Несколько слов по поводу книги «война и мир» 25 глава

6) Наконец, шестое и наиболее значимое для меня мысль касается того малого значения, которое, по моим понятиям, имеют так именуемые великие люди в исторических событиях.

Изучая эру столь ужасную, столь богатую громадностью событий и столь близкую к нам, о которой быстро столько разнороднейших преданий, я пришел к очевидности того, что отечественному уму недоступны обстоятельства совершающихся исторических событий. Сообщить (что думается всем очень несложным), что обстоятельства событий 12-го года пребывают в завоевательном духе Наполеона и в патриотической твердости императора Александра Павловича, так же бессмысленно, как заявить, что обстоятельства падения Римской империи заключаются в том, что такой-то дикарь повел собственные народы на запад, а такой-то римский император дурно руководил страной, либо что огромная срываемая гора упала оттого, что последний работник ударил лопатой.

Такое событие, где миллионы людей убивали друг друга и убили половину миллиона, не имеет возможности иметь обстоятельством волю одного человека: как один человек не имел возможности один подкопать гору, так не имеет возможности один человек вынудить умирать 500 тысяч. Но какие конкретно же обстоятельства? Одни историки говорят, что обстоятельством был завоевательный дух французов, патриотизм России. Другие говорят о демократическом элементе, что разносили полчища Наполеона, и о необходимости России вступить в сообщение с Европою и т. п. Но как же миллионы людей стали убивать друг друга, кто это приказал им? Думается, светло для каждого, что от этого никому не могло быть лучше, а всем хуже; для чего же они это делали? Возможно сделать и делают бесчисленное количество ретроспективных умозаключений о обстоятельствах этого тщетного события; но огромное количество этих объяснений и совпадение всех их к одной цели лишь обосновывает то, что обстоятельств этих очень много и что никого из них нельзя назвать обстоятельством.

Для чего миллионы людей убивали друг друга, в то время как с сотворения мира как мы знаем, что это и физически и нравственно дурно?

После этого, что это так неизбежно было необходимо, что, выполняя это, люди выполняли тот стихийный, зоологический закон, что выполняют пчелы, истребляя друг друга к осени, по которому самцы животных истребляют друг друга. Другого ответа нельзя дать на данный ужасный вопрос.

Эта истина не только очевидна, но так прирождена каждому человеку, что ее не необходимо обосновывать, нежели бы не было сознания и другого чувства в человеке, которое убеждает его, что он свободен во каждый момент, в то время, когда он совершает какое-нибудь воздействие.

Разглядывая историю с неспециализированной точки зрения, мы, без сомнений, уверенный в предвечном законе, по которому совершаются события. Глядя с позиций личной, мы уверенный в неприятном.

Человек, что убивает другого, Наполеон, что отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на работу, поднимая и опуская руку, мы все, без сомнений, уверенны, что любой поступок отечественный имеет основанием наш произвол и разумные причины и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до таковой степени свойственно и дорого каждому из нас, что, не обращая внимания на статистики преступлений и доводы истории, убеждающих нас в непроизвольности действий вторых людей, мы распространяем сознание отечественной свободы на все отечественные поступки.

Несоответствие думается неразрешимым: совершая поступок, я уверен, что я совершаю его по собственному произволу; разглядывая данный поступок в смысле его участия в общей судьбе человечества (в его историческом значении), я убеждаюсь, что поступок данный был предопределен и неизбежен. В чем содержится неточность?

Психотерапевтические наблюдения о способности человека ретроспективно подделывать мгновенно под совершившийся факт множество мнимо свободных умозаключений (это я собирается изложить в другом месте более детально) подтверждает предположение о том, что сознание свободы человека при совершении известного рода поступков ошибочно. Но те же психотерапевтические наблюдения обосновывают, что имеется второй род поступков, в которых сознание свободы не ретроспективно, а мгновенно и без сомнений. Я, без сомнений, могу, что бы ни говорили материалисты, совершить воздействие либо воздержаться от него, как не так долго осталось ждать воздействие это относится одного меня. Я, без сомнений, по одной моей воле на данный момент поднял и опустил руку. Я на данный момент могу прекратить писать. Вы на данный момент имеете возможность прекратить просматривать. без сомнений, по одной моей воле и вне всех препятствий я на данный момент мыслью перенесся в Америку либо к любому математическому вопросу. Я могу, испытывая собственную свободу, поднять и с силой опустить собственную руку в воздухе. Я сделал это. Но подле меня стоит ребенок, я поднимаю над ним руку и с той же силой желаю опустить на ребенка. Я не могу этого сделать. На этого ребенка кидается собака, я не могу не поднять руку на собаку. Я стою во фронте и не могу не следовать за перемещениями полка. Я не могу в бою не идти с своим полком в наступление и не бежать, в то время, когда все бегут около меня. Я не могу, в то время, когда я стою на суде защитником обвиняемого, прекратить сказать либо знать то, что я буду сказать. Я не могу не мигнуть глазом против направленного в глаз удара.

Итак, имеется два рода поступков. Одни зависящие, другие не зависящие от моей воли. И неточность, создающая несоответствие, происходит лишь оттого, что сознание свободы, законно сопутствующее всякому поступку, относящемуся до моего я, до самой высшей отвлеченности моего существования, я неправильно переношу на мои поступки, совершаемые в совокупности с другими людьми и зависящие от совпадения вторых произволов с моим. Выяснить зависимости области и границу свободы очень тяжело, и определение данной границы образовывает значительную и единственную задачу психологии: но, замечая за условиями проявления отечественной наибольшей зависимости и наибольшей свободы, нельзя не видеть, что чем отвлеченнее и потому чем менее отечественная деятельность связана с деятельностями вторых людей, тем она свободнее, и напротив, чем больше деятельность отечественная связана с другими людьми, тем она несвободнее.

Самая сильная, неразрываемая, тяжелая и постоянная сообщение с другими людьми имеется так называемая власть над вторыми людьми, которая в собственном подлинном значении имеется лишь громаднейшая зависимость от них.

Ошибочно либо нет, но, в полной мере убедившись в этом в продолжение моей работы, я, конечно, обрисовывая исторические события 1807-го и особенно 1812 года, в котором самый выпукло выступает данный закон предопределения[142], я не имел возможности приписывать значения деятельности тех людей, которым казалось, что они руководят событиями но каковые менее всех других участников событий вносили в него свободную людскую деятельность. Деятельность этих людей была занимательна для меня лишь в смысле иллюстрации того закона предопределения, что, по моему убеждению, руководит историею, и того психотерапевтического закона, что заставляет человека, выполняющего самый несвободный поступок, подделывать в собственном воображении множество ретроспективных умозаключений, имеющих целью доказать ему самому его свободу.

Комментарии

«Война и мир» — одно из высших достижений художественного гения Толстого. Книга настойчиво попросила от писателя огромных упрочнений. Во второй половине 60-ых годов XIX века в черновиках «Эпилога» Толстой вспоминал то «мучительное и волнение и радостное упорство», с какими трудился «в продолжение семи лет» (с 1863 года) над собственным произведением[143]. Это были годы «постоянного, — по его же словам, — и необыкновенного труда при наилучших условиях судьбы» («Пара слов по поводу книги «Война и мир»»).

Но в конечном итоге работа началась существенно раньше. Во второй половине 50-ых годов XIX века Толстой принялся за роман о декабристе, возвращающемся из ссылки в Россию. К началу 1861 года Толстой уже просматривал Тургеневу первые главы романа, и они ему «понравились», как информировал он в одном из писем к А. И. Герцену[144].

Работа над «Декабристами» длилась, по свидетельству С. А. Толстой и по воспоминаниям ее сестры Т. А. Берс (Кузминской), кроме того в первой половине 60-ых годов девятнадцатого века, другими словами в тот самый год, с которого в большинстве случаев начинают отсчет нового творческого времени — мира «и создания Войны».

Разделы 1–4 и 9 написаны H. M. Фортунатовым, постраничный 5–8 комментарий и разделы — Г. В. Красновым.

Контуры нового романа, связанного в сознании автора с начальной идеей задуманного произведения о декабристе, понемногу становились все более четкими. Толстой так растолковывал логику собственной работы: «Во второй половине 50-ых годов XIX века я начал писать повесть с известным направлением, храбрецом которой должен был быть декабрист возвращающийся с семейством в Россию. Нечайно от настоящего я перешел к 1825 году, эре несчастий и заблуждений моего храбреца, и покинул начатое. Но и в 1825 году храбрец мой был уже возмужалым, домашним человеком. Чтобы выяснить его, мне необходимо было перенестись к его юности, и юность его совпадала с славной для России эрой 1812 года… Но и в третий раз я покинул начатое… Нежели обстоятельство отечественного торжества была не случайна, но лежала в сущности войска русского и характера народа, то темперамент данный должен был выразиться еще бросче в эру поражений и неудач… Задача моя состоит, — заключает Толстой, — в описании столкновений и жизни некоторых лиц во время времени от 1805 до 1856 года» (т. 13, с. 54, 56).

Автор планировал закончить тем, с чего он когда-то начал собственную работу. «Война и мир», так, при всем собственном величественном размахе, — только часть грандиозного и не в полной мере осуществленного плана, охватывавшего пара наиболее значимых эр русской судьбы.

Характерно, что в тот момент, в то время, когда начало романа совсем определилось и обращение шла только о поиске сцен, каковые бы открывали повествование, Толстой снова возвратился к собственному ветхому плану, устанавливая яркую связь между храбрецом «Декабристов» и мира «и будущей Войны»: «Тем, кто знали князя Петра Кириловича Б. в начале царствования Александра II, в 1850-х годах, в то время, когда Петр Кирилыч был возвращен из Сибири белым как лунь стариком, тяжело бы было вообразить себе его беззаботным, бестолковым и сумасбродным парнем, каким он был в начале царствования Александра I, практически сразу после приезда собственного из зарубежа, где он по желанию отца оканчивал собственный воспитание» (т. 13, с. 184). Так раскрывалась рукопись, озаглавленная: «С 1805 по 1814 год. Роман графа Л. Н. Толстого. 1805-й год. Часть I».

И в истоках плана, и на ранних стадиях работы будущее произведение рисовалось автору как широкое эпическое полотно[145]. Создавая собственных «полувымышленных» и «вымышленных» храбрецов, Толстой писал историю народа, искал пути художественного постижения «характера русского народа» (т. 13, с. 54), как сообщит он, вспоминая по горячим следам первые шаги в работе над романом и набрасывая черновик «Предисловия» к его главам, готовым к печати в конце 1864 года.

Автор был полон надежд на скорое завершение собственного труда. Но роман не был закончен ни во второй половине 60-ых годов девятнадцатого века, ни к осени следующего года. Целый 1868 и 1869 годы длилась работа над ним. В это же время с 1867 года началось печатание романа. Он еще не взял заглавия «Война и мир», — а у читателей в руках уже были первые две его части, потом подвергшиеся жёсткой авторской правке[146].

От раннего варианта заглавия («Три поры») было нужно отказаться: воздействие, начатое тут с событий 1812 года, понемногу в ходе авторской работы ушло в предысторию великой исторической эры. «Тысяча восемьсот пятый год» — наименование только начала романа, но не всего произведения. Во второй половине 60-ых годов девятнадцатого века появляется еще одно заглавие: «Все отлично, что отлично кончатся», фиксировавшее успешный финал сюжетных перипетий произведения. И только в конце 1867 года показалось наконец вписанное рукой автора (см. т. 61, с. 163) заглавие «Война и мир»[147].

Первый опыт создания эпического произведения был и самым тяжёлым для автора. Не просто так «Война и мир» — единственный из романов Толстого, где он шел методом «подмалевок» и «проб», применяя текст, посланный в печать и уже ставший достоянием широкого круга читателей. Так, «Тысяча восемьсот пятый год», значительно переработанный автором, с бессчётными поправками, купюрами, был использован в качестве наборной рукописи при подготовке первого издания романа.

Лишь в декабре 1869 года вышел в свет мира и «последний том Войны». Со времени происхождения плана повести о декабристе прошло тринадцать лет. Работа над романом была закончена.

В один момент в 1868–1869 годах вышло второе мира «и издание Войны», с незначительной стилистической правкой автора. Но, готовя роман в первой половине 70-ых годов XIX века для третьего издания, Толстой внес в текст значительные трансформации. Очень многое ему показалось «лишним» (т. 62, с. 17), последовательность «армейских, исторических и философских рассуждений» он решил вынести за пределы романа, и они были исключены либо выделены в приложение, озаглавленное «Статьи о кампании 1812 года».

Уже в первых откликах на роман высказывались сомнения в целесообразности применения в нем французского языка. В статье «Пара слов по поводу книги «Война и мир» Толстой писал, что это не авторский «каприз», а сознательно использованный художественный прием и что те, кому думается забавным, что Наполеон говорит в романе «то по-русски, то по-французски», напоминают ему незадачливого ценителя живописи что, глядя на портрет, видит не свет и тени, искусно наложенные живописцем, а «тёмное пятно под носом». Но при подготовке мира издания «и третьего Войны» Толстой не не раздумывая («Уничтожение французского, — признавался он, время от времени мне было жалко», т. 62, с. 34) перевел французский текст на русский язык. Наконец, в новом издании начальные шесть томов были сведены в четыре. Во второй половине 80-ых годов XIX века мира «и текст Войны», уже в пятом издании, в последний раз при жизни автора испытал еще одно изменение: он был восстановлен по изданию 1868–1869 годов, другими словами с снова введенными историко-французским текстом и философскими фрагментами, но с сохранением деления на четыре тома. В базу всех посмертных изданий (впредь до юбилейного) был положен этот текст[148].

Сохранившиеся мира «и рукописи Войны» позволяют изучить творческую лабораторию писателя во время создания романа, начиная с планов и ранних конспектов и заканчивая моментом «последнего чекана». Публикация в большом количестве мира «и рукописей Войны», предпринятая советскими текстологами[149], дала ясное представление о титанических упрочнениях, которых стоило писателю его великое творение. Но эти же материалы — правдивейшая летопись его труда — уничтожили кое-какие легенды, связанные с работой Толстого над романом, к примеру, версию о том, что Толстой семь раз переписывал «мир и Войну». Количество выполненной им работы в годы создания романа огромен, но он ни при каких обстоятельствах не переписывал текст, а писал по «перебеленному» тексту, другими словами по копии, предварительно снятой с автографа либо с уже неоднократно переработанной и неоднократно скопированной рукописи. (С. А. Толстой, главному переписчику романа, в собственности кроме этого заслуга мира черновиков «и сохранения Войны».) Одни фрагменты потребовали нескольких копий, другие — меньших упрочнений, третьи, что было редко, оказались в самый последний момент уже в гранках либо кроме того в них подвергались важной правке. Толстой твердо выдерживал правило, усвоенное им еще в работе над «Детством»: «Нужно окончательно отбросить идея писать без поправок» (т. 46, с. 144). «Нужно, основное, не спешить писать, не скучать поправлять, переделывать десять, двадцать раз одно да и то же» (т. 64, с. 40).

Известно, какого именно напряженного труда стоила Толстому черновая «предварительная работа глубокой пахоты… поля» под новое произведение. «Обдумать миллионы вероятных сочетаний чтобы выбрать из них 1/1 000 000, плохо тяжело», — признавался он позднее А. А. Фету (т. 61, с. 240). В ходе данной работы набрасывалось множество сжатых черт храбрецов, шепетильно обдумывался сюжет. Определилась кроме того жёсткая совокупность «рубрик», по которым складывалось представление о том либо другом персонаже «мира и Войны»: «имущественное» (положение), «публичное», «амурное», «поэтическое», «умственное», «семейственное».

Но вот замыслы, думается, совсем обдуманы, храбрецы начинают проявлять себя конкретно в действии, в столкновениях между собой, появляются развернутые описания сцен, эпизодов, глав — и все, чему было дано столько упрочнений, рушится на глазах у автора, и он уже мало считается с предварительно набросанными планами и конспектами, смотря за логикой складывающихся в его сознании характеров. На ранних стадиях работы привлекает внимание и вторая, пара неожиданная, но весьма своеобразная изюминка черновиков — обилие портретных зарисовок с шепетильно выписанными небольшими подробностями внешнего вида храбрецов.

Вот один из таких ранних черновых портретных набросков (будущий Андрей Болконский):

«Юный человек был мал ростом, худощав, но он был весьма красив и имел руки и крошечные ноги, белизны и необыкновенной нежности, каковые, казалось, ничего не умели и не желали делать, когда поправлять обручальное кольцо на безымянном пальце и приглаживать волосок к волоску причесанные волосы и потирать одна другую. Юный человек и в том обществе, в котором он жил, поражал неординарной педантической чистотой и отчётливостью собственной особы. По тому, как он был выбрит, напомажен, причесан, какой белизной сверкали его небольшие зубы, как вычищены были его с иголочки платье и сапоги и какой приятный, легкий запах душистого распространялся около него, видно было, что заботы о собственной особе не мало занимали его времени…» (т. 13, с. 175).

Это только начало портретной зарисовки храбреца, да и то, что в законченном произведении может уложиться в пределах краткой фразы, занимает пара страниц рукописного текста. Для Толстого, стремящегося к исчерпывающе ясному представлению о храбрец, портретные наброски в исходниках «мира и Войны» — один из наиболее значимых моментов на пути к тому, дабы образ ожил в сознании автора «со всей невыразимой сложностью всего живого». Это был тот процесс, о котором Гоголь сказал: «Угадывать человека я имел возможность лишь тогда, в то время, когда мне представлялись самые небольшие подробности его наружности»[150].

О том, как сложен был у Толстого процесс создания образа, свидетельствует история появления в романе одного из центральных лиц — князя Андрея Болконского, поведанная самим Толстым.

«В Аустерлицком сражении… — вспоминал Толстой, — мне необходимо было, дабы был убит блестящий юный человек; в будущем ходе моего романа мне необходимо было лишь старика Болконского с дочерью; но так как неудобно обрисовывать ничем не связанное с романом лицо, я решил сделать блестящего молодого человека сыном ветхого Болконского. Позже он меня заинтересовал, для него представлялась роль в будущем ходе романа, и я его помиловал, лишь очень сильно ранив его вместо смерти» (т. 61, с. 80). Но рассказ данный еще не исчерпывает всей истории создания образа. Для самого Толстого князь Андрей кроме того в мае 1865 года, в то время, когда он писал это письмо, во многом оставался неясен. В одном из конспектов князь Андрей преобразовывался в «кутилу русопята», в других черновиках детально разрабатывалась тема сына и ссоры отца по поводу женитьбы князя Андрея на «ничтожной дочери помещика», в третьих он вызывал на дуэль Ипполита Курагина, назойливо преследовавшего «мелкую княгиню». Основное же затруднение пребывало в том, что темперамент храбреца был лишен развития, теней и игры света, создавалось представление о неизменно холодном, чопорном, заносчивом щеголе-аристократе, над привычками которого подсмеивались окружающие. Кроме того опубликовав «Тысяча восемьсот пятый год», Толстой писал А. А. Фету, что князь Андрей «однообразен, скучен и лишь un homme comme il faut» и что темперамент храбреца «стоит и не движется» (т. 61, с. 149). Только к осени 1866 года, в то время, когда заканчивалась работа над первой редакцией романа, образ князя Андрея совсем определился и прошлая трактовка храбреца была отброшенной. Цепь авторских поисков замкнулась. Но какой продолжительный путь был пройден автором! Возвратившись к тексту «Тысяча восемьсот пятого года» во второй половине 60-ых годов девятнадцатого века, при подготовке первого издания романа, Толстой понемногу стирает черты презрительной небрежности, холодности, лени и развязности, отличавшие прежде князя Андрея. Создатель уже в противном случае видит собственного храбреца… Но так как это один лишь персонаж, а их в романе более пятисот.

Часто случалось так, что в ходе работы кое-какие из них выяснялись переосмысленными, как это было, к примеру, с Ипполитом Курагиным (в ранних черновиках Иван Курагин), в котором по начальному плану не было и тени тех линия физического и умственного вырождения, какими окажется позднее наделен данный храбрец — обычный представитель «идиотов и придворных лакеев».

Далек от окончательного варианта образ Пьера Безухова, то же самое направляться сообщить об Анне Павловне Шерер, княгине Друбецкой, вызывавших в начале работы над романом очевидную симпатию автора. Кроме того Наташа Ростова в первых черновых вариантах иногда мало чем напоминает ту «волшебницу», какая покажется со временем на страницах романа. В бессчётных набросках, с нескончаемыми авторскими поправками, перед нами и вырисовывается данный кропотливый, упорный, напряженный труд величайшего живописца всемирный литературы.

Известна усиленная правка Толстым мира «и гранок Войны». П. И. Бартенев, что вел корректуры романа, ужасался тому, как бессердечно Толстой «колупает», казалось бы, совсем отшлифованный текст. Но это было то самое нужное толстовское «чуть-чуть», что шло, по словам Толстого, «в великую пользу» роману. «То конкретно, что вам нравится, — отвечал он, — было бы довольно много хуже, нежели бы не было раз пять перемарано» (т. 01, с. 176). На данной последней стадии работы особенно принципиально важно было известное толстовское «мастерство вычеркивать» написанное, исключать лишнее. Толстой активизировал воображение читателя, стремясь к тому, дабы любой имел возможность «перенести на себя» изображаемое. «В то время, когда его просматриваешь, — сказал Стефан Цвейг, — думается, что ничего другого не делаешь, как наблюдаешь через открытое окно в настоящий мир»[151]. А Неприятный, отдавая дань восторга мастерству Толстого, подмечал, что образы его так пластичны и «практически физически ощутимы», что рука нечайно тянется «прикоснуться» их пальцем, до таковой степени чувственно-реально они нас тревожат.

Толстой выступил в собственном романе как настоящий «живописец судьбы», в случае, если воспользоваться его же собственным определением, отысканным им позднее для другого русского гения — А. П. Чехова. Он постоянно стремился идти от факта, замечаемого им в конечном итоге либо известного ему как сообщают свидетели из разного рода документальных источников. Но одной из наиболее значимых опор творческой фантазии автора «Войны и мира» были его яркие впечатления. «Война и мир» в данной отношении — явление неповторимое. Небольшие подробности описаний и неспециализированная идейная концепция романа — все тут пронизано жизненным опытом автора. Граф Лев Толстой, боевой артиллерийский офицер, замечая собственных солдат в кавказской и севастопольской военных кампаниях, неизменно подвергаясь сам смертельной опасности, не исчерпал этих впечатлений в собственном творчестве 50-х годов. Их прочно удерживала в себе много лет его память, отличавшаяся необычайной точностью.

В первой половине 60-ых годов девятнадцатого века, в самый разгар работы над «миром и Войной», он пишет брату жены А. А. Берсу — и в сознании его мгновенно всплывает время далекой поры юности: «…думается, что самое-то счастье пребывает в том, чтобы было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, что подает 4-й № Захарченко какой-нибудь, и думать: коли бы лишь все знали, какой я молодец!» (т. 61, с. 57). В далеком прошлом пережитое и испытанное снова воскрешается в памяти с поразительной отчетливостью подробностей, как живая картина, окрашенная юношески ярким эмоцией, полная характерных, конкретных подробностей.

Необычным хранилищем пережитых впечатлений, продуманных, отстоявшихся мыслей и идей был у Толстого Ежедневник. Трудясь над «миром и Войной», Толстой возвращался к дневниковым записям, не только 60-50-х, но кроме того 40-х годов, времени его юности, в отыскивании психотерапевтических подробностей, отдельных подробностей описаний, в создании сюжетных обстановок и т. п. Тут принималось во внимание все — впредь до его размышлений об писательском творчестве и искусстве, перевоплощающихся в кровь и плоть характеров героев[152].

Привлекает внимание одна из страниц Ежедневника молодого Толстого. «По окончании ухода Андропова, — записывает он 7 июля 1854 года, — я облокотился на балкон и смотрел на собственный любимый фонарь, что так славно светит через дерево. Притом же по окончании нескольких грозовых туч, каковые проходили и мочили в наше время почву, осталась одна громадная, закрывавшая всю южную часть неба, и какая-то влажность и приятная лёгкость в воздухе. Хозяйская хорошенькая дочка так же, как я, лежала в собственном окне, облокотившись на локти. По улице прошла шарманка, я в то время, когда звуки хорошего древнего вальса, удаляясь все больше, стихли совсем, девочка до глубины души набралась воздуха, приподнялась и скоро отошла от окна. Мне стало так грустно-хорошо, что я нечайно улыбнулся и продолжительно еще наблюдал на собственные фонарь, свет которого заслоняли время от времени качаемые ветром ветви дерева, на дерево, на забор, на небо, и все это мне казалось значительно лучше, чем прежде» (т. 47, с. 9). Нельзя не отыскать в памяти, просматривая эти строки Ежедневника, известную сцену у окна в Отрадном в романе «Война и мир».

Часто в одной фразе либо художественной подробности выяснялись сведены воедино впечатления, почерпнутые писателем из окружающей действительности, безотносительно к плану будущего произведения, и сознательно отобранные во время яркой работы над романом. В Ежедневнике 1857 года встречаете краткое замечание: «Внезапно отправился в Шафгаузен. Дорогой французские любовники, она начала плакать. Я отыскал в памяти Озерова[153] и французскую нужную pauvre mere»[154] (т. 47, с. 145).

Мимолетное чувство не исчезает бесследно. Просматривая записную книжку Толстого 1865 года, в момент интенсивной работы над романом, мы снова вспоминаем бегло набросанную фразу 50-х годов. «Наполеон, — подмечает Толстой, — написал в Москве на богоугодных заведениях maison de ma mere[155]. Он польстить этим думал русским: Я так хорош — моя мать вами займется, — а как это отвратительно, оскорбительно. Примешивать семейство» (т. 48, с. 115).

Толстой имел возможность почерпнуть данный факт из материалов «Русского архива» за 1864 год. В одном из сообщений, относящемся к периоду 1812 года, сообщено следующее: «На всех зданиях богоугодных заведений Наполеон написал maison de ma Mere, кроме этого и в безумном доме; не знают, что он сим разуметь желает»[156]. Так, еще один факт поступает в «копилку памяти» писателя, накладывается на давешнее чувство, которое связано с характерной, согласно его точке зрения, чертой, характерной французам. В тексте «мира и Войны», в сцене на Поклонной горе (т. III, ч. 3, гл. XIX), где Наполеон в порыве сентиментальной чувствительности думает о собственных будущих благодеяниях в столице русских, эти прошлые наблюдения оказываются в едином сплаве: «…он, как и любой француз, не могущий себе вообразить ничего чувствительного без упоминания о та chere, та tendre, ma pauvre mere, он сделал вывод, что на всех этих заведениях он велит написать громадными буквами: Etablissement dedie a ma chere Mere. Нет, легко: Maison de ma Mere[157] — решил он сам с собою».

Воссоздавая быт и начала и эпохи характерные типы конца XIX века, Толстой пользовался кроме этого и домашними преданиями, архивными материалами одного из древнейших родов, к которому принадлежал (графов Толстых — по отцовской и князей Волконских — по материнской линии). В особенности это давало себя знать в обрисовке старшего поколения Ростовых и Болконских. Ростовы сперва так и назывались в черновиках — Толстые (после этого Простые, Плоховы). Ветхий князь Болконский в исходниках был назван Волконским, как и его сын Андрей. На кое-какие конкретные прототипы указал сам Толстой: М. Д. Ахросимова — А. Д. Офросимова, Васька Денисов— Д. В. Давыдов («Пара слов по поводу книги «Война и мир»).

Толстой сказал о том, что у него в «мире и Войне» имеется лица, «списанные с живых людей», что он «довольно часто пишет с натуры»: «Прежде кроме того и фамилии храбрецов писал в черновых работах настоящие, дабы яснее воображать себе то лицо, с которого я писал. И переменял фамилии, уже заканчивая отделку рассказа»[158]. Эти признания Толстого не противоречат настойчиво повторявшейся им мысли, связанной конкретно с работой над «миром и Войной». Любой храбрец — «никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей либо мемуаров» (т. 61, с. 80), — утверждает он. «Та литературная деятельность, которая пребывает в списывании вправду существующих либо существовавших лиц, не имеет ничего общего с тою, которою я занимался» (т. 16, с. 9).

Художественный образ у Толстого — сложнейшее творческое обобщение многих жизненных наблюдений. Героев романа нельзя «отождествлять» с конкретными лицами, не искажая наряду с этим настоящих особенностей работы и жизненных фактов Толстого над романом. Часто образ появлялся на базе наблюдений над разными лицами. «Я забрал Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа», — шутливо сказал Толстой о «моделях» Наташи Ростовой, имея в виду С. А. Толстую и Т. А. Берс.

Сохранились наброски, свидетельствующие о том, что, трудясь над образом Долохова, автор применял конкретные домашние предания о графе Федоре Толстом («Американце»). Вместе с тем в черновиках в обрисовке Долохова заметно влияние книги М. Богдановича «История Отечественной войны 1812 года», откуда Толстой почерпнул сведения о капитане Фигнере. В исходниках пара раз перерабатывался эпизод встречи Пьера Безухова и Долохова в Москве (т. 14, с. 396 и др.), быстро напоминающий поведение Фигнера в покинутой обитателями столице, как его передает Богданович, — впредь до его фанатической неприязни к захватчикам, имевшей пара мистический оттенок[159].

ВОЙНА и МИР — Краткое содержание по главам. Том 1; ч. 1; гл. 1-25 — Л.Н.Толстой


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: