взбрыкивая да заливисто перебалтываясь между собой из края в край.

«Вот и прошла… моя первая ночь… Что же, я – сейчас – отшельник?..»

Человек хмыкнул; заморщил тяжёлые гудущие веки; быстро толкнувшись рукой – перевалился на корточки, постарался подняться – разом! выпрямляясь – стряхнуть! разлепить и стряхнуть все, допрежь громоздившиеся в нелепии, тяготы. Поднялся; и занемела, обмотнулась голова, а тело – ну словно бы б было оно скучено из тумана, в этот самый момент – ветер… налетел-ударил, рассыпушками поземными развеял… Упал, мягко, но шумно, ни пепла ни сучьев собой не задев, а и думается: дремать полёг, заторопился.

А деревья шумели, шумели… А надземье низилось, низилось гудящими потёковыми небесами… Пронзительный запах сырости, трав, почвы – осень, осень… – завеивался в каждую щёлку, вострублялся и чаровал, ворожил будущим…

Человек лежал. И был он похож в лежании на неясную мокрую груду чего-то чуть начатого, но от незавершённого плана – отложенного к размышлению. Вот: ком глины; так: вмятины на нём – лишь знакомье рук, лишь упор – поиск, поиск упора! – к разбегу.

…Куда же его? Что в том месте? …Согнулась – ах, зонтиками потемнелыми, крепким негнутким стеблем – высокая травинка, посмотрела… (Отчего ж и не посмотреть, в случае, если – соседи, в случае, если – так оказалось?..)

А и посмотрела она, но где-то в самую серёдку попала. И – на чуть-чуть, – ни финиша, ни начала, ни вразумительного комментария…: что-то о людях…

«…И сообщил Вчерашний Сутки:

– Люди – те, которых больше, чем тех, которых меньше – постоянно живут в завтрашнем дне.

– Ну и что… – вяло отмахнулся человек. Добавил, неуместно, но очевидно вытягивая откуда-то издали: – Так как сообщено же: «Не заботьтесь о дне завтрашнем, сутки завтрашний сам позаботится о себе.» …А? Возможно – такая его забота, что тискаются, жмутся люди к заботе о нём?

– Но это же сообщено из сегодняшнего дня. А тому, кто живёт во вчерашнем дне и завтрашний сутки – вчерашний. Ага. И это, поверь, не завтрашний сутки так о себе позаботился.

– А кто? – удивился человек.

– Ты, – улыбнулся Вчерашний Сутки. – Ты-вы…

– Мы? – удивился-спросил человек.

– Ты, – дал согласие Вчерашний Сутки.

Человек рассердился:

– Ты меня совсем запутал!..

– Кроме того и не пробовал! – ответил Вчерашний Сутки. – Согласись, нереально запутать того, кто запутан так, что дальше запутываться попросту нереально.

– А…»

Тут высокая травинка откачнулась, измахнувшись страницами. Выпрямилась. Думается, набралась воздуха…

Прошло два месяца.

Но, возможно и не два… возможно – и не месяца, а – так: дня… либо года… Человек – сравнительно не так давно? давным-давно? – позабыл собственное прежнее, доприбывное намерение учитывать-замечать время. Ну само собой разумеется, ну очевидно! Сейчас – вот: время учитывало и замечало его. Время ходило по-около него на цыпочках. Время приближалось, время удалялось. Время ерошило его слипшиеся тугие волосы и толкало в бока.

Человек изменился. Привычно-лихорадочный поток движений и мыслей замедлился, огрузнел, запрозрачнел. Окутались трещинами по краям хотения; окутались – зашершавились крошевом. Невнятные пустелые порывы затуманились, обмякли, замерли – дальней истяжностью ноздрей учуяв себя иных.

Человек пообтрепался. Поизгрязнился. Приголодал; продукты – неясно какое количество-тому-назад – кончились. Последняя горсть пшена, пара капель масла, – последняя каша… Трапеза уже не вспоминалась ни сытостью, ни вкусом, ни фактом. Другой раз человек, озабывчев, начинал шарить, вяло и продолжительно, в портфеле в отыскивании съестного – хоть чего-нибудь… и любой раз удивлялся – вяло, продолжительно: ничего… ни крошки… отупение и Слабость плясали по нему – ходуном! ходуном! – хороводом спятивших разудалых тяжелунов. Но что в том месте! – человеку не было к ним никакой притяжности, до них – никакого дела: в том месте, где завершали смущения витки и свои топоты, светился ещё не подошедший близко, но уже – идущий, покой. Но так на большом растоянии! Как на большом растоянии…

Человек сидел в шалаше, сейчас – просторном, прочном, – сидел и слушал ливень.

Человек слушал себя. О, как много задышало к нему тут! Как много удалилось…

Оказывается, он не пришёл ко мне – он сбежал ко мне, и бежание его питал ужас: тяжёлые зряшные руки жадного грохочущего мира цеплялись и подстёгивали, громоздились капканом к горлу, угрожали, зазывали. Тут стало легче, легче… но – и не стало ничего. А в самом деле, для чего беглец лесу? – беглец-ленивец, столь же зряшный, грохочущий, как да и то, от чего он бежал… И тогда к человеку пришло познание подлинного направления, необходимость сближения с ним, насущность соединения. И – от понимания направления – его прикосновение к подошвам: касание узкое, вразумительное, не обжигающее и не холодящее – близкое. Не для себя – для всего-и-для-себя, и для себя, которое это самое «всё» и имеется. …Дальше:

Выяснилось, он пришёл ко мне пустой, пустой-пустёхонький. Ему-то – ну всё тут и смех! – казалось, что он очень многое может, очень многое может, ко многому готов. Куда в том месте! И голод и одиночество и холод и неприютность – обрушились лавиной, да лавине той как будто бы бы не было финиша, лишь расширенье и разрастание. Человек осознал: то, что он принимал за сверкающие всходы – всего лишь чахлые недоразумения, посеянные судорожным порывом и надеждой веры, но взращённые ленью и гордыней, неосторожно, неряшливо, суетно. А всё, что он смолол из зёрен, не мука – труха, и не из чего ему в дороге испечь хлеба, разве что – затевать всё сызнова. …Дальше, дальше:

Он и начал. Но память, память… Выяснилось, он вовсе не покинул тяжёлых и зряшных рук мира – они лежали рядом, свернувшись кольцом, вместе c пробующим убежать от них человеком; затишенные – они не усмирились, но – затишились в любопытстве, любопытственно же и подёргивались, как бы задавая вопросы: ну?.. ну и что дальше?.. Человек ушёл от того, с чем сросся – от мест, вещей, влечений, людей; он ушёл, ушёл, а сросшесть – осталась, и сейчас – вне яви прошлого – сама стала явью, натянулась крепким канатом, обозначилась-надавилась ошейником. Ни отстегнуть, ни оборвать! И человек стал по чуть-чуть – тупым ножиком ещё не утвердившегося терпения – перепиливать волокна каната; перепиленные волокна лопались жёстко, глухо, – падали, но никуда не девались – лежали тут же, неопрятным какое количество ворохом. Ах, как это было больно! – до бесслёзья, до скрученного унылого воя; что-то рушилось вдребезги, и становилось жаль, жаль… и хотелось как возможно стремительнее пройти это топкое хрупкое пространство. Славно! – в данной работе человек на немножечко позабыл о голоде, одиночестве и холоде. Позабыл; но они не позабыли о нём. …Дальше, дальше, дальше:

Первым напомнило о себе одиночество: оно влиплось – огромно, – так влипается кувалда в затылок. Выдоху место – вот оно, а вдоху – никак, никак… Человек сидел в шалаше и слушал ливень. Он машинально облизывал-пожёвывал уже давным-давно вылизанную до трещин древесную ложку. Его глаза слезились, голова болела, в груди что-то всхрипывало да ухало. Он думал, и думал с отчаянием, что – вот: заболевает; что – вот: может погибнуть в любую 60 секунд, возможно – на следующий день. Отчаяние увеличивалось, увеличивалось… Увеличивался и ливень.

…Человек лежал в шалаше, скорчившись в дремотном ознобе. Ливень – на каком-то ливневом пике – закончился, и на смену ему пришли спокойные упругие заморозки. Сырая одежда взгорбилась, задубела, омерцалась узкой вуалевой шкуркой инея, не греющей, нет, – украшающей. «Я умираю, – поразмыслил человек. – И сантиметра к истине не прошёл, а – уже…» Человек – рывком – сел. Скрючился. Осознал: ничего у него нет, на что возможно было бы опереться. Всё самое прочное – всё самое непрочное. Воля его и воля мира – одно. Неоткуда ожидать помощи. В этот самый момент же, лишь он осознал – иллюзорные твердыни сгинули, и познание перелилось в Познание.

«ГОСПОДИ! – не размыкая рта, вскрикнул он, – да будет воля ТВОЯ во мне, из меня, кроме меня, во всём! ГОСПОДИ! да будет воля ТВОЯ во мне, во всём – во всём!» И замер в этом восклицании, и продлил его уже в том месте, где не было времени, не было ничего, лишь – ОН.

Человек – кроме того и не побуждаясь улыбнуться – улыбнулся. Ухмылка сама плеснулась из него. Пришёл покой.

«ГОСПОДИ, да будет воля ТВОЯ во мне, во всём – во всём, – шептал человек. – И какая отличие: жизнь либо смерть, заболевание либо здоровье, скоро ли дойду либо идти мне продолжительно – ТВОЯ воля; пускай будет что будет – что должно быть в воле ТВОЕЙ на ПУТИ. ТЫ и ПУТЬ – одно.»

Человек с ухмылкой наблюдал на блескучий иней, просыпанный по одежде. Человек с ухмылкой наблюдал на собственное измученное, мёрзнущее, тело и – голодное тело омывалось в ухмылке, и тело распрямлялось – благодарное, – раскрывалось вдоху.

Всё осветилось в человеке; всё высветилось около. Практически ничего не ясно, непривычно, но – родное, родное! То не лампочковые гирлянды, не плещущий фейерверк, а – свет. …И – следом – обнажился любой уголок содержимого, и любой уголок был сквозным: то, что внутри, то что снаружи – одно и также. Заметил человек: ох, как не сильный, ох, как извилист он, распластан, покорёжен. Заметил – ужаснулся; начал плакать.

Плакал, плакал, плакал человек. Но не бесцельно плакал – нет! – омывался. «ГОСПОДИ, да будет воля ТВОЯ» – шептал он, обливаясь слезами. И плакал, плакал, плакал. И становился всё тише, тише… Всё чище и чище.

Так и уснул.

Во сне он видел себя младенцем, падающим неизвестно откуда… в падении – облекающимся в краски, линии, звуки, перемещения, определения, законы… Он падал, падал, падал… и – покуда падал – это был не он, но упал – он, и шевельнулся, распрямляясь по окончании падения – он. Следом – осознание… Лишь попытка! Но осознание не сказало ни «да» ни «нет»… но осознание ощущало себя неуверенно, искажённо… Он поднялся, дрожа: необычное чувство: сам себе чужой… И – родной. Но родное словно бы бы запрятано, да и то что запрятало-отаило – он.

Человек лежал, – неподвижный, лёгкий, – неподвижным взором наблюдал на костёр.

Костёр догорел. Угли мерцали всё дальше и дальше, – остывая, накидывая слой за слоем шерстистую наметь пепла. Вот: вспыхнула лежащая рядом с костром сухая сосновая веточка; вспыхнув – пыхнула смолистым дымком… Медлительно падали первые редкие снежинки, неприметные в темноте, и лишь в тусклой углевой просвети на мгновение мелькавшие удивлённым приветом, негромкой и близкой песней…

«…А было это в те далёкие времена, в то время, когда жил-поживал он мелким малышом, и – представить лишь! – совсем (совсем!) не умел плакать. Вот. Но вторые-то плакали, – он это видел, – и плакали очень удачно, и плакали очень обильно, вдосталь, щедро размазывая слёзы, облегчённо всхлипывая, хлюпая, ерошась. А ему? А ему…: он бежал к лужам, зачёрпывал полную пригоршню талого весеннего наслаждения, и – рывком – оплёскивал лицо, плечи, жмурясь в нежаркое солнышко, в ветер, довольно часто дыша. Позже набирал ещё, и – в небеса! в небеса! – продолжительно провожая взмытыми напряжёнными руками летящую прямиком в мироздание морось январской памяти. И до тех пор пока в дующих со всякой стороны ветрах обсыхало омытое лицо, он уверял себя, что вот только что плакал, превосходно плакал, лучше, чем кто бы то ни было на свете. …Ах, как отлично!» …

Необычно: он в первый раз по-настоящему плакал. Нет, само собой разумеется, слёзы бывали – и нехорошие бывали, и хорошие… и неясно какие конкретно… Но плакал – в первый раз. И что-то ещё – в первый раз… Ах, как отлично! Если бы…

…Если бы лишь не голод. Человек набрался воздуха. Приподнялся на локте. С большим трудом выполз из шалаша; поднялся, каждой крупинкой тела чувствуя необычайную лёгкость, – глубоко вдохнул. «Отлично…» Несильного свежего морозца в полной мере хватило, дабы извеялась сырость; тело практически не ощущало холода, и глубокого вдоха выяснилось для «практически» достаточно, дабы уравняться с первым выдохом зимы.

Человек задумался. Обоняние его так же, как и прежде не забывало смолистый запах сосновой ветки. «А что?..» Он отыскал в памяти: рядом, метрах в ста пятидесяти, чуть левее ручья, лежала огромная пушистая сосновая ветвь. В далеком прошлом лежала… Что было обстоятельством? ветер ли, иные события? – кто знает… По крайней мере, человеку было её весьма жаль: прекрасная, зелёная, полная жизни… Потому, в то время, когда доводилось проходить мимо – обходил её стороной, касаясь разве что взором. Сам он ничего в лесу не рубил: шалаш соорудил из валежника, валежник же был и костровым горючим, иногда – добывал сухостой. Ему хватало. …Сейчас – задумался.

С большим трудом, то и дело спотыкаясь, человек отправился к сосновой ветке. Поклонился ей; попросил оказать помощь. …Собрал целую охапку хвои. Возвращаясь – свернул к ручью и наполнил котелок водой.

…Вот: над свежеразведённым костром забулькал котелок с похлёбкой. Вода, сосновая хвоя, соль, — что ещё необходимо?.. Сняв котелок с огня, человек поразмыслил – и добавил горсть сухих ягод шиповника.

Котелок прочно зарылся в золу. Варево настаивалось. Как ни силён был голод, но покой, сравнительно не так давно пришедший к человеку, был посильнее. Он тихо наблюдал на котелок, а возможно – через него, и голод не плясал около, не шептал на ухо бредовых речей, не потребовал незамедлительного пиршества. Голод терпеливо ожидал, только иногда поскуливая да вздыхая. …Человек радовался. Он ощущал себя с уверенностью и уютно. Уверенность вовсе не отменяла будущих тягот и трудов, но они уже не казались чем-то невзлазным, чем-то неохватным. Всё было достижимо. Любой ход был достижим. Так.

Шаги больше не ощущали себя сиротами, – вот что. Это человек осознал.

…Сон… сон… сон… Сон подступал со всех сторон. Сон гладил по голове; хватал за горло; всячески потребовал внимания. Он предлагал себя опорой и отдушиной, в особенности тогда, в то время, когда хотелось завыть и головою ткнуться в ближайший древесный ствол. Тогда хотенье забвения становилось до одури нестерпимым, больным.

И человек отбросил сон. Прекратил дремать.

…Сперва – было легко. …Позже – стало тяжело, страшно. …Следом – опять легко, легче лёгкого. И в то время, когда из глубин поднимался то протестующий, то ли ликующий крик – легче лёгкого утишивался он, легче лёгкого исходил крик колокольцами и свирелью.

Из внесонья – открылась дверь. Конкретно в наше время. И конкретно так. Дверь без удержаний и запоров. Открытая, кроме того – чуть приотворённая, дверь.

О, задверье практически сияло! В том месте были целые груды, – ворохи драгоценного и родного.

И в то время, когда к нему, истощённому, вытянутому в струну, пришёл сон – сон не унёс ничего; ничего не утратилось – всё сохранилось, любая сверкающая пылинка осталась вблизи.

«Я доверился ВСЕВЫШНЕМУ, я вернул ЕМУ себя – себя-мир; и ужас покинул меня.

Я осознал, что всё вздорное во мне – невозделанное поле, предложенная работа. Я осознал, что всё подлинное, всё красивое, всё свершённое во мне – дыхание ВСЕВЫШНЕГО. И когда я осознал это – гордыня покинула меня.

Я понял, что ничто не не хотело бы доверить себя ЕМУ, что не искало бы ЕГО дыхания. И – из осознания – пришла тишина.»

в один раз он просто упал. Упал и уснул, и листья папоротника укрыли его от ночной прохлады.

…что? …Прекратить цепляться за прошедшее и будущее, – понять сегодняшнее; прекратить подготовиться жить, прекратить осознавать прожитое, – : , наполняя настоящим смыслом каждое тяготеющее к соединению с тобой мгновенье.

…Необычно, но в то время, когда он в третий раз варил хвойную похлёбку, в котелке был самый обычный картофельный суп. Густой, наваристый… Но, особенного удивления это не позвало: ну, суп… ну и что? Не появилось и вкусовой жадности; человек ел суп тихо, мало задумчиво, не особенно осознавая, что именно он ест. Это не воспринималось кормлением себя, но – успокоением голода. Но – любезностью по отношению к голоду… по отношению к зависимому от еды себе.

И мороз… Как это превосходно! – но мороз практически совсем прекратил тревожить его. Но, ещё сравнительно не так давно – да… о-го-го! А сейчас…

Лёгкий озноб пробрал человека. Озноб шёл откуда-то изнутри; что-то похожее на сотрясение почвы, с предшествующим тому глубинным гулом, с некими определяющими сотрясение обстоятельствами в этих самых глубинах. Человек всмотрелся в себя. Человек поднялся.

Ожидание… (Но чего?)

Залопотал ветер, загудел ветер – затеребил узкий, ещё не устоявшийся снежный покров. Зашумели – в том направлении, в низкое, покрытое бегущими тучами небо – деревья. Качнулись сухие травы.

Для чего он поднялся? Возможно… возможно – стоит подбросить мало сушняка в костёр? Допустимо… Не смотря на то, что, нет: прошлая закладка ещё не прогорела… Но мало – возможно и подбросить, по какой причине бы нет?..

Человек шагнул к сушняковой куче. Нагнулся. Ухватил маленькую охапку…

Невдалеке хрустнула ветка. Человек распрямился, повернувшись в сторону хруста; прищурился.

Ну нужно же! – так ему показалось: тот самый ранний прохожий, неприятный задиристый старикашка… тот самый, что столкнул его с обочины! Вот он: лезет через кустарник, пыхтит… Человек кроме того закашлялся от неожиданности. А прокашлявшись – понял, что никакого прохожего нет; никто не ломится, никто не приближается… и по большому счету – тишь, полное отсутствие движений и шагов, лишь ветер, ветер…

Человек выронил сушняк обратно в кучу; отёр рукавом неожиданно вспотевшее лицо. «Вот уже и видения начались, – беспомощно поразмыслил он. – А возможно – усталость?: заснул на ходу… мгновение – и промелькнул сон… Возможно…» Человек попятился к костру. Первые шаги – не сводя взора с сравнительно не так давно шумевших кустов. Позже – обернулся. Замер.

У входа в шалаш, пристально замечая за потрескивающим костерком, стоял пёс. Тёмный, большой. В зубах он держал что-то похожее на конверт. …Псу, наверное, нравилось наблюдать на пламя, язычки которого отчётливо мерцали в его глазах. …Пшикнув – звучно освистываясь – из костра вылетел громадной уголёк; вылетел – отскочил на большом растоянии, к дереву. Пёс бережно положил конверт на землю, подбежал у угольку, и – в одно перемещение – закинул его обратно. Возвратился на прошлое место. Радостно взглянуть на человека.

«Похоже, он говорящий, – подумалось человеку. – По крайней мере, так наблюдает… Так наблюдает! Вот на данный момент заберёт – и сообщит чего-нибудь…»

– Здравствуй, отшельник, – сообщил пёс.

«Отшельник – это я, – осознал человек. – А вправду, кто же я ещё! Отшельник и имеется…»

– Привет…

Пёс подошёл ближе.

– Покушать что-нибудь имеется? – Пёс обширно улыбнулся. – Осознаёшь, продолжительно бежал; устал; проголодался…

– Да, само собой разумеется… – Отшельник встряхнулся. Шагнул к костру, показывая на стоящий в золе котелок. – Вот тут… Тут суп имеется какой-то… Будешь?

Пёс приблизился к котелку. Принюхался. Облизнулся.

– Гороховый! Буду.

– Гороховый… Нужно же… Так ты ешь. Прямо из котелка, чего в том месте! – у меня тарелок нет.

– Ага…

Пёс посунулся в котелок и бережно, неспешно прихлебнул. Позже ещё раз. Ещё.

Отшельник без звучно стоял рядом. «Вот и псы говорящие начали появляться. Примечательно, что же дальше-то будет!..»

Пёс, не покидая склонённой головой котелка, тихо фыркнул.

– Ты кушай, кушай… – неуверенно сообщил отшельник. – Больше у меня ничего нет.

– Да я уже! – пёс облизнулся. – Благодари, сыт.

С любопытством уставился на отшельника. Тот переступил с ноги на ногу. Появилась необходимость что-то сообщить.

– Ты как?.. – ко мне?.. – либо мимо пробегал?..

– Мимо пробегал, – дал согласие пёс и прочно чихнул. – К тебе.

– Вот как… – отшельник озадаченно опустился на трухлявое брёвнышко. – Приятно. …А – для чего?

– Письмо принёс. – Пёс мотнул головой: – Вот оно. Видишь?

– Вижу…

– Тебе, – опять улыбнулся пёс.

– Благодарю. …А от кого письмо?

– А от кого бы ты желал?

Отшельник задумался.

– Да от кого? – ни от кого, возможно…

– Вот от него и письмо! – подтвердил пёс. – От кого же ещё? Просматривай себе, на здоровье… и про ответ помни.

Отшельник поднялся. Подошёл к лежащему на земле конверту, и, не распечатывая, стал его разглядывать. …А в самом деле: необычный конверт, невиданный, словно бы – и не конверт вовсе! Похож он был на большой древесный страницу… То что древесный – совершенно верно, а вот от какого именно древа – не разберёшь, помой-му и ни от какого именно, а помой-му – и от всех сходу… Пухлый таковой. Тяжёлый.

2 years ago


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: