Исследование развития понятий 8 глава

Корни, пути и обусловливающие факторы развития той либо второй функции ясны и известны; за этими заглавиями стоит настоящий процесс развития. Не то с интенциональной тенденцией. Она появляется из ничего, не имеет истории, ничем не обусловлена, она, по Штерну, изначальна, первична, появляется «раз окончательно», сама собой. Ребенок в силу данной тенденции открывает методом чисто логической операции значение языка.

Само собой разумеется, Штерн нигде так не говорит прямо. Наоборот, он сам упрекает, как мы уже говорили, Реймута в излишнем логизировании; тот же упрек делает он В. К- Аменту33, полагая, что его работа была завершением интеллектуалистической эры в ис-

РЕЧЬ и МЫШЛЕНИЕ

следовании детской речи (1928, с. 5). Но сам Штерн в борьбе с антиинтеллектуалистическими теориями речи (В. Вундт34, Э. Мейман35, Г. Идельбергер36 и др.), сводящими начатки детской речи к аффективно-волевым процессам и отрицающими всякое участие интеллектуального фактора в происхождении детской речи, практически делается на ту же, чисто логическую, антигенетическую точку зрения, на которой стоят Амент, Реймут и другие; он считает, что он есть более умеренным выразителем данной точки зрения, но на деле идет значительно дальше Амента по этому же пути: в случае, если у Амента его интеллектуализм носил чисто эмпирический, хороший темперамент, то у Штерна он очевидно перерастает в метафизическую и идеалистическую концепцию; Амент легко наивно преувеличивал по аналогии со взрослым свойство ребенка логически мыслить; Штерн не повторяет данной неточности, но делает более неприятную — возводит к изначально-сти интеллектуальный момент, принимает мышление за первичное, за корень, за причину осмысленной речи.

Может показаться парадоксом, что самый несостоятельным и бессильным интеллектуализм оказывается именно в учении… о мышлении. Казалось бы, здесь-то и имеется его законная сфера приложения, но, по верному замечанию В. Келера37, интеллектуализм оказывается несостоятельным конкретно в учении об интеллекте, и Келер доказал это собственными изучениями совсем убедительно. Красивое подтверждение этого же мы находим в книге Штерна. Самая не сильный и внутренне противоречивая ее сторона — это речи и проблема мышления в их взаимоотношениях. Казалось бы, что при подобном сведении центральной неприятности речи — ее осмысленности — к интенциональ-ной тенденции и к интеллектуальной операции эта сторона вопроса — связь и мышления и взаимодействие речи — обязана взять самое полное освещение.

На деле же конкретно подобный подход к вопросу, предполагающий заблаговременно уже сформировавшийся интеллект, не разрешает узнать сложнейшего речи и диалектического взаимодействия интеллекта.

Больше того, такие неприятности, как неприятность внутренней речи, ее связи и возникновения с мышлением и др., практически вовсе отсутствуют в данной книге, долженствующей стать, по мысли автора, на высоту современной науки о ребенке. Создатель излагает данные исследований эгоцентрической речи, совершённых Пиаже, по трактует эти результаты только с позиций детского беседы, не касаясь ни функций, ни структуры, ни генетического значения данной формы речи (в том месте же, с. 146—149), которая — по высказанному нами предположению — может рассматриваться как переходная генетическая форма, составляющая переход от внешней к внутренней речи.

Л. С. ВЫГОТСКИЙ

По большому счету создатель нигде не прослеживает сложных функциональных и изменений структуры мышления в связи с развитием речи. Нигде это событие не видно с таковой отчетливостью, как на переводе первых слов ребенка на язык взрослых. Вопрос данный по большому счету есть пробным камнем для всякой теории детской речи; поэтому-то эта неприятность есть на данный момент фокусом, в котором скрестились все главные направления в современном учении о развитии детской речи, и возможно без преувеличения заявить, что перевод первых слов ребенка совсем перестраивает все учение о детской речи.

В. Штерн не видит возможности истолковать первые слова ребенка ни чисто интеллектуалистически, ни чисто аффективно-волютивно. Как мы знаем, Мейман (в этом видит Штерн — и в полной мере обоснованно — его огромную заслугу), в противовес интеллектуалистическому толкованию первых слов ребенка как обозначений предметов, говорит, что «сначала активная обращение ребенка не вызывает и не обозначает никакого процесса и никакого предмета из окружающего, значение этих слов только эмоционального и волевого характера» (Е. Meuman, 1928, с. 182). С идеальной бесспорностью Штерн, в противоположность Мейману, показывает, разбирая первые детские слова, что в них довольно часто «перевешивает указание на объект» если сравнивать с «умеренным эмоциональным тоном» (С. а. W. Stern, 1928, с. 183). Это последнее очень принципиально важно отметить. Итак, указание на объект (Hindenten auf das Objekt), как неопровержимо показывают факты и как признает сам Штерн, появляется в самых ранних «предстадиях» (Ein primitivieren Entwicklungsstadien) детской речи до всякого появления интенции, открытия и т. п. Казалось бы, одно это событие достаточно убедительно говорит против допущения изначальности интенциональ-ной тенденции.

, Об этом же говорит, казалось бы, и целый ряд других фактов, излагаемых самим же Штерном: к примеру, опосредующая ^роль жестов, в частности указательного жеста, при установлении значения первых слов (в том месте же, с. 166); испытания Штерна, продемонстрировавшие прямую связь между перевесом объективного значения первых слов над аффективным, с одной стороны, и указательной функцией первых слов («указание на что-то объективное»), с другой (в том месте же, с. 166 и ел.); подобные наблюдения вторых самого Штерна и авторов и т. д. и т. д.

Но Штерн отклоняет данный генетический, следовательно, единственно вероятный с научной точки зрения путь объяснения того, как появляется в ходе развития интенция, осмысленность речи, как «направленность на узнаваемый суть» появляется из направленности указательного символа (жеста, первого слова) на какой-нибудь предмет, в конечном итоге, следовательно, из аф-

РЕЧЬ и МЫШЛЕНИЕ

фективной направленности на объект. Он, как уже сообщено, предпочитает упрощенный маленький путь интеллектуалистиче-ского объяснения (осмысленность появляется из тенденции к осмысленности) долгому сложному диалектическому пути генетического объяснения.

Вот как переводит Штерн первые слова детской речи. «Детское мама, — говорит он, — в переводе на развитую обращение свидетельствует не слово «мать», но предложение: «мама, иди ко мне», «мама, дай», «мама, посади меня на стул», «мама, помоги мне» и т. д. (в том месте же, с. 180). В случае, если опять обратиться к фактам, легко подметить, что в сущности не само по себе слово мама должно быть переведено на язык взрослых, к примеру «мама, посади меня на стул», а все поведение ребенка сейчас (он тянется к стулу, пробует схватиться за него ручками и т. п.). В аналогичной ситуации «аффективно-волютивная» направленность на предмет (в случае, если сказать языком Меймана) еще полностью неотделима от «интенциональной направленности» речи на узнаваемый суть: то и второе еще слито в нерасчлененном единстве, и единственно верный перевод детского мама и по большому счету первых детских слов — это указательный жест, эквивалентом, условным помощником которого они сначала являются.

Мы умышленно остановились на этом центральном для всей методологической и теоретической совокупности Штерна пункте и только для иллюстрации привели кое-какие моменты из конкретных объяснений Штерном отдельных этапов речевого развития ребенка. Тут мы не можем затронуть какое количество-нибудь полно и детально всего богатейшего содержания его книги либо хотя бы ее основных вопросов. Скажем лишь, что тот же интел-лектуалистический темперамент, тот же антигенетический уклон всех объяснений обнаруживает и трактовка остальных наиболее значимых неприятностей: неприятности развития понятия, главных стадий в развитии мышления и речи и т. д. Указав на эту линии, мы тем самым указали на главный нерв всей психотерапевтической теории Штерна, больше того — всей его психотерапевтической совокупности.

Подводя итог мы желали бы продемонстрировать, что эта черта не случайна, что она неизбежно вытекает из философских предпосылок персонализма, т. е. всей методологической совокупности Штерна, и полностью обусловлена ими.

В. Штерн пробует в учении о детской речи — как и по большому счету в теории детского развития — встать над крайностями нативизма и эмпиризма. Он противопоставляет собственную точку зрения о развитии речи, с одной стороны, В. Вундту, для которого детская обращение имеется продукт «окружающей ребенка среды, по отношению к которой сам ребенок, по существу, участвует только пассивно», а с другой — Аменту, для которого вся первичная детская обращение (ономатопоэтика и так называемая Ammensprache) имеется

Л С. ВЫГОТСКИЙ

изобретение бесчисленного количества детей за тысячи лет. Штерн пробует учесть и роль подражания, и спонтанную деятельность ребенка в развитии речи. «Мы должны тут применить, — говорит он, — понятие конвергенции: только в постоянном сотрудничестве внутренних задатков, в которых заложено влечение к речи, и внешних условий в виде речи окружающих ребенка людей, которая дает этим задаткам материал и точку приложения для их реализации, совершается завоевание речи ребенком» (в том месте же, с. 129).

Конвергенция не есть для Штерна лишь методом объяснения развития речи — это неспециализированный принцип для каузального объяснения людской поведения. Тут данный неспециализированный принцип применен к частному случаю усвоения речи ребенком. Вот еще один пример того, что, говоря словами Гёте, «в словах науки скрыта сущность». Звучное слово «конвергенция», высказывающее В этом случае совсем неоспоримый методологический принцип (конкретно требование изучать развитие как процесс), обусловленный сотрудничеством среды и организма, на деле освобождает автора от анализа социальных, средовых факторов в развитии речи. Действительно, Штерн заявляет решительно, что социальная среда есть главным причиной речевого развития ребенка (в том месте же, с. 291), но на деле ограничивает роль этого фактора чисто количественным влиянием на запаздывание либо ускорение процессов развития, каковые в собственном течении подчиняются внутренней, имманентной закономерности. Это приводит автора к большой переоценке внутренних факторов, как мы старались продемонстрировать на примере объяснения осмысленности речи. Эта переоценка вытекает из главной идеи Штерна.

Главная мысль Штерна — мысль персонализма: личность — как психофизически нейтральное единство. «Мы разглядываем детскую обращение, — говорит он, — в первую очередь как процесс, коренящийся в целостности личности» (в том месте же, с. 121). Под личностью же Штерн разумеет «такое реально существующее, которое, не обращая внимания на множество частей, образует настоящее, необычное и самоценное единство и как таковое, не обращая внимания на множество частичных функций, обнаруживает единую целестремительную самодеятельность» (W. Stern, 1905, с. 16).

Совсем ясно, что подобная по существу метафизически-идеалистическая концепция («монадология») личности не имеет возможности не привести автора к персоналистической теории речи, т. е. теории, выводящей обращение, ее ее функции и истоки, из «целостности целестремительно развивающейся личности». Из этого — интеллектуализм и антигенетичность. Нигде данный метафизический подход к личности — монаде — не отражается так отчетли-Ео, как при подходе к проблемам развития; нигде данный конечный персонализм, не опытный социальной природы личности, не при-

РЕЧЬ и МЫШЛЕНИЕ

водит к таким вздорам, как в учении о речи — этом социальном механизме поведения. Метафизическая концепция личности, выводящая все процессы развития из ее самоценной целестреми-тельности, ставит на голову настоящее речи и генетическое отношение личности: вместо истории развития самой личности в которой не последнюю роль играется обращение, создается метафизика личности, которая порождает из себя, из собственной целестремитель-ности — обращение.

Глава четвертая

ГЕНЕТИЧЕСКИЕ КОРНИ

РЕЧИ и Мышления

Главный факт, с которым мы сталкиваемся при речи и генетическом рассмотрении мышления, пребывает в том, что отношение между этими процессами не постоянная, неизменная на всем протяжении развития величина, а величина переменная. Отношение между речью и мышлением изменяется в ходе развития и в собственном количественном и в качественном значении. В противном случае говоря, мышления и развитие речи совершается непараллельно и неравномерно. Кривые их развития многократно сходятся и расходятся, пересекаются, выравниваются в отдельные периоды и идут параллельно, кроме того сливаются в отдельных собственных частях, после этого опять разветвляются.

Это правильно как в отношении филогенеза, так и онтогенеза. Дальше мы постараемся установить, что в процессах разложения, патологического изменения и инволюции отношение между речью и мышлением не есть постоянным для всех случаев нарушения, задержки, обратного развития, патологического трансформации интеллекта либо речи, но принимает всегда своеобразную форму, характерную конкретно для данного типа патологического процесса, для данной задержек и картины нарушений.

Возвращаясь к формированию, направляться сообщить в первую очередь, что речь и мышление имеют генетически совсем разные корпи. Данный факт можно считать прочно установленным целым рядом изучений в области психологии животных. Развитие той и второй функции не только имеет разные корни, но и идет в течении всего животного царства по разным линиям.

Важное значение для установления этого первостепенной важности факта имеют новейшие изучения интеллекта и

Л С. ВЫГОТСКИЙ

речи человекоподобных мартышек, в особенности изучения В. Келера (W. Kohler, 1921а) и Р. Иеркса38 (R. Yerkes а Е Le-arned, 1925).

В опытах Келера мы имеем совсем ясное подтверждение того, что зачатки интеллекта, т. е. мышления в собственном смысле слова, появляются у животных независимо от развития речи и вовсе не в связи с ее удачами. «Изобретения» мартышек, выражающиеся в употреблении и изготовлении орудий и в применении обходных дорог при разрешении задач, составляют, совсем без сомнений, первичную фазу в развитии мышления, но фазу доречевую.

Главным выводом из всех собственных изучений сам Келер вычисляет установление того факта, что шимпанзе обнаруживает зачатки интеллектуального поведения того же рода и типа, что и человек (W. Kohler, 1921a, с. 191). ограниченность и Отсутствие речи следовых стимулов, так называемых представлений, являются главными обстоятельствами того, что между антропоидом и самым наипримитивнейшим человеком существует величайшее различие. Келер говорит: «Отсутствие этого вечно полезного технического запасного средства (языка) и принципиальная ограниченность наиболее значимого интеллектуального материала, так называемых представлений, являются исходя из этого обстоятельствами того, что для шимпанзе неосуществимы кроме того мельчайшие начатки культурного развития» (в том месте же, с. 192).

Наличие человекоподобного интеллекта при отсутствии какое количество-нибудь человекоподобной в этом отношении речи и независимость интеллектуальных операций от «речи» антропоида — так возможно было бы сжато сформулировать главный вывод в отношении интересующей нас неприятности из изучений Келера.

Как мы знаем, изучения Келера позвали довольно много критических возражений; литература этого вопроса уже на данный момент очень разрослась как по количеству критических работ, так и по разнообразию тех принципиальных точек и теоретических воззрений зрения, каковые представлены в них. Между психологами разных школ и направлений нет единодушия по вопросу о том, какое теоретическое объяснение направляться дать сказанным Келером фактам.

Сам Келер ограничивает собственную задачу. Он не развивает никакой теории интеллектуального поведения (в том месте же, с. 134), ограничиваясь анализом фактических наблюдений и касаясь теоретических объяснений только постольку, потому, что это вызывается необходимостью продемонстрировать своеобразное своеобразие интеллектуальных реакций если сравнивать с реакциями, появляющимися методом ошибок и случайных проб, отбора успешных механического объединения и случаев отдельных перемещений.

РЕЧЬ и МЫШЛЕНИЕ

Отвергая теорию случайности при объяснении происхождения интеллектуальных реакций шимпанзе, Келер ограничивается данной чисто отрицательной теоретической позицией. Столь же решительно, но снова чисто негативным образом Келер отмежевывается от идеалистических биологических концепций Э. Гарт-мана с его учением о бессознательном, А. Бергсона39 с его концепцией «жизненного порыва» (elan vital), неовиталистов и психовиталистов с их признанием «целестремительных сил» в живой материи. Все эти теории, открыто либо скрыто прибегающие для объяснения к сверхчувственным агентам либо к прямому чуду, лежат для него по ту сторону научного знания (в том месте же, с. 152—153). «Я обязан выделить со всей настойчивостью, — говорит он, — что вовсе не существует альтернативы: случайность либо сверхчувственные агенты» (Agenten jenseits der Erfahrung) (в том месте же, с. 153).

Так, ни в среде психологов разных направлений, ни кроме того у самого автора мы не находим какое количество-нибудь законченной и научно убедительной теории интеллекта. Наоборот, и последовательные приверженцы биологической психологии (Э. Торндайк40, В. А. Вагнер41, В. М. Боровский42), и психологи-субъективисты (К. Бюлер, П. Линдворский, Э. Иенш) любой со своей точки зрения оспаривают главное положение Ке-лера о несводимости интеллекта шимпанзе к отлично изученному способу ошибок и проб, с одной стороны, и о родственности интеллекта шимпанзе и человека, о человекоподобности мышления антропоидов, с другой.

Тем примечательнее то событие, что как психологи, не усматривающие в действиях шимпанзе ничего сверх того, что заключено уже в механизме проб и механизме «инстинкта и неточностей», «ничего, не считая привычного нам процесса образования навыков» (В. М. Боровский, 1927, с. 179), так и психологи, опасающиеся низвести корни интеллекта до степени хотя бы и высшего поведения мартышки, одинаково признают, во-первых, фактическую сторону наблюдений Келера и, во-вторых, то, что для нас особенно принципиально важно, — независимость действий шимпанзе от речи.

Так, Бюлер со всей справедливостью говорит: «Действия шимпанзе совсем свободны от речи, и в позднейшей судьбе человека техническое, инструментальное мышление (Werkzeugdenken) значительно менее связано с понятиями и речью, чем другие формы мышления» (1930, с. 48). Дальше мы должны будем еще возвратиться к этому указанию Бюлера. Вправду все, чем мы располагаем по этому вопросу из области экспериментальных клинических наблюдений и исследований, говорит за то, что в мышлении взрослого человека речи и отношение интеллекта не есть постоянным и однообразным для всех функций, для всех форм интеллектуальной и речевой деятельности.

Л С ВЫГОТСКИЙ

В. М. Боровский, оспаривая мнение Л. Гобхауза43, приписывающего животным «практическое суждение», мнение Р. Иерк-са, находящего у высших мартышек процессы «идеации», кроме этого задается вопросом: «Имеется ли у животных что-нибудь подобное речевым навыкам человека? . Мне думается, — отвечает он на данный вопрос, — всего вернее будет заявить, что при современном уровне отечественных знаний нет достаточного предлога приписывать речевые навыки ни мартышкам, ни каким-либо вторым животным, не считая человека» (1927, с. 189).

Но дело решалось бы очень легко, если бы у мартышек мы вправду не обнаружили никаких зачатков речи, ничего, что пребывало бы с ней в генетическом родстве. На самом же деле мы находим у шимпанзе, как показывают новые изучения, довольно высоко развитую «обращение», в некоторых отношениях (раньше всего в фонетическом) и до некоей степени человекоподобную. И самым превосходным есть то, что обращение шимпанзе и его интеллект функционируют независимо друг от друга.

Келер пишет о «речи» шимпанзе, которых он замечал в течение многих лет на антропоидной станции на о. Тенерифе: «Их фонетические проявления без всякого исключения высказывают лишь их рвения и субъективные состояния; следовательно, это — эмоциональные выражения, но ни при каких обстоятельствах не символ чего-то «объективного» (W. Kohler, 1921a, с. 27).

Но в фонетике шимпанзе мы находим такое много звуковых элементов, сходных с людской фонетикой, что возможно с уверенностью высказать предположение, что отсутствие «человекоподобного» языка у шимпанзе разъясняется не периферическими обстоятельствами. Совсем основательно К- Делакруа, вычисляющий полностью верным вывод Келера о языке шимпанзе, показывает на то, что мимика и жесты мартышек — уж, само собой разумеется, не по обстоятельствам периферическим — не выявляют ни мельчайшего следа того, дабы они высказывали (вернее, означали) что-то объективное, т. е. делали функцию символа (К. De-lacroix, 1924, с. 77).

Шимпанзе в высшей степени публичное животное, его поведение возможно по-настоящему осознать лишь тогда, в то время, когда он находится вместе с другими животными. Келер обрисовал очень разнообразные формы «речевого общения» между шимпанзе. На первом месте должны быть поставлены эмоционально-ясные перемещения, весьма броские и богатые у шимпанзе (жесты и мимика, звуковые реакции). Потом идут ясные перемещения социальных чувств (жесты при приветствии и т. п.). Но и жесты их, говорит Келер, как и их экспрессивные звуки, ни при каких обстоятельствах не обозначают и не обрисовывают чего-либо объективного.

РЕЧЬ и МЫШЛЕНИЕ

Животные замечательно знают жесты и мимику друг друга. При помощи жестов они высказывают не только собственные эмоциональные состояния, говорит Келер, но и побуждения и желания, направленные на вторых мартышек либо на другие предметы. Самый популярный метод в таких случаях пребывает в том, что шимпанзе начинает то перемещение либо воздействие, которое он желает произвести либо к которому желает побудить второе животное (подталкивание другого животного и начальные перемещения ходьбы, в то время, когда шимпанзе кличет его идти с собой; хватательные перемещения, в то время, когда мартышка желает у другого взять бананы, и т. д.). Все это жесты, конкретно связанные с самим действием.

В общем эти наблюдения в полной мере подтверждают идея В. Вундта, что указательные жесты, составляющие самую примитивную ступень в развитии человеческого языка, не видятся еще у животных, у мартышек же данный жест находится на переходной ступени между хватательным и указательным перемещениями. По крайней мере мы склонны видеть в этом переходном жесте очень серьёзный в генетическом отношении ход от чисто эмоциональной речи к объективной.

В. Келер в другом месте показывает, как при помощи аналогичных жестов устанавливается в опыте примитивное объяснение, заменяющее словесную инструкцию. Данный жест стоит ближе к людской речи, чем прямое исполнение мартышками словесных приказаний испанских сторожей, которое, в сущности, ничем не отличается от того же исполнения у собаки (соте — ешь, entra — войди и т. п.).

Шимпанзе, которых замечал Келер, играясь, «рисовали» цветной глиной, пользуясь вначале языком и губами, как кистью, а по окончании и настоящей кистью (W. Kohler, 1921a, с. 70), но ни при каких обстоятельствах эти животные, каковые в любой момент, в большинстве случаев, переносили в игру приемы поведения (потребление орудий), выработанные ими в важных обстановках (в опытах), и обратно, игровые приемы — в судьбу, — ни при каких обстоятельствах они не нашли ни мельчайшего следа создания символа при рисовании. «Как мы знаем,— говорит Бюлер, — совсем поразительно, дабы шимпанзе когда-либо видели графический символ в пятне» (1930, с. 320).

Это же событие, как говорит создатель в другом месте, имеет неспециализированное значение для верной оценки «человекоподобно-сти» поведения шимпанзе. «Имеется факты, предостерегающие от переоценки действий шимпанзе. Как мы знаем, что еще ни при каких обстоятельствах ни один путешественник не принял горилл либо шимпанзе за людей, что у них никто не обнаружил классических орудий либо способов, разных у различных народов и говорящих о передаче от поколения к поколению раз сделанных открытий. Никаких царапин на глине и песчанике, каковые возможно было бы принять за изображающий что-то рисунок либо кроме того в игре нацарапанный

Л С ВЫГОТСКИЙ

орнамент. Никакого изображающего языка, т. е. звуков, равноценных заглавиям. Все это совместно должно иметь собственные внутренние основания» (в том месте же, с. 42—43).

Р. Иеркс, думается, единственный из новых исследователей человекоподобных мартышек, что видит обстоятельство отсутствия человекоподобного языка у шимпанзе не во «внутренних основаниях». Его изучения интеллекта оранга привели его в общем к итогам, весьма сходным с данными Келера. В толковании этих результатов он, но, отправился значительно дальше Келера. Он принимает, что у оранга возможно констатировать «высшую идеа-цию», действительно, не превосходящую мышления трехлетнего ребенка (R. Yerkes, 1916, с. 132).

Но критический анализ теории Иеркса легко вскрывает главной порок его мысли: нет никаких объективных доказательств того, что орангутанг решает стоящие перед ним задачи при помощи процессов «высшей идеации», т. е. представлений либо следовых стимулов. В конечном итоге аналогия, основанная на внешнем сходстве поведения оранга и человека, имеет для Иеркса важное значение при определении «идеации» в поведении.

Но это, разумеется, слишком мало убедительная научная операция. Мы не желаем заявить, что она не может быть по большому счету применена при изучении поведения животного высшего типа; Келер замечательно продемонстрировал, как возможно в границах научной объективности пользоваться ею, и мы будем иметь случай в будущем возвратиться к этому. Но основывать на аналогичной аналогии целый вывод нет никаких научных данных.

Наоборот, Келер с точностью экспериментального анализа продемонстрировал, что именно влияние наличной оптически-актуальной ситуации есть определяющим для поведения шимпанзе. Достаточно было (особенно в начале опытов) отнести палку, которую шимпанзе использовали в качестве орудия для досгавания плода, лежащего за решеткой, чуть дальше, так, дабы палка (орудие) и плод (цель) лежали не в одном оптическом поле, и ответ задачи очень сильно затруднялось, а довольно часто становилось вовсе неосуществимым.

Достаточно было двум палкам (каковые шимпанзе вдвигал одну в отверстие второй, чтобы посредством этого удлиненного орудия дотянуться отдаленную цель) занять крестообразное положение в руках шимпанзе, наподобие X, и знакомая уже и неоднократно примененная операция удлинения орудия становилась неосуществимой для животного.

Возможно было бы привести еще десятки экспериментальных данных, свидетельствующих в пользу того же самого, но достаточно отыскать в памяти: 1) что наличие оптически-актуальной и примитивной ситуации Келер вычисляет неспециализированным, главным и непременным методическим условием всяких изучений интеллекта шимпанзе,

РЕЧЬ и МЫШЛЕНИЕ

условием, без которого интеллект шимпанзе по большому счету нереально вынудить функционировать, и 2) что именно принципиальная ограниченность представлений («идеации») есть, по выводам Келера, главной и неспециализированной чертой, характеризующей интеллектуальное поведение шимпанзе; достаточно отыскать в памяти эти два положения, чтобы вычислять вывод Иеркса более чем вызывающим большие сомнения.

Добавим: оба эти положения являются не неспециализированными мыслями либо убеждениями, неизвестно как сложившимися, а единственным логическим выводом из всех опытов, проделанных Келером.

В связи с допущением «идеационного поведения» у человекоподобных мартышек стоят и новейшие изучения Иеркса над языком и интеллектом шимпанзе. В отношении интеллекта новые результаты скорее подтверждают то, что установлено прошлыми изучениями других психологов и самого автора, чем расширяют, углубляют либо, более совершенно верно, отграничивают эти сведенья. Но в отношении изучения речи наблюдения и эти эксперименты дают и новый фактический материал, и новую очень храбрую попытку растолковать отсутствие человекоподобной речи у шимпанзе.

«Голосовые реакции, — говорит Иеркс, — очень нередки и разнообразны у молодых шимпанзе, но обращение в людской смысле слова отсутствует» (R. Yerkes а. Е. Learned, 1925, с. 53). Их голосовой аппарат развит и функционирует не хуже человеческого, но у них отсутствует тенденция имитировать звуки. Их подражание ограничено практически только областью зрительных стимулов; они подражают действиям, но не звукам. Они не могут сделать то, что с таким успехом делает попугай. «Если бы имитационная тенденция попугая соединилась с интеллектом того качества, что характерен шимпанзе, последний, без сомнений, владел бы речью, потому что он владеет голосовым механизмом, что возможно сравнить с человеческим, и тем той степенью и типом интеллекта, благодаря которому он был бы в полной мере способен вправду применять звуки для целей речи» (в том месте же).

Кружок P1 — 30. Исследование развития научных понятий в детском возрасте. Часть 6-8. Выготский


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: