Сюрреализм и сальвадор дали 4 глава

В случае, если чтение Ницше, вместо того дабы утвердить меня в моем атеизме, в первый раз заронило в мою соображения и душу догадки довольно предмистического воодушевления, которым суждено было увенчаться блистательнейшим успехом в первой половине 50-ых годов двадцатого века, в то время, когда я трудился над собственным «Манифестом» ‘, то сама личность философа, его волосяной покров, его нетерпимость к слезливым, стерилизующим христианским добродетелям, наоборот, внутренне содействовали формированию во мне антиобщественных, антисемейных инстинктов, а снаружи — помогли обрисовать собственный силуэт. Именно с момента прочтения «Заратустры» я и начал отращивать на лице собственные любимые космы, покрывавшие мне все щеки впредь до уголков рта, волосы (речь заходит об изданном в первой половине 50-ых годов XX века в Париже «Мистическом манифесте» Сальвздора Дали) же цвета воронова крыла ниспадали на плечи, как у дамы. Ницше пробудил во мне мысли о Всевышнем. Но того архетипа, которому я с его легкой руки начал поклоняться и подражать, выяснилось достаточно, дабы отлучить меня от семьи. Я был изгнан, в силу того, что через чур прилежно изучил и практически следовал тем атеистским, анархическим наставлениям, каковые отыскал в книгах собственного отца. К тому же он не имел возможности перенести, что я уже превзошел его во всем а также в святотатстве, в которое я вкладывал куда больше злости, чем он.

Четыре года, предшествовавшие изгнанию из лона семьи, я прожил в состоянии постоянного, грешившего экстремистскими крайностями «духовного ниспровержения». Эти четыре года были для меня воистину ницшеанскими. В случае, если забыть об данной атмосфере тех лет, то очень многое в моей жизни имело возможность бы показаться легко необъяснимым. То была эра моего Геройского заключения в тюрьме, время, в то время, когда осенним салоном в Барселоне была за непристойность отвергнута одна из моих картин, в то время, когда мы вместе с Бунюэлем подписывали оскорбительные письма, обращенные к медикам-гуманистам и всем самым очаровательным личностям Испании, включая и лауреата Нобелевской премии Хуана Рамона Хименеса. Все эти демарши были в основном совсем лишены каких бы то ни было оснований, но таким методом я пробовал показать собственную «волю к власти» и доказать самому себе, что я все еще недоступен для угрызений совести. Моим сверхчеловеком же суждено было стать отнюдь не даме, а сверхженщине по имени Гала.

В то время, когда сюрреалисты в первый раз заметили в доме моего отца в Кадакесе только что законченную мною картину, которую Поль Элюар назвал «Мрачная игра», они были совсем шокированы изображенными на ней скатологическими (скатологический (от греч.)— связанный с фекалиями, экскрементами (примеч. пер.)) и анальными подробностями. Кроме того Гала осудила тогда мое творение со всей собственной неистовой страстью, против которой я взбунтовался в тот сутки, но которой с того времени обучился поклоняться. В то время я планировал присоединиться к группе сюрреалистов, только что обстоятельно изучив и разобрав по косточкам все их идеи и лозунги. Как я осознал, обращение в том месте шла именно о том, дабы спонтанно воспроизводить план, не связывая себя никакими рациональными, эстетическими либо моральными ограничениями. А тут, опоздал я с самыми что ни на имеется благими намерениями вправду вступить в эту группу, как нужно мной уже планировали учинить принуждение сродни тому, которое я испытывал со стороны собственного собственного семейства. Гала первой предотвратила меня, что среди сюрреалистов я буду мучиться от тех же самых «veto», тех же запретов, что и в своей квартире, и что, в сущности, все они простые буржуа. Залог моей силы, пророчила она, пребывает в том, дабы держаться на равной растоянию от всех подряд художественных и литературных течений. С интуицией, которая тогда еще превосходила мою собственную, она додавала, что оригинальности моего параноидно-критического аналитического способа с лихвой хватило бы любому участнику данной группы, дабы отделиться и основать собственную отдельную школу. Но мой ницшеанский динамизм не хотел внимать словам Галы. Я категорически отказывался видеть в сюрреалистах легко еще одну литературно-художественную группу. Я думал, что они способны —высвободить человека от тирании «рационального практического мира». Я желал стать Ницше иррационального. Фанатичный рационалист, я один знал, чего желаю. Я погружусь в мир иррационального не в погоне за самой Иррациональностью, не для того, дабы, уподобляясь всем другим, с самовлюбленностью Нарцисса поклоняться собственному отражению либо послушно ловить чувственные ощущения, нет, моя цель в другом — я дам бой и одержу «Победу над Иррациональным» (Сальвадор Дали. Победа над Иррациональным. (Editions surrealistes, 1935). В то время приятели мои, подобно многим вторым, среди них и самому Ницше, поддавшись романтической слабости, разрешили увлечь себя миру иррационального.

В итоге, целый как губка пропитавшись всем, что успели к тому времени опубликовать сюрреалисты, и дополнив это трудами Лотреамона и маркиза де Сада, я все-таки вступил в группу — вооружившись благими намерениями очень иезуитского свойства, но ни на 60 секунд не расставаясь наряду с этим с в полной мере четкой задней мыслью поскорее стать главою данной группы. С чего это внезапно я должен был мучиться христианскими угрызениями совести перед лицом собственного новообретенного отца Андре Бретона, в случае, если у меня их не было кроме того в отношении того, кому я вправду был обязан своим возникновением на свет?

Итак, я принял сюрреализм за чистую воду, совместно со всей той экскрементами и кровью, которыми так обильно уснащали собственные яростные памфлеты его верные приверженцы. Так же как, просматривая отцовские книги, я поставил себе цель стать примерным атеистом, я и тут так вдумчиво и прилежно осваивал азы сюрреализма, что весьма не так долго осталось ждать стал единственным последовательным, «настоящим сюрреалистом». В итоге дело дошло до того, что меня исключили из группы, в силу того, что я был через чур уж ревностным сюрреалистом. Аргументы, каковые они приводили в пользу моего исключения, как две капли воды напоминали мне те, которыми мотивировалось мое изгнание из лона семьи. И снова Гала Градива, «шествующая вперед» (Эпитет Gradivus (латин.) употреблялся древними поэтами только с именем Марса — «Марс Градивус» — всевышний войны, выступающий в бой. Градива (Gradiva) — героиня повести В. Иенсена, послужившей базой для известной статьи Зигмунда Фрейда «сны и Бред в „Градиве“ В. —Иенсена» (примеч. пер.), «Непорочная интуиция», была права. Сейчас я могу сообщить вам, что из всех моих убеждений только два нельзя объяснить простой волей к власти: первое-это полученная мною с 1949 года Вера в Всевышнего, а второе — непоколебимая уверенность, что Гала будет в любой момент права во всем, что касается моего будущего.

В то время, когда Бретон открыл для себя мою живопись, он был очевидно шокирован замаравшими ее скатологическими подробностями. Меня это поразило. То событие, что я начинал в г…, возможно было бы позже трактовать с позиций психоанализа как хорошее предзнаменование золотого дождя, что — о счастье! — в один прекрасный день угрожал обрушиться на мою голову. Зря пробовал я вдолбить сюрреалистам, что все эти скатологические подробности смогут только принести успех всему отечественному перемещению. Зря призывал я на помощь пищеварительную иконографию всех времен и народов — курицу, несущую золотые яйца, кишечные наваждения Данаи, испражняющегося золотом осла, — никто не желал мне верить. Тогда я решил. Раз они не желают г…, которое я столь щедро им предлагаю, — что ж, тем хуже для них, все эти золотые россыпи достанутся мне одному. Так что известную анаграмму «Avida Dollars», «Жажду долларов», старательно подобранную Бретоном двадцать лет спустя, возможно было бы с полным правом провидчески составить уже в то время.

Достаточно мне было провести в лоне группы сюрреалистов всего лишь семь дней, чтобы выяснить, как Гала была права. Они показали известную терпимость к моим скатологическим сюжетам. Но заявили вне закона, наложив «табу» на очень многое второе. Я легко выявил тут те же самые запреты, от которых страдал в собственном семействе. Изображать кровь мне разрешили. По желанию я кроме того имел возможность добавить в том направлении мало каки. Но на каку без добавок я уже права не имел. Мне было разрешено показывать половые органы, но никаких анальных фантазмов. На любую задницу наблюдали весьма косо. К лесбиянкам они относились в полной мере доброжелательно, но совсем не терпели педерастов. В видениях без всяких ограничений допускался садизм, швейные машинки и зонтики, но каждые религиозные сюжеты, пускай кроме того в чисто мистическом замысле, категорически воспрещались всем, не считая откровенных святотатцев. Легко мечтать о рафаэлевской мадонне, не имея в виду никакого святотатства, — об этом не было возможности кроме того заикаться…

Как я уже сообщил, я заделался стопроцентным сюрреалистом. И с добросовестностью и полной искренностью решил довести собственные опыты до конца, до самых возмутительных и несообразных крайностей. Я ощущал в себе готовность функционировать с тем параноидным средиземноморским лицемерием, на которое в собственной порочности, пожалуй, я один и был способен. Самым ответственным для меня тогда было как возможно больше нагрешить — не смотря на то, что уже в тот момент я был совсем очарован поэмами о Святом Иоанне Крестителе, каковые знал только по восторженным декламациям Гарсиа Лорки. Но я уже предчувствовал, что настанет сутки, и мне нужно будет решать для себя вопрос о религии. Подобно Святому Августину, что, предаваясь оргиям и распутству, молил Всевышнего даровать ему Веру, я взывал к Небесам, додавая наряду с этим: «Но лишь не на данный момент. Ну что нам стоит подождать еще мало…» Перед тем как моя жизнь изменилась, превратившись в то, чем она Стала сейчас — примером добродетели и аскетизма, — я еще долго цеплялся за собственный иллюзорный сюрреализм, пробуя вкусить полиморфный порок во всем его многообразии, — так дремлющий тщетно старается хоть на минутку-вторую удержать последние крохи уходящего вакхического сновидения. Ницшеанский Дионис везде следовал за мной по пятам, как будто бы терпеливая нянька, пока я наконец не понял, что на голове у него появился шиньон, а рукав украшает повязка, на которой изображен крест с загнутыми финишами, похожий на свастику. Значит, всей данной истории суждено было закончиться свастикой либо — да забудут обиду мне это выражение! — попросту загнуться, как уже начинало медлено загибаться и пахнуть очень многое около.

Я ни при каких обстоятельствах не запрещал собственному плодотворному эластичному воображению пользоваться самыми строгими научными способами. Это только придавало трогости моим врожденным странностям и причуам. Так, кроме того пребывав в лоне группы сюрреалитов, я умудрялся каждый день заставлять их пролатывать по одной идее либо образу, каковые наодились в полном несоответствии с классическим сюрреалистическим вкусом. В сущности, что бы я ни приносил — все появилось им не по нутру. Им, видите ли, не нравились задницы! И я с узким коварством преподносил им целые груды отлично замаскированных задниц, отдавая предпочтение тем, каковые бы по измене имели возможность соперничать с мастерством самого Макиавелли. А вдруг мне случалось сконструировать какой-нибудь сюрреалистический объект, где совсем не проглядывало никакого фантазма для того чтобы рода, то уж его символическое функционирование обязательно в точности соответствовало правилам действия заднего прохода. Так чистому и пассивному автоматизму я противопоставлял деятельную идея собственного прославленного параноидно-критического аналитического способа. Я все еще не проникся энтузиазмом в отношении абстракционистских тенденций и Матисса, так же, как и прежде отдавая предпочтение ультраретроградной и разрушительной технике Месонье. Стремясь преградить путь первозданным природным объектам, я начал вводить в обиход сверхцивилизованные предметы модерновом стиле, каковые мы коллекционировали вместе с Диором и которым в один прекрасный день суждено было войти в моду вместе с направлением, известным называющиеся «new look».

В те дни, в то время, когда Бретон кроме того слышать не желал о религии, я, само собой очевидно, не замедлил изобрести новую религию, она была одновременно садистской и мазохистской и одновременно с этим была прямо связана с галлюцинациями и параноидным состоянием. На идея о ней меня натолкнуло чтение Огюста Конта. Мне думалось, что, может, группе сюрреалистов удалось бы преуспеть в том, чего опоздал завершить философ. Для начала нужно было заинтересовать мистикой будущего великого жреца Андре Бретона. Я собирался разъяснить ему, что, в случае, если все, что мы отстаиваем, вправду правильно, нам направляться наполнить это неким религиозно-мистическим содержанием. Согласиться, у меня уже тогда было предчувствие, что в итоге мы просто-напросто возвратимся к истинам апостольской католической церкви, которая уже тогда мало-помалу ослепляла меня своим сиянием. На мои разъяснения Бретон отвечал снисходительной ухмылкой, неизменно возвращаясь к Фейербаху, чья философия — как мы знаем сейчас и о чем еще не знали тогда — грешит отдельными элементами идеализма.

До тех пор пока я просматривал Огюста Конта, стараясь подвести прочные базы под собственную новую религию, Гала на деле обосновывала, что из нас двоих именно она есть более последовательной сторонницей позитивизма. Целыми днями Гала пропадала у торговцев красками, художников и антикваров-реставраторов, скупая у них кисти, лаки и все другое, что пригодится мне в тот сутки, в то время, когда я, прекратив наконец обклеивать собственные полотна бумажными обрывками и лубочными картинками, серьезно займусь настоящей живописью. Само собой разумеется, в те времена, в то время, когда я был полностью поглощен созданием собственной далианской космогонии — с ее предрекавшими распад материи растекающимися часами, яйцами на блюде без блюда, с ее ангельски красивыми фосфенными (фосфены — зрительные ощущения цветовых пятен, появляющиеся без светового действия на глаз, при разных раздражениях сетчатки либо соответствующих участков головного мозга (примеч. пер.) галлюцинациями, напоминавшими мне об потерянном в сутки появления на свет внутриутробном эдем, — я и слышать не желал ни о какой технике. У меня не хватало времени кроме того на то, дабы все это как направляться изобразить. Достаточно, дабы осознали, что я желаю сообщить. А о том, дабы завершить и отделать мои творения, пускай уж позаботятся будущие поколения. Но Гала была другого мнения. Как будто бы мать страдающему отсутствием аппетита ребенку, она терпеливо твердила:

— Налюбуйся, кроха Дали, какую редкую штуку я дотянулась. Ты лишь попытайся, это так как жидкая амбра, и к тому же нежженая. Говорят, ей писал сам Вермеер.

Надув губы и с отвращением взирая на находку, я как мог отнекивался:

— Да-да! Что и сказать, само собой разумеется, у данной амбры имеется собственные преимущества. Но ты же замечательно знаешь, что мне некогда на такие мелочи. Имеется вещи ответственнее. У меня имеется потрясающая мысль1 Вот заметишь, все от нее , а уж особенно сюрреалисты. Кроме того не пробуй меня отговаривать, представь, данный новый Вильгельм Телль уже два раза являлся мне во сне1 Ясно, что я имею в виду Ленина. Я желаю написать его с ягодицей трехметровой длины, которую будет подпирать костыль. Для этого мне пригодится пять с половиной метров холста… Я непременно напишу собственного Ленина с этим его лирическим аппендиксом, чего бы мне это ни стоило, пускай кроме того за это меня исключат из группы сюрреалистов. На руках у него будет мелкий мальчик — это буду я. Но он будет наблюдать на меня людоедскими глазами, и я закричу: «Он желает меня съесть!..»

— Но вот уж об этом-то я Бретону не сообщу! — добавил я, погружаясь в состояние той глубочайшей возвышенной задумчивости, в которой мне часто случается омочить себе брюки!

— Ну что ж, договорились, — снова ласково вступала Гала. — на следующий день же принесу тебе амбры, растворенной в лавандовом масле. Действительно, это будет стоить целое состояние, но все равно желаю, дабы ты воспользовался ею, в то время, когда будешь писать собственного нового Ленина.

Лирическая ягодица Ленина, к моему великому разочарованию, совсем не шокировала моих сюрреалистических друзей. Это разочарование кроме того вселило в меня кое-какие надежды. Раз так, возможно пойти дальше и… постараться осуществить неосуществимое. Моя мыслительная машина, оснащенная стаканчиками с горячим молоком, привела в негодование лишь одного Арагона.

— Пора заканчивать с этими эксцентричными выходками Дали! — в сердцах вскрикнул он. — Сейчас все молоко должно принадлежать детям безработных.

Бретон забрал мою сторону. Арагон же смотрелся легко посмешищем. Данной выдумке в самый раз было рассмешить кроме того моих строгих родственников — действительно, Арагон уже тогда исповедовал некие в полной мере твёрдые политические взоры, которым суждено было со временем завести его в том направлении, где он пребывает сейчас, другими словами, несложнее говоря, фактически в никуда.

Тем временем Гитлер на глазах становился все более гитлеровским, и в один раз я написал картину, где нацистская нянька преспокойно вязала на спицах, невзначай усевшись в огромную лужу. Идя навстречу настоятельным просьбам некоторых собственных ближайших сюрреалистических друзей, я должен был вымарать с ее рукава повязку с изображением свастики. Вот уж ни при каких обстоятельствах бы не поразмыслил, что данный символ способен приводить к таким сильным эмоциям. Я был им так заворожен, что практически бредил Гитлером, что почему-то всегда являлся мне в образе дамы. Многие полотна, написанные мною в тот период, были стёрты с лица земли на протяжении оккупации Франции германскими армиями. Я был совсем зачарован мягкой, пухлой спиной Гитлера, которую так хорошо облегал неизменный тугой мундир. Всегда, в то время, когда я начинал рисовать кожаную портупею, которая шла от ремня и, как будто бы бретелька, обнимала противоположное плечо, мягкая податливость проступавшей под армейским кителем гитлеровской плоти приводила меня в настоящий экстаз, приводя к вкусовым ощущениям чего-то молочного, питательного, вагнеровского и заставляя сердце бешено колотиться от редкостного возбуждения, которое я не испытываю кроме того в 60 секунд амурной близости. Пухлое тело Гитлера, которое представлялось мне божественнейшей женской плотью, обтянутой безукоризненно белой как снег кожей, оказывало на меня какое-то гипотическое воздействие. Вопреки всему, все-таки в полной мере отдавая себе отчет в психопатологическом характере аналогичных приступов сумасшествия, я с удовольствием без финиша нашептывал себе на ухо:

— Похоже, на этот раз ты наконец-то подхватил самое настоящее сумасшествие!

А Гале я сообщил:

— Принеси мне амбры, растворенной в лавандовом масле, и самых узких кистей. Никакие краски не смогут насытить совершенства и моей жажды точности, в то время, когда я наконец стану изображать в ультраретроградной манере Месонье тот сверхпитательный абсурд, тот мистический и одновременно плотский экстаз, что сразу же охватит всего меня, чуть я начну запечатлевать на холсте след эластичной кожаной бретельки, врезающейся в плоть Гитлера.

Зря без финиша повторял я себе, что это гитлеровское наваждение совсем аполитично, что произведение, вдохновленное этим женоподобным образом фюрера, скандально неясно, шены тёмным юмором, чем портреты Вильгельма Телля и Ленина, зря повторял я то же самое и своим приятелям — нет ничего, что помогало. Новый кризис, охвативший мое творчество, вызывал все больше подозрений в стане сюрреалистов. Дело начало принимать совсем важный оборот, в то время, когда пронесся слух, словно бы Гитлеру пришлись бы очень по душе отдельные сюжеты моих полотен, где имеется лебеди, веет манией и одиночеством величия, чувствуется дух Иеронима и Вагнера Босха.

С свойственным мне духом несоответствия я лишь еще больше обострял обстановку. Я обратился к Бретону прося безотлагательно созвать чрезвычайное заседание отечественной группы, дабы обсудить на нем вопрос о мистике гитлеризма с позиций антикатолического, ницшеанского понимания иррациональности. Я рассчитывал, что антикатолический нюанс дискуссии точно соблазнит Бретона. Более того, Гитлера я разглядывал как законченного мазохиста, одержимого навязчивой идеей развязать войну, с тем дабы позже героически ее проиграть. В сущности, он задумал осуществить одну из тех немотивированных, тщетных акций, каковые так ценились в отечественной группе. То упорство, с каким я пробовал вписать мистику гитлеризма в сюрреалистический контекст, и не меньше настойчивое рвение приписать религиозный суть элементам садизма в сюрреалистической концепции — причем и то и другое получало еще более вызывающий суть благодаря формированию моего параноидно-критического аналитического способа, угрожавшего подорвать догмы автоматизма вместе с свойственным ему нарциссическим самолюбованием, — не могли не привести к склокам и непрерывным спорам с Бретоном и его приближенными. Но, эти последние, к вящей тревоге шефа группы, уже начинали было медлено колебаться между мною и ним.

Я написал провидческую картину о смерти фюрера. Она стала называться «Тайная Гитлера», стоившее мне анафемы со бурных аплодисментов и стороны нацистов среди их противников, не смотря на то, что это полотно, как, но, и все мое творчество, о чем не утомлюсь повторять до конца дней собственных, не имело никакого сознательного политического подтекста. Согласиться, кроме того на данный момент, в то время, когда пишу эти строки, я сам так до конца и не разгадал тайного смысла данной известной тайной.

И вот в один раз вечером была созвана несколько сюрреалистов, чтобы вынести решение суда по делу о моем так именуемом гитлеризме. Это собрание, подробности которого я, к сожалению, в основном запамятовал, было совсем из последовательности вон выходящим. В случае, если в один прекрасный день Бретон выскажет пожелание со мной встретиться, я обязательно попрошу его продемонстрировать мне протокол, что уж они точно составили по окончании дискуссий. В тот момент, в то время, когда меня вот-вот имели возможность исключить из группы сюрреалистов, я страдал от начинающейся ангины. Как в большинстве случаев, дрожа от страха при появлении первых же показателей недуга, я предстал перед судилищем с термометром во рту. До тех пор пока шел процесс — а он затянулся далеко за полночь, в то время, когда я возвращался к себе, над Парижем уже занимался восход солнца, — я, помнится, не меньше четырех раз контролировал, какая у меня температура.

Произнося собственную пылкую обращение pro doio (рro domo (патин.) — дословно: за собственный дом, перен.: за себя, в защиту самого себя (примеч. пер.), в защиту себя и дел собственных, я пара раз опускался на колени, действительно, вовсе не по причине того, что умолял их меня не исключать, как позже ошибочно утверждали, — совсем напротив, я к Бретону, пробуя вынудить его осознать, что моя гитлеровская мания имеется явление чисто параноидное и по природе собственной полностью аполитично. Я пробовал растолковать им да и то, что просто не могу быть фашистом хотя бы по той причине, что, в случае, если Гитлеру произойдёт завоевать Европу, он не преминет воспользоваться этим, дабы уморить в том месте всех истериков наподобие меня, как это уже произвели в Германии, где к ним относятся как к какимнибудь дегенератам. Наконец, неотразимая порочность и та женственность, с которыми ассоциируется у меня образ Гитлера, послужат фашистам в полной мере достаточным основанием, дабы обвинить меня в кощунстве. К тому же всем известно, как фанатично преклоняюсь я перед Эйнштейном и Фрейдом, а и назначение человека на земле — и все обратится — в сокровище.

Этот-то момент и выбрала Киркгардская сирена, дабы, прикинувшись сладкоголосым соловьем, пропеть собственную похабную, пакостную песню. В этот самый момент все крысы сточных канав экзистенциализма, каковые совокуплялись по погребам, пережидая оккупацию, накинулись, изрыгая ругательства и визжа от отвращения, на еще дымящиеся объедки сюрреалистического пира, и они, как в помойках, застывали в их утробах. Все было отменно гнусно, но всего ужаснее был сам человек!

Нет! — вскричал тут Дали. — Еще не все утрачено. Нужно на помощь разум и взглянуть на вещи рационально. И тогда все отечественные плотские страхи возможно возвысить и облагородить непостижимой красотой смерти, поднявшись на путь, ведущий к аскетизму и духовному совершенству. Эту миссию имел возможность выполнить только один-единственный Испанец, уже давший миру самые дьявольские и ужасные открытия, каковые когда-либо знала история. На этот раз он призван был подчинить их собственной воле, изобрести их метафизическую геометрию.

Нужно было возвратиться к добропорядочному преимуществу цвета окиси серебра и оливкового, которыми пользовались Веласкес и Сурбаран, к мистицизму и реализму, каковые, как выяснилось, были сходны и неотделимы друг от друга. Нужно было трансцендентную действительность высшего порядка включить в какой-нибудь забранный наугад, случайный фрагмент настоящей, настоящей действительности — той, которую ; через полный диктат зримого запечатлел некогда направляться. Но все это уже само по себе предполагает неоспоримое существование Всевышнего, поскольку онто и имеется реальность наивысшего порядка!

Такая далианская попытка рационального осознания была в робкой и практически неосознанной форме осуществлена в издании «Минотавр». Пикассо дал совет издателю Скира поручить мне подготовку иллюстраций к «Песням Мальдорора» (основное произведение французского поэта графа Лотреамона, наст. имя-Изидор Дюкасс (1846-1870) (примеч. пер.). И вот в один раз Гала устроила ланч, пригласив Скира и Бретона. Она добилась предложения возглавить издание, так нежданно появился «Минотавр». Сейчас — действительно, в совсем другом замысле — самые упорные попытки распознать рациональное в бессознательном предпринимаются на страницах красивых выпусков «Этюд кармелитэн», выходящих под управлением столь глубоко чтимого мною отца Бруно. О злополучном наследнике «Минотавра» не хочется кроме того сказать — он сейчас щиплет траву на худых материалистических пастбищах издательства «Варв».

Два раза подряд суждено мне было еще лицемерно обсуждать с немного собственную будущую религию. Он не желал ничего осознавать. Я махнул рукой. Мы все больше отдалялись друг от друга. В первой половине 40-ых годов XX века, в то время, когда Бретон прибыл в Нью-Йорк, я позвонил ему сразу же в сутки приезда, хотя поздравить его с успешным прибытием и договориться о встрече, он назначил ее на завтра. Я изложил ему собственные идеи о отечественной новой идеологической платформе. Мы договорились основать грандиозное по масштабам мистическое перемещение с целью легко обогатить и увеличить отечественные сюрреалистические опыты и совсем увести их с дорог диалектического материализма! Но в тот же вечер я определю от друзей, что Бретон уже успел опять распустить обо мне сплетни, обвиняя меня в гитлеризме. В те времена такая наглая неправда была через чур страшной, дабы я имел возможность позволить себе продолжать отечественные встречи. С того времени мы больше не виделись.

И все-таки моя врожденная интуиция, которая по чуткости может сравниться разве что со счетчиком Гейгера, подсказывает, что за прошедшие годы A?aoii как-то приблизился ко мне. Так как что в том месте ни скажи, но его интеллектуальную деятельность уж никак не сравнишь по значению с эпизодическими театральными удачами экзистенциалистов.

В тот сутки, в то время, когда я не явился на назначенную Бретоном встречу, погиб сюрреализм в том смысле, что вкладывали в него мы двое. В то время, когда на следующий сутки одна из больших газет попросила меня дать определение сюрреализма, я ответил: «Сюрреализм —это я!» И я вправду так считаю, потому что я единственный, кто способен развивать его дальше. Я ни при каких обстоятельствах ни от чего не отрекался, но, наоборот, все подтверждал, возвышал, расставлял по местам, подчинял воле разума, освобождал от материальной оболочки и одухотворял. Мой сегодняшний ядерный мистицизм имеется не что иное, как вдохновленный самим Святым Духом плод дьявольских сюрреалисти— ческих опытов начального периода моей жизни.

Движимый мелочным эмоцией мести, Бретон составил из букв того дивного имени, которое я ношу, анаграмму «Avida Dollars», «Жаждущий долларов», либо «Деньголюб». Вряд ли, пожалуй, это можно считать большой творческой успехом громадного поэта, не смотря на то, что, обязан согласиться, эти слова достаточно совершенно верно отражали ближайшие честолюбивые замыслы того периода моей биографии. А тем временем в Берлине только что на руках у Евы Браун в совсем вагнеровском стиле погиб Гитлер. Определив эту новость, я проразмышлял целых семнадцать мин. (в тот момент я измерял себе температуру. Гала сообщила: «Двух мин. достаточно». «На всякий случай, — ответил я,подержу-ка еще термометр пятнадцать мин.») и принял бесповоротное ответ: Сальвадор Дали призван стать величайшей куртизанкой собственной эры. И я это осуществил. А ведь, в случае, если разобраться, не в этом ли заключено все, чего я с одержимостью параноика получаю в данной жизни?

По окончании смерти Гитлера началась новая религиозномистическая эра, вот-вот угрожавшая поглотить все идеологические течения. А мне тем временем пред-. стояло выполнить одну ответственную миссию. Так как еще как минимум с дюжина лет мне предстояло бороться с современным мастерством — этим истлевшим прахом материализма, покинутого в наследство Французской революцией. Исходя из этого мне нужно было рисовать вправду «отлично»-хотя, строго говоря, это полностью никого не интересовало. И однако мне было совсем нужно освоить безукоризненно «хорошую» живопись — так как дабы одержать в один прекрасный день триумфальную победу, мой ядерный мистицизм должен был слиться воедино с наивысшей, идеальной красотой.

Я знал, что мастерство абстракционистов — тех, кто ни во что не верит и «ничего» не изображает, имело возможность бы послужить величественным пьедесталом для Сальвадора Дали, одиноко стоящего в отечественный мерзкий век материалистической декоративной мазни и любительского экзистенциализма. Все это не вызывало у меня ни мельчайших сомнений. Но дабы выстоять, победить время, нужно было стать посильнее, чем в то время, когда бы то ни было, заиметь золото, зарабатывать деньги, побольше и стремительнее — дабы сохранить форму. Деньги и здоровье! Я полностью перестал выпивать и начал холить себя, доходя в этом иногда до какой-то исступленной одержимости. В один момент наводил я глянец и на Галу, стремясь сделать все, что в моих силах, дабы она засверкала от счастья, лелея ее кроме того пуще самого себя — так как без нее пришел бы финиш всему. Деньги дали нам все, что лишь возможно захотеть, дабы быть прекрасными и наслаждаться благополучием. В этом-то и содержится вся хитрость моего девиза «Жажду долларов». И разве не помогает тому доказательством все то, что происходит сейчас?..

Сюрреализм или Безумие. Цитаты Сальвадора Дали.


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: