К 200-летию и. а. гончарова. иван васильцов. письма обломова. эссе

Посвящается памяти моих своих родителей,Пыркова Владимира Ивановича и Васильцовой Нэли Даниловны

Кто же не помнит известной обломовской чернильницы, данной броской архетипической подробности, иллюстрирующей пресловутую леность Ильи Ильича Обломова?
«На этажерках… лежали две-три развёрнутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с чернилами; но страницы, на которых развёрнуты были книги, покрылись плесенью и пожелтели… а из чернильницы, если бы обмакнуть в неё перо, вырвалась бы разве лишь с жужжанием испуганная муха». Иван Александрович Гончаров, великий мастер эпистолярного жанра, придаёт закинутому его храбрецом атрибуту письменности особенное, само собой разумеется, значение. Сам-то он священнодействовал, в то время, когда писал письма: «Я сажусь за бумагу и перо, как музыкант садится за фортепьяно, птица за собственное пение, и играюсь, пою, т. е. пишу всё то, что в ту 60 секунд во мне делается». Так что высохшие чернила – это важная черта обломовского быта. И дело тут, очевидно, не столько в лени Ильи Ильича (да и возможно ли всерьёз назвать ленивым человека, с таким упорством отбивающегося от щипков и прикосновений судьбы – «Жизнь трогает!»), какое количество в принципиальном, в полной мере осознанном нежелании его поддерживать сообщение с внешним миром.
И всё-таки письма играются в судьбе Обломова не последнюю роль. Почему, например, Илья Ильич должен был в своё время уйти со работы? Из-за письма, само собой разумеется! Из-за рабочий бумаги, которую он ухитрился послать «вместо Астрахани в Архангельск» (С. 62). Да, в случае, если уж Обломов ошибается, то по- большому, масштабно, путая, как минимум, север и юг. А две беды, правильнее, «два несчастья», о которых твердит житель квартиры в Гороховой каждому собственному утреннему визитеру? Это так как два письма: одно пришло из деревни, от старосты, второе же необходимо написать «к домовому хозяину», дабы отсрочить переезд либо вовсе, как выражается Обломов, «избегнуть крайностей» (С. 55).
Но избегнуть крайностей, другими словами отыскать «золотую середину», «золотую рамку судьбы», по-обломовски, Илье Ильичу так легко не удастся. Как ни красноречив будет он, растолковывая готовому через почву провалиться Захару, по какой причине переезд, другими словами «ломка», «шум», это удел «вторых», а не его, барина, переехать ему всё-таки будет необходимо. Проводник авторской воли Тарантьев, стоящий уже на пороге и отчаянно нажать на звонок, позаботится об этом. И за ум Илье Ильичу предстоит взяться, и за перо. Об этом позаботятся Штольц с Ольгой. И каким же блестящим слогом напишет Обломов собственное послание к Ольге! Напишет «скоро, с жаром, с лихорадочной поспешностью, не так, как в первых числах Мая писал к домовому хозяину» (С. 221).
Пока же конкретно начало мая, и Илья Ильич всё никак не имеет возможности избежать «близкой и неприятной встречи двух которых и двух что», кряхтя над полулистом серой бумаги, которым Захар закрывал на ночь стакан, чтобы в том направлении не попало «что-нибудь… ядовитое» (С. 80). Высохшие же совсем чернила Захар, данный «рыцарь испуганно и упрёком», разводит по такому особому случаю квасом.
«– Какие конкретно скверные чернила!» – восклицает укоризненно Обломов и принимается всё-таки за письмо. Вот его текст:
«Квартира, которую я снимаю во втором этаже дома, в котором вы предположили произвести кое-какие переустройки, в полной мере соответствует моему образу судьбы и купленной благодаря продолжительного нахождения в сем доме привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сказать мне, что занимаемая мною квартира…» (С. 80). Увидим, что личный стиль не устраивает в этом случае Илью Ильича, превосходно разбирающегося в хорошем слоге. Он пара раз переставляет слова местами, зачеркивает, переправляет их, но всё выходит «бессмыслица». «– Э! да линия с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать» (С. 80). И на пол летят клочки порванной бумаги…
А вот от другого письма, либо «несчастья», отделаться куда как тяжелее. Тут, пожалуй, и голову в пору поломать. И Обломов разламывает. Дело в том, что Илья Ильич какое-то время назад взял депешу от старосты и – Прокофия, заправляющего сейчас в Обломовке. Вся первая часть романа впредь до «Сна Обломова» осенена унылым светом этого мято-

Гончаров И.А. Собрание сочинений. – М.: Художественная литература,1980. – т.3.
го, «нечистого для того чтобы», «с печатью из бурого сургуча» донесения. Нехорошие вести пришли из родной Обломовки. «Пятую семь дней нет дождей»; «озимь ино место червь сгубил»; «под Иванов сутки ещё три мужика ушли»; «холста отечественного этот год на ярмарке не будет» (С. 44). Из этого печальный и очень тревожащий далекого от дел и все-таки живущего доходами, фактически лишь, из деревни Илью Ильича результат: «В недоимках недобор: в сегодняшний год отправим доходцу, батюшка ты отечественный, покровитель, тысящи яко две помене против того года…» (С. 44).
И каждому из собственных утренних гостей Обломов пробует поведать о не дающем ему спокойствия письме, но кто-то, как солнечный зайчик будущего лета Волков, франт Волков, легко и изящно отмахивается от обломовских несчастий узким батистовым платком, ссылаясь на интенсивность светской судьбе («– Pardon, некогда…»), кто-то, как щекотливый Судьбинский, обременённый чиновными думами, обещает заехать пару дней назад, кто-то, как литературный поденщик Пенкин, примитивно истолковывающий существо писательского труда, втягивает Обломова в полемику совсем о втором. Не смотря на то, что, в случае, если вдуматься, о том же самом, само собой разумеется, – о человеке: «Человека, человека давайте мне! – сказал Обломов, – любите его…» (С. 39).
Письмо же от старосты выслушивает сперва на всё согласный Алексеев, а по окончании не соглашающийся ни с чем и ни при каких обстоятельствах Тарантьев. Алексеев, данный «неполный, безличный намёк на массу людей» (С. 41) – нехороший советчик, правильнее говоря – никакой. Его резюме звучит глухим и совсем ненужным для Обломова отголоском извечных – азбучных – истин: «– Что ж так беспокоиться, Илья Ильич?.. Ни при каких обстоятельствах не нужно предаваться отчаянию: перемелется – мука будет» (С. 45). И всё-таки в ветхих, как мир, словах Алексеева угадывается возможность романного действия, чувствуется некое иное знание. Уж не великая ли хозяйка Агафья Матвеевна Пшеницына, где-то в том месте, в дальнем финише романа, по ту сторону Невы, печёт из данной муки так полюбившийся Илье Ильичу пирог с грибами и цыплятами. Настоящий, обломовский!
Михей Тарантьев, «земляк» Обломова, дерзко навязывающий ему переезд на Выборгскую сторону, даёт, в отличие от Алексеева, самые решительные советы. «– Ступай в деревню сам: без этого запрещено; пробудь в том месте лето, а в осеннюю пору прямо на новую квартиру и переезжай» (С. 55). Примечательно, что Михей Андреевич сразу же разоблачает старосту и ставит, что именуется, все точки над «и». «– Староста твой мошенник… а ты веришь ему, разиня рот. Видишь, какую песню поёт! Засухи, неурожай, недоимки да мужики ушли. Лжёт, всё лжёт!.. Ах, он разбойник, я бы его выучил!» (С. 55). А ещё Тарантьев наущает ошарашенного Обломова написать к самому губернатору: «Примите, мол, ваше превосходительство, отеческое участие и посмотрите оком милосердия на неминуемое, угрожающее мне крайнее разорение… и ужаснейшее несчастие, коему я неминуемо обязан подвергнуться, с женой, и малолетними, остающимися без куска хлеба и всякого призрения, двенадцатью человеками детей…» (С. 56) Очень сильно сообщено! Как тут не отыскать в памяти крыловскую «Почту духов», где возможно нежданно наткнуться на таковой вот, в полной мере актуальный и сейчас диалог:
«– …Сообщите мне, что это за бумаги, каковые друг другу показывают многие, находящиеся в этот комнате.
– Это бумаги… именуемые просительными письмами; просители… самыми живыми красками обосновывают в них собственную бедность…
– Они, само собой разумеется, смягчают… сих бояр?
– Нимало… знатные имеют предосторожность не заглядывать в сии письма…»
Обломов догадывается об этом событии, и только смеётся в ответ на тарантьевскую тираду. И, действительно, какой-либо практической пользы от гремящих разоблачений, советов и угроз Тарантьева не больше, чем от неизвестных сентенций Алексеева. «Тарантьев, – даёт предупреждение читателя Гончаров, – мастер был лишь сказать; на словах он решал ясно и легко, в особенности, что касалось вторых; но когда необходимо было двинуть пальцем… применить им же созданную теорию к делу… его не хватало…» (С. 47).
В окружении таких-то советчиков бедный Илья Ильич ожидает единственного, пожалуй, человека, что вправду может оказать помощь ему совладать со свалившимися на голову «несчастьями», – Андрея Штольца. «Обломов не смотря на то, что был нежен со всеми, но обожал искренно его одного, верил ему одному, возможно по причине того, что рос, обучался и жил с ним совместно» (С. 49). А до тех пор пока всегда занятый, но на всё находящий время Штольц «в отлучке», Илья Ильич снова и снова обращается к письму от старосты, то легко упоминая его, то чуть ли не наизусть цитируя (« – А?.. «яко тысячи две помене!»), то пробуя забыть а также теряя, дабы опять найти где-нибудь в складках одеяла и с кошмаром прочесть. Приглядимся же и мы повнимательнее к этому необычному шедевру письменности.
Прокофий Вытягушкин, наверное, мастер составлять подобные отчё-ты. Как тут не отыскать в памяти утверждение Тарантьева о том, что «все мошенни-ки пишут натурально» (класс натуральной школы уже блестяще закончен ищущим новых дорог автором!). Безрадостные факты, свидетельствующие, кстати, о его, старосты, упущениях либо, вероятнее, просто о его плутовстве, умело окутываются заверениями преданности, комплиментар-ными обращениями, самоуничижительными чертями, наподобие таковой: «Может быть, милостивый правитель, Господь помилует твою барскую милость, а о себе не заботимся: пускай издохнем!» (С. 44) К тому же в письме смешивают-ся календарно-обрядовые ориентиры, что для сегодняшнего читателя не столь заметно, но для Обломова, с издетства, как и его предки, живущего «по указанию календаря» – возмутительная несостыковка: « – года и Месяца нет, – качает головой Илья Ильич, – … Иванов день и тут, и засуха…» (С. 45). Вдобавок письмо заканчивается необычной подписью, оставляющей, так сообщить, некий простор для маневра. «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной рукой руку приложил». За неумением грамотности поставлен был крест. «А писал со слов оного старосты шурин его, Дёмка Кривой» (С. 44). (Любопытная параллель: история Обломова так как также поведана писателем со слов Штольца).
Но на данный момент о втором – о подписи, благодаря которой возможно практически физически почувствовать, как на Илью Ильича надвигаются разрозненные последовательности кривых букв. Надвигаются неровным и однако непобедимым строем. О почерке Дёмки Кривого Гончаров, кстати, не говорит ни слова, да этого и не нужно. Само собой светло: буквы несут для адресата дополнительную, подспудную данные, их функция, среди них и художественная, близка тут назначению родовых знаков, родовых мет. Родовой символ – это, как мы знаем, лаконичный рисунок, значок-знак, говорящий о том, чем живёт, чем славится, как трудится, какие конкретно болести преодолевает тот либо другой род. Посредством аналогичных значков издревле составлялись в Киевской Руси целые послания. Причём продолжительное время, кроме того в XIX ещё веке, родовые символы соседствовали с письменностью. Угол – соха, прямая линия – почва, волнистая линия – вода либо слёзы, конь у привязи – возвращение к себе… А был и таковой нерадостный символ – перечеркнутый каравай хлеба, знак голода и неурожая. Можно лишь гадать, какие конкретно меты различает Илья Ильич в письме из родового собственного имения. В любом случае это какая ни на имеется, а однако весточка из настоящего Обломовки, из неутешительного настоящего.
А из прошлого? Известный сон, что видит Обломов, это так как, в случае, если разобраться, его заветная родовая мета, это то, что оказывает помощь ему оставаться самим собой – в любой момент. (Изменяется не Обломов, а мир!) Это его солнечный родовой символ. «Увертюрой ко всему роману» назвал Гончаров IX главу первой части. Без «Сна…» образ Обломова утратил бы собственное обаяние, в силу того, что лишился бы связи «с землёй родной Обломовки». А роман лишился бы главного источника света. Увидим, автор до определённого времени всеми методами приглушает свет, затемняет его, «забывает» про слово «солнце». От серого сюртука Захара уже некуда деться, в некоторых абзацах текста он многократно тиражируется, а рядом – «паутина, напитанная пылью», «пожелтевшие страницы» в далеком прошлом открытой на одном и том же месте книги, замасленные тетрадки, какая-то грязноватая бумажка из кармана Тарантьева, колеблющийся дым его сигары, чёрный камень кольца на пальце врача… И «серая бумага письма», написанного бледными чернилами. («На небе ни облачка, а вы придумали ливень…» – говорит Алексеев, чей совершенно верно бы сотканный из муки и пыли образ неизбежно упал бы рядом со словом «солнце»).
Создатель до поры бережёт солнечные лучи и лишь один раз упоминает про Обломовку, наименование которой само по себе не имеет возможности до тех пор пока вызвать у нас никаких чувств. Но «Сон…», как громадный проран света, вот-вот уже вынудит читателя зажмуриться: солнечные берёзы, солнечные пространства, речка, отражающая солнце и слепящая глаза, пылкое солнце выпеченных по весне жаворонков, снежное солнце Рождества… «Но лето, лето особенно упоительно в том краю… Как отправятся ясные дни, то и продолжаются семь дней три-четыре…». Где же ещё, как не в Обломовке, «искать ясных дней, легко жгущих, но не палящих лучей солнца…» (С. 97).
А ещё «Сон Обломова» одухотворён утренним светом материнской молитвы – чистым светом любви. «Обломов, заметив в далеком прошлом погибшую маму, и во сне затрепетал от эйфории, от жаркой любви к ней: у него, у сонного, медлительно выплыли из-под стали и ресниц без движений две тёплые слезы» (С. 101). Когда-то так как и Гончаров, рано покинувший родные пенаты, ожидал весточек с отчизны, когда-то и его кликали возвратиться родные голоса.
Такое вот солнечное, до горящей в глазах слезы яркое письмо приобретает Илья Ильич из прежнего, и вправду радостен, в то время, когда просматривает лишь его.
«Обломов» – самый тёплый, самый просторный роман Гончарова. В нём так много обжитого, эргономичного к судьбе пространства, так ярки солнечные лучи и ясны дали, так близка и зрима сама почва, так чисты мечты и помыслы, до того искренни слова и слёзы, что роман сам по себе воспринимается читателем, как что-то с издетства ему сопутствующее, родное. Кроме того замыслы, каковые всегда вынашивает Илья Ильич. Мы понимаем, что они для Обломова неосуществимы, как неосуществимы, скажем, советы врача, предлагающего Илье Ильичу отправиться в Киссенген, Швейцарию, Тироль и развлекать в том месте себя верховой ездой. Понимаем умом. Но сердцем осознать этого не желаем и не можем. А ведь и в самом деле отлично грезит отечественный «поэт в жизни»: « – Погода красивая, небо светло синий-пресинее… одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, вторая – к деревне. В ожидании, пока проснётся супруга, я надел бы шлафрок и походил по саду… Позже, одев просторный сюртук либо куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в нескончаемую, чёрную аллею… Позже, как свалит жара, послали бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, в противном случае в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и в том месте блаженствовали бы впредь до бифштекса и окрошки…» (С. 162).
Ответ на вопрос, по какой причине Обломов не едет в деревню, всё медлит, всё откладывает возвращение на родину, всё никак не имеет возможности завершить и осуществить собственный замысел, в полной мере очевиден: он так как замечательно осознаёт, что Обломовки, в которой вырос он, в далеком прошлом уже нет, нет в живых матери с отцом, изменилась сама жизнь, дрогнули её привычные устои, провалилось сквозь землю равновесие. Вот и получается, что Обломовка сейчас в том месте, где Обломов, в силу того, что он свято несёт её в сердце, живёт по её ритму и времени. Да, Илья Ильич пробует жить по личному – обломовскому – летоисчислению, не смотря на то, что и терпит в итоге сокрушительное поражение от главного собственного соперника – времени. Так тема лишнего человека делается в романе Гончарова темой лишнего мира.
В истории отечественной словесности само чудо письма постоянно имело глубочайшую морально-нравственную базу. Забрать, хотя бы, одно из последних писем А. Н. Некрасова, в то время, когда он, умирающий, отыскал в себе силы ответить несложной сельской учительнице А. Малоземовой… (См.: Некрасов А. Н. Полн. Собр. соч. и писем: В 12 Т. – М., 1948-1952. – Т.11 – С. 413) Письма и письмена гончаровского романа также тяготеют к некоему нравственному полю, соприкасаясь с трепещущими вопросами бытия.
В то время, когда романное воздействие начнёт разгораться и прерывистое дыхание поющей Ольги станет практически различимым, Илью Ильича потрясёт до глубины души одно слово, «ядовитое» слово, которому суждено будет в своё время озариться пламенем очень способной добролюбовской статьи. Да, да, «обломовщина». Это слово Илья Ильич произносит на различные лады, повторяет, обдумывает, так и сяк в мыслях примеривает к себе, а ещё и пробует записать. Но потому, что, как мы не забываем, обломовская чернильница вышла из строя, Илья Ильич бессознательно прибегает к второму средству: «Он задумался и машинально начал чертить пальцем по пыли, позже взглянул, что написал: вышло Обломовщина.
Он проворно стёр написанное рукавом. Это слово снилось ему ночью, написанное огнём на стенах, как Бальтазару на пиру» (С. 168).
Отыщем в памяти, по библейской легенде, на стенах дворца, где пировал царь Валтасар, нежданно начали выступать огненные слова: исчислено, взвешено, поделено, предсказывавшие скорую смерть его царства. Пламенные письмена судьбы!
К слову, огонь и письмо иногда неразделимы. Просматривая хрестоматийно известное стих боготворимого Гончаровым Пушкина «Храни меня, мой талисман…», мы кроме того не вспоминаем иногда, что «талисманом» Пушкин именовал кольцо, подаренный ему на юге Е. К. Воронцовой. Этим кольцом Александр Сергеевич имел возможность запечатывать письма либо оставлять его сургучный оттиск на подаренных книгах со своим автографом. В стихотворении «Сожжённое письмо» поэт ещё раз возвращается к теме кольца-талисмана:
Прощай, письмо любви, прощай!
Как продолжительно медлил я, как продолжительно не желала
Рука предать огню все эйфории мои!..
Но полно, час настал: гори, письмо любви.
От аналогичных страстей обломовцы были далеки. Не просто так же они так не обожали писать и особенно приобретать письма, опасаясь не то дабы плохих вестей, а вестей по большому счету, в принципе. Череда судьбы, её обрядовая последовательность не должна была нарушаться чем-то либо кем-то извне, раз и окончательно установленный самой, думается, природой порядок событий неукоснительно чтился жителями «избранного уголка». Как знать, может конкретно исходя из этого в Обломовке рождались «розовые купидоны», а доживали люди чуть ли не до зелёных волос.
Папа Обломова, к примеру, продолжительно распекал мужика, доставившего на собственную беду письмо из города: « – Да ты где забрал?»; « – Кто тебе дал?»; « – А ты бы не брал!» (С. 124). В то время, когда же светло стало, что от письма никак не отделаться, его запрятали под замок. « – Полно, не распечатывай, Илья Иванович, – с боязнью остановила его супруга, – кто его знает, какое оно в том месте, письмо-то? возможно, ещё ужасное, беда какая-нибудь. Вишь так как народ-то какой в наше время стал! на следующий день либо послезавтра успеешь…» (С. 125). Скоро тревожное любопытство забрало все-таки верх, и письмо распечатали. Верно тревожились обломовцы, поскольку послание выяснилось от… Радищева! Речь заходит, понятное дело, об однофамильце, о соседе обломовцев – Филиппе Матвеевиче Радищеве, что попросил всего лишь отправить ему рецепт пива. Но тень, так сообщить, великой фамилии, создаёт сильное и грозное чувство, такие совпадения запоминаются читательским подсознанием. Что и сказать, Гончаров, владеющий опытом цензора и замечательно обладающий мастерством подтекста, умел задавать загадки…
И вправду, «неизвестно, дождался ли Филипп Матвеевич рецепта» (С. 126).
В необычных собственных, трепетных, полных мудрости и отцовской любви «Письмах к сыну» Честерфилд справедливо увидел: «Хороший химик из любого вещества сможет извлечь ту либо иную эссенцию: так и человек талантливый… может извлечь что-то для себя увлекательное из каждого, с кем он вступит в общение». Общаясь, время от времени невольно, с людьми, Илья Ильич Обломов, как ни необычно, проявлял недюжинную проницательность. Будучи совсем не сведущим в вопросах быта («Я ничего не знаю!»), свободно доверяя судьбу проходимцам, наподобие Мухоярова и Затертого, он вместе с тем полностью видел суетную сущность чиновного либо светского Санкт-Петербурга, точно имел возможность предугадать главные болевые точки современной ему действительности.
« – Что ж не обломовщина? – задает он риторический вопрос Штольцу. – Разве не все получают того же, о чём я грежу? Помилуй!.. Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, политики и торговли разве не выделка спокойствия, не рвение… к идеалу потерянного рая?» (С. 163).
Но в настоящую «химическую реакцию» с судьбой добропорядочная теория Ильи Ильича о выделке спокойствия вступает только тогда, в то время, когда появляется Ольга Ильинская. Кстати, звонкая пощёчина – единственная в романе! – дело, в случае, если так возможно выразиться, руки конкретно Обломова, что не прощает Тарантьева, решительно защищая за честь любимого человека.
С момента встречи Ильи Обломова и Ольги Ильинской сердце романа начинает биться посильнее, изменяется его ритм, изменяется, так сообщить, наклон его письма, время движется скачками, то замедляясь и практически останавливаясь, то неудержимо летя вперед, как в беседе между влюблёнными:
« – Что со мной? – в раздумье задал вопрос словно бы себя Обломов.
– Сообщить что?
– Сообщите.
– Вы… влюблены.
– Да, само собой разумеется, – подтвердил он, отрывая её руку от канвы…
– Ну разрешите войти, достаточно, – сообщила она.
– А вы? – задал вопрос он. – Вы… не влюблены…
– Влюблена, нет… я не знаю, опасаюсь этого: я вас обожаю! – сообщила она и поглядела на него продолжительно и задумчиво, как словно бы в мыслях поверяла и себя, совершенно верно ли она обожает.
– Лю-блю! – сказал Обломов…» (С. 215)
«Мариенбадское чудо» оказывает помощь перу Гончарова вдохновенно летать над страницами.
В недрах художественного текста происходит, как характеризовал подобные процессы Ю. М. Лотман, определённый «стилистический слом». И бросче всего данный титанический сдвиг стиля отражается в письме, которое пишет Илья Ильич Ольге.
«До тех пор пока между нами любовь показалась в виде лёгкого, радующегося видения, пока она звучала в Casta diva, носилась в запахе сиреневой ветки, в невысказанном участии, в стыдливом взоре, я не доверял ей, принимая её за шёпот самолюбия и игру воображения. Но шалости прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, важны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали переживать, и тогда, другими словами сейчас лишь, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и заявить, что это такое.
Я заявил, что обожаю вас, вы ответили тем же – слышите ли, какой диссонанс звучит в этом? Не слышите? Так услышите позднее, в то время, когда я буду уже в пучине. взглянуть на меня, вдумайтесь в моё существование: возможно ли вам обожать меня?.. «Обожаю, обожаю, обожаю!» – сообщили вы день назад. «Нет, нет, нет!» – жёстко отвечаю я» (С. 222).
Сходу видно, эти строки написаны любящим сердцем! Обломов совсем по-детски пробует растолковать Ольге, что она хороша лучшей участи, раскрывает душу перед ней, и в каждом его «нет» слышится «да». Отрицание делается утверждением.
Такая узкая натура, как Ольга Ильинская, не имеет возможности не ощущать этого.
Обломов добился собственного, «всё изгадил», как он выражается, и Ольга плачет, прочтя его исповедь. Но слёзы её ярки.
« – У сердца, в то время, когда оно обожает, имеется собственный ум… оно знает, чего желает, и знает наперёд, что будет…» (С.229) – говорит Ольга, глядя любящими глазами на Обломова.
« – Так как письмо-то было совсем не требуется…» – бормочет Илья Ильич. « – Неправда, оно было нужно», – возражает, практически уже играясь с ним, Ольга. И потом растолковывает Илье Ильичу – по какой причине конкретно: «…по причине того, что в письме этом, как в зеркале, видна ваша… забота обо мне, боязнь за моё счастье, ваша чистая совесть… Вы высказались в том месте нечайно: вы не самолюбец, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтобы расставаться, – этого вы не желали, а по причине того, что опасались одурачить меня… это сказала честность… Видите, я знаю, за что я обожаю вас…» (С. 232).
И потом направляться потрясающая фраза автора, очень многое растолковывающая в отношениях Ольги и Ильи Ильича Ильинской: «Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, в то время, когда сказала это» (С. С. 232).
Да, любящее сердце знает наперёд, что будет. Тяжело поспорить с этим. Но так как и читатель, привычный с гончаровским романом, также знает кое-что наперёд. О том, к примеру, что «пропасть», о которой всегда упоминает в письме Обломов, в самом деле разверзнется перед ним, что «душевный антонов пламя» превратится в горячку, а Ольга, как и предполагал Илья Ильич, дождётся другого.
Кроме того, настанет время, в то время, когда Ольга Ильинская поведает тому, второму, другими словами, фактически, Андрею Штольцу, «о прогулках, о парке, о собственных надеждах… о ветке сирени, кроме того о поцелуе». И даст ему в руки письмо Обломова. И Штольц, подойдя к свечке, будет просматривать это письмо вслух и препарировать его, как прекратившее уже биться сердце.
«Письмо любви» – отыщем в памяти снова пушкинскую формулу! – не сгорает, как и быть должно, а делается предметом холодного анализа.
Гончаров огромное значение придает интонации штольцевского прочтения, тем логическим ударениям и акцентам, каковые ставит он.
« – Слушайте же! – и просматривал: – «Ваше настоящее обожаю не есть настоящая любовь, а будущая. Это лишь бессознательная потребность обожать, которая, за недочётом настоящей пищи, высказывается время от времени у дам… кроме того легко в слезах либо в истерических припадках!.. Вы совершили ошибку (просматривал Штольц, ударяя на этом слове): перед вами не тот, кого вы ожидали, о ком грезили. Погодите – он придёт, и тогда вы придёте в сознание, вам будет обидно и стыдно за собственную неточность…» – Видите, как это правильно! – сообщил он. – Вам было и стыдно, и обидно за… неточность» (С. 362).
Потрясающе, но это то же самое и вместе с тем совсем второе письмо. В нём каждое утверждение имеется утверждение, а каждое отрицание имеется отрицание. И лишь. Из него ушло дыхание, из него ушёл свет. «Сирени отошли, поблекли…» Умница Штольц, так понимающе сравнивший когда-то душу Обломова со яркой берёзовой рощей, многого не смог осознать, либо осознал, наоборот, через чур очень многое, а Ольга поступила так, как, правильно, ни при каких обстоятельствах не поступил бы Обломов…

«– Что же вы не пишете?» – доносится до нас воркующий голосок Алексеева. «– Я бы вам пёрышко очинил» (С.60).
…Роман Ивана Александровича Гончарова «Обломов», данный родовой знак русской литературы, чем-то похож на письмо с отчизны, которое мы, сегодняшние его получатели, читаем – совсем по различным обстоятельствам – со слезами на глазах.

Васильцов Иван (Пырков Иван Владимирович) появился в первой половине 70-ых годов двадцатого века в Ульяновске.
В 1995 году окончил Саратовский пединститут.
Кандидат филологических наук, доцент культуры русского и кафедры языка Саратовской национальной академии права.
Создатель книг: «Дубовый клинок», «Ищите мир».
Лауреат Интернациональной премии «Золотое перо России».
Член Альянса писателей России, член Альянса журналистов России.

К 200-летию и. а. гончарова. иван васильцов. письма обломова. эссе

Комментарии отключены

Культура

Простите, обсуждение сейчас закрыто.

Шпаргалка . \


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: