Глава тридцать четвертая 10 глава

— Ах ты, Любка-Любушка! И за что так обожают тебя мальчишки, я просто не осознаю… И чем же ты хороша собой? Фу! Рот у тебя большой, глазки мелкие, лицо неправильное, фигурка… Ну, фигурка, действительно, ничего… Нет, фигурка определенно ничего… А так, в случае, если разобраться… И хотя бы ты гналась за ними, в противном случае так как совсем нет. Фу! Гнаться за мальчишками! Нет, я просто не осознаю…

И, склоняя перед зеркальцем голову то на один бок, то на другой, потряхивая кудрями, она, звонко отбивая босыми ногами, отправилась чечеткой по диагонали помещения, напевая:

Любка-Любушка,

Любушка-голубушка…

Ваня, с невозмутимым самообладанием замечавший за ней, посчитал, что пришло время кашлянуть.

Любка, не только не растерявшись, а приняв скорее выражение вызывающее, медлительно опустила зеркало, повернулась, определила Ваню, сощурила голубые глаза и звонко засмеялась.

— Будущее Сережки Левашова мне совсем ясна, — сообщил Ваня глуховатым баском, — ему нужно будет добывать тебе черевички у самой царицы…

— Ты знаешь, Ваня, это легко страно, я кроме того тебя больше обожаю, чем этого Сережку! — сказала Любка с некоторым все же смущением.

— А я так не хорошо вижу, что, открыто говоря, мне все девушки кажутся на одно лицо. Я различаю их по голосу, и мне нравятся девушки с голосами низкими, как у дьякона, а у тебя, осознаёшь, он как-то колокольчиком! невозмутимо сказал Ваня. — У тебя дома кто имеется?

— Никого… Мама у Иванцовых.

— Присядем. И отложи зеркало, дабы меня не нервировать… Любовь Григорьевна! За собственными повседневными делами вспоминала ли ты над тем, что близится двадцать пятая годовщина Великой Октябрьской революции?

— Само собой разумеется! — сообщила Любка, не смотря на то, что, по совести сообщить, она об этом .

Ваня склонился к ней и что-то шепнул ей на ухо.

— Ах, здорово! Вот молодцы-то! Придумали чего! — И она искренне поцеловала Ваню прямо в губы, и он чуть не уронил очки от смущения.

— …Мамочка! Тебе приходилось в жизни красить какие-нибудь носильные вещи?

Мать наблюдала на Любку не осознавая.

— Скажем, была у тебя белая кофточка, а ты желаешь, дабы она стала… светло синий.

— Как же, приходилось, доню.

— А чтобы была красная, также приходилось?

— Да это и все равно, какая краска…

— Научи меня, мамочка, возможно, я себе что-нибудь покрашу.

— …Тетя Маруся, тебе не приходилось перекрашивать одежду из одного цвета в второй? — задавал вопросы Володя Осьмухин у собственной тетки Литвиновой, жившей с детьми в домике недалеко от Осьмухиных.

— Само собой разумеется, Вова, приходилось.

— Ты не имела возможности бы мне покрасить в красный цвет две-три наволочки?

— Они же, не редкость, весьма красятся, Вовочка, у тебя будут щеки уши и красные.

— Нет, я не буду на них дремать, я их буду днем надевать, легко для красоты…

— …Отец, я уже убедился, что ты замечательно делаешь краски не только для дерева, а кроме того для металла. Не можешь ли ты покрасить в красный цвет одну простыню? Осознаёшь, снова просят меня эти подпольщики: Дай нам одну красную простыню. Ну, что ты им сообщишь! — так сказал Жора Арутюнянц отцу.

— Покрасить возможно. Но… все-таки простыня! А мама? — с опаской отвечал папа.

— В итоге уточните между собой вопрос, кто из вас основной в доме — ты либо мама? В итоге!.. Вопрос ясен: нужна полностью красная простыня…

По окончании того как Валя Борц взяла записку от Сережки, Валя ни при каких обстоятельствах не заговаривала с ним об данной записке, и он ни при каких обстоятельствах не спрашивал ее. Но с того дня они были уже неразлучны. Они стремились друг к другу, только занимался сутки. Значительно чаще Сережка первый оказался на Древесной улице, где не только привыкли к худенькому пареньку с твёрдой курчавой головой, ходившему босиком кроме того в эти холодные дождливые дни октября, а полюбили его — и Мария Андреевна и особенно маленькая Люся, не смотря на то, что он большей частью молчал в их присутствии.

Маленькая Люся кроме того задала вопрос в один раз:

— По какой причине вы так не любите ходить в ботинках?

— Босому танцевать легче, — с усмешкой сообщил Сережка.

Но по окончании того он уже приходил в ботинках, — он просто не мог отыскать времени, дабы их починить.

В один из дней, в то время, когда среди молодогвардейцев неожиданно возник интерес к окраске материи, Сережка и Валя должны были, уже в четвертый раз, разбросать листовки на протяжении киносеанса в летнем театре.

Летний театр, в прошлом клуб имени Ленина, помещался в дощатом высоком долгом строении с неуютной, в любой момент открытой сценой, перед которой в дни сеансов опускалось полотно. Люди сидели на некрашеных долгих скамейках, врытых в почву, — уровень их увеличивался к задним последовательностям. По окончании занятия Краснодона немцами тут демонстрировались германские фильмы, большей частью военно-хроникальные; время от времени выступали бродячие эстрадные труппы с цирковыми номерами. Места в театре были не нумерованы, входная плата однообразна для всех; какое место занять, зависело от предприимчивости и энергия зрителя.

Валя, как в любой момент, пробралась на ту сторону зала, ближе к задним последовательностям, а Сережка остался по эту сторону от входа, ближе к передним. И в тот момент, как потух свет и в зале еще шла борьба за места, они веером разрешили войти листовки в публику.

Раздались крики, взвизгивания. Листовки расхватали. Сережка и Валя сошлись в простом условном месте, около четвертого от сцены столба, подпиравшего строение. Народу, как в любой момент, было больше, чем мест. Сережка и Валя остались среди зрителей в проходе. В тот момент, как из будки на экран пал светло синий с искрами, пыльный конус света, Сережка чуть прикоснулся локтем локоть Вали и указал глазами левее экрана. Закрывая всю эту часть сцены, с верхней рампы свисало громадное темно-красное, с белым кругом и тёмной свастикой посредине, немецко-фашистское знамя, оно чуть колыхалось от перемещения воздуха по залу.

— Я — на сцену, а ты выйдешь с народом, заговоришь с билетершей… В случае, если отправятся зал убирать, задержи — хоть мин. на пять, — шепнул Сережка Вале на ухо.

Она без звучно кивнула головой.

На экране, поверх германского заглавия фильма, появилась, белыми буквами, надпись по-русски: Ее первое переживание.

— Позже к тебе? — задал вопрос Сережка с некоей робостью.

Валя кивнула головой.

Чуть потух свет перед последней частью, Сережка отделился от Вали и провалился сквозь землю. Он провалился сквозь землю бесследно, как мог исчезать лишь один Сережка. Нигде в проходах, где находились люди, не заметно было никакого перемещения. Все-таки ей любопытно было, как он сделает это. Валя начала продвигаться ближе к выходу, не спуская глаз с маленькой створки справа от экрана, через которую Сережка лишь и мог незаметно пробраться на сцену. Сеанс кончился. Публика с шумом повалила к выходу, зажегся свет, а Валя так ничего и не заметила.

Она вышла из театра с толпой и остановилась против выхода, под деревьями. В парке было мрачно, холодно, мокро, листья еще не все опали и от жидкости перемещались с таким звуком, словно бы вздыхали. Вот уже последние зрители выходили из театра. Валя подбежала к билетерше, нагнулась, словно бы ища что-то на земле в прямоугольнике не сильный света, падающего из зрительного зала через открытую дверь.

— Вы не обнаружили тут кошелька, мелкого, кожаного?

— Что ты, женщина, где мне искать, лишь народ вышел! — сообщила пожилая билетерша.

Валя, нагибаясь, щупала пальцами то в том месте, то тут растоптанную ногами грязь.

— Он обязательно где-нибудь тут… Я, как вышла, дотянулась платок, мало отошла, наблюдаю — кошелька нет.

Билетерша также начала смотреть около.

В это самое время Сережка, забравшийся на сцену не через створку, а прямо через перильца оркестра, оттуда, со сцены, изо всей силы дергал знамя, пробуя сорвать его с верхней рампы, но что-то держало. Сережка вцепился повыше и, подпрыгнув, повис на согнутых руках. Знамя оборвалось, и Сережка чуть не упал вместе с ним в оркестр.

Он стоял на сцене один перед полуосвещенным безлюдным залом с обширно открытой дверью в парк и бережно, не спеша, свертывал огромное фашистское знамя — сперва в два раза, позже в четыре раза, позже восьмикратно, дабы его возможно было поместить за пазухой.

Сторож, закрывавший снаружи вход в будку механика, вышел из темноты на свет, падавший из зала, к билетерше и Вале, искавшим кошелек.

— Свет! Словно бы не знаешь, что за это не редкость! — со злобой сообщил сторож. Туши, будем закрывать…

Валя бросилась к нему и схватила его за борта пиджака.

— Родненький, одну секундочку! — сообщила она умоляюще. — Кошелек уронила, ничего не видно будет, одну секундочку! — повторила она, не производя его пиджака.

— Где же его тут отыщешь! — сообщил сторож, смягчившись, нечайно шаря глазами около.

В это мгновение мальчишка в глубоко насунутой на глаза кепке, невообразимо пузатый, на тоненьких, в особенности тоненьких если сравнивать с его пузом ногах, выскочил из безлюдного театра, взвился в атмосферу, дрыгнул этими тоненькими ногами, издал жалобный звук:

— Ме-е-е-е…

И растворился во мраке.

Валя успела еще лицемерно сообщить:

— Ах, какая жалость!..

Но хохот так распирал ее, что она закрыла лицо руками и, давясь, практически побежала от театра.

Глава сорок седьмая

По окончании объяснения Олега с матерью ничто уже не противостояло его деятельности: целый дом был вовлечен в нее, родные были его ассистентами, и мать первенствовала среди них.

Никто не имел возможности бы сообщить, в каком тигле сердца сплавилось у этого шестнадцатилетнего юноши, что-то из самого полезного опыта старших поколений, незаметно почерпнутое из книг, из рассказов отчима, а особенно внушаемое ему сейчас его начальником, Филиппом Петровичем Лютиковым, как сплавилось это в его сердце с испытанным им и его товарищами собственным опытом первых поражений и первых осуществленных планов. Но по мере развертывания деятельности Юный гвардии Олег обретал все большее влияние на своих друзей и сам все больше сознавал это.

Он был так общителен, жизнелюбив, ярок, что не только идея о господстве над товарищами, но кроме того простое невнимание к ним, к их опыту и мнению были неприятны его душе. Но он все более сознавал, что успех либо неуспех их деятельности сильно зависит от того, как он, Олег, среди всех собственных друзей сможет все предусмотреть либо совершит ошибку. Он был в любой момент возбужденно-деятелен, в любой момент весел и одновременно с этим аккуратен, расчетлив, требователен. В том месте, где дело касалось его одного, в нем еще сказывался мальчишка, — ему хотелось самому расклеивать листовки, жечь скирды, воровать оружие и бить немцев из-за угла. Но он уже осознавал выпавшую на его долю ответственность за все и за всех и смирял себя.

Он был связан дружбой с девушкой старше его, девушкой неординарной простоты, бесстрашной, немногословной и романтичной, с этими тяжелыми чёрными завитками волос, спускавшимися на ее круглые сильные плечи, с прекрасными, смуглыми до черноты руками и с этим выражением вызова, страсти, полета в раскрылии бровей над карими широкими глазами. Нина Иванцова угадывала любой его взор, перемещение и — безоговорочно, бесстрашно, совершенно верно — делала любое его поручение.

В любой момент занятые то листовками, то временными комсомольскими билетами, то замыслом какой-нибудь местности, они имели возможность часами молчать приятель около приятеля не скучая. А вдруг уж они говорили, они летели высоко над почвой: все созданное величием человеческого духа и дешёвое детскому взгляду проносилось перед их воображением. А время от времени им было так без причины радостно вдвоем, что они лишь смеялись — Олег безудержно, по-мальчишески, потирая кончики пальцев, легко до слез, а она с девической, негромкой, наивной веселием, в противном случае внезапно женственно, мало кроме того загадочно, словно бы таила что-то от него.

в один раз, очень сильно смущенный, он попросил у Нины разрешения прочесть ей стихи.

— Чьи, твои? — задала вопрос она с большим удивлением.

— Нет. Ты послушай…

Он начал, еще больше заикаясь, но по окончании первых строчков внезапно овладел собой:

Пой, подруга, песню боевую,

Не унывай и не грусти,

Не так долго осталось ждать отечественные дорогие

Краснокрылые орлы

Прилетят, раскроют двери

темниц и Всех подвалов.

Слезы высохнут на солнце

На финишах твоих ресниц.

Опять станешь ты свободна,

Радостна, как Первый май.

Мстить отправимся, моя подруга,

За любимый дорогой край…

— Тут я еще не все доделал, — сообщил Олег, опять засмущавшись. Тут должно быть, как мы отправимся в армию совместно… Ты желала бы?

— Это ты мне посвятил? Мне, да?.. — сообщила она, обдавая его светом собственных сияющих глаз. — Я сходу осознала, что это твои. По какой причине ты раньше не сказал, что пишешь?

— Я стеснялся, — сообщил он с широкой ухмылкой, довольный тем, что стихи ей понравились. — Я в далеком прошлом пишу. Но я никому не показываю. Я больше всего Вани стесняюсь. Так как он, знаешь, как пишет! А я что… У меня, я ощущаю, размер не выдержан, да и рифму я еле подбираю , — сказал он, радостный признанием его стихов Ниной.

Да, так произошло, что в данный самый тяжелый период судьбы Олег вошел в самую радостную пору расцвета всех собственных юношеских сил.

Шестого ноября, в канун Октябрьского праздника, днем, штаб Юный гвардии собрался в полном составе на квартире Кошевого с участием связных Вали Борц, Оли и Нины Иванцовых. Олег решил ознаменовать данный сутки праздничным принятием в комсомол Радика Юркина.

Радик Юркин уже не был тем мальчиком с негромкими, кроткими глазами, что сообщил Жоре Арутюнянцу: Так как я привык рано ложиться. По окончании собственного участия в казни Фомина Радик Юркин был включен в боевую группу Тюленина и принимал участие в ночных нападениях на германские грузовые автомобили. Он достаточно с уверенностью сидел на стуле у двери и прямо, не мигая, наблюдал в окно наоборот, через помещение, пока Олег произносил вступительную обращение, а позже Тюленин давал чёрта ему, Радику. Время от времени в нем пробуждалось любопытство, что же это за люди вершат его судьбу. И он переводил собственный спокойный взор из-под долгих серых ресниц на участников штаба, сидевших около громадного стола , накрытого, как на званом обеде. Но две девушки — одна яркая, вторая тёмная — на данный момент же начинали так нежно радоваться ему, и обе они были так хороши собой, что Радик внезапно ощущал прилив неординарного смущения и отводил взор.

— Б-будут вопросы к товарищу Радику Юркину? — задал вопрос Олег.

Все молчали.

— Пускай биографию поведает, — сообщил Ваня Туркенич.

— Поведай б-биографию.

Радик Юркин поднялся и, глядя в окно, звонким голосом, каким он отвечал урок в классе, сообщил:

— Я появился в городе Краснодоне в тысяча почти тысячу двадцать восьмом году. Получал образование школе имени Неприятного… — На этом и кончалась биография Радика Юркина, но он сам ощущал, что этого мало, и менее с уверенностью добавил: — А как немцы пришли, сейчас уже не обучаюсь…

Все снова помолчали.

— Публичных обязанностей не нес? — задал вопрос Ваня Земнухов.

— Не нес, — с глубоким мальчишеским вздохом сообщил Радик Юркин.

— Задачи комсомола знаешь? — опять задал вопрос Ваня, уставившись в стол через собственные роговые очки.

— Задача комсомола — бить фашистских захватчиков, пока не останется ни одного, — весьма четко сообщил Радик Юркин.

— Что ж, я считаю, юноша в полной мере политически грамотный, — сообщил Туркенич.

— Само собой разумеется, принять! — сообщила Любка, всем сердцем болевшая за то, дабы все вышло отлично у Радика Юркина.

— Принять, принять!.. — сообщили и другие члены штаба.

— Кто за то, дабы принять в участников комсомола товарища Радика Юркина? с широкой ухмылкой задал вопрос Олег и сам поднял руку.

Все подняли руки.

— Ед-диногласно, — сообщил Олег и поднялся. — Подойди ко мне…

Радик легко побледнел и подошел к столу меж раздвинувшимися, дабы дать ему место, и без шуток наблюдавшими на него Туркеничем и Улей Громовой.

— Радик! — празднично сообщил Олег. — По поручению штаба вручаю тебе временный комсомольский билет. Храни его, как собственную честь. Членские взносы будешь уплачивать в собственной пятерке. А в то время, когда возвратится Красная Армия, райком комсомола обменяет тебе данный временный билет на постоянный…

Радик протянул узкую загорелую руку и взял билет. Билет был того же размера, что и взаправдашный, сделан из плотной бумаги, на какой чертят карты и планы, сложен в два раза. На лицевой стороне вверху мелкими скачущими типографскими буквами было напечатано: Смерть германским оккупантам! Мало ниже: Всесоюзный Ленинский Коммунистический Альянс Молодежи. Еще ниже, мало больше: Временный комсомольский билет. На развороте билета слева написаны были фамилия, отчество и имя Радика, год его рождения; ниже время вступления в комсомол: 6 ноября 1942 года, еще ниже — Выдан комсомольской организацией Молодая гвардия в г.Краснодоне. Секретарь: Кашук. На правой стороне билета были расчерчены графы для уплаты членских взносов.

— Я зашью его в курточку и буду постоянно носить с собой, — сообщил Радик чуть слышно и запрятал билет во внутренний карман курточки.

— Можешь идти, — сообщил Олег.

Все поздравили Радика Юркина и пожали ему руку.

Радик вышел на Садовую. Дождя не было, но было весьма ветрено и холодно. Близились сумерки. Данной ночью Радик должен был возглавить группу из трех ребят с целью проведения громадного торжественного задания. Ощущая у себя на груди билет, Радик с жёстким и радостным выражением лица отправился по улице к себе. На спуске ко второму переезду, у строения районного исполнительного комитета, где помещалась сейчас сельскохозяйственная комендатура, Радик, чуть подобрав нижнюю челюсть, раздвинул губы и издал пронзительный свист — просто так, дабы немцы знали, что он существует на свете.

Данной ночью не только Радик Юркин, а практически вся организация приняла участие в громадном торжественном задании.

— Не забудьте: кто освободится, прямо ко мне! — сказал Олег. — Не считая первомайцев!

Первомайцы устраивали на квартире сестер Иванихиных октябрьскую вечеринку.

В комнате остались Олег, Туркенич, Ваня Земнухов и связные — Оля и Нина. Лицо Олега внезапно выразило беспокойство.

— Д-девушки, м-милые, п-пора, — сообщил он, очень сильно заикаясь. Он подошел к двери в помещение Николая Николаевича и постучал. — Тетя Марина! П-пора…

Марина в пальто, повязывая на ходу платок, вышла из помещения, за ней дядя Коля. Бабушка Елена и Вера Николаевна также вышли из собственной помещения.

Марина, Нина и Оля, одевшись, вышли из дома — они должны были обеспечить охрану ближайших улиц.

Страшная это была наглость: пойти на это в таковой час, в то время, когда в зданиях не дремали и люди еще ходили по улицам, но разве возможно было потерять это?!

Сумерки сгустились. Бабушка Вера опустила затемнение и зажгла коптилку. Олег вышел во двор к Марине. Она отделилась от стенки дома.

— Нема никого.

Дядя Коля высунулся из форточки и, оглядевшись, протянул Олегу финиш провода. Олег прицепил его к шесту и повесил шест на провод около самого столба, так, что и столб и шест слились в темноте.

Олег, Туркенич и Ваня Земнухов сидели в помещении дяди Коли, у рабочего стола, держа наготове карандаши. Бабушка Вера, прямая, с непроницаемым выражением, и Елена Николаевна, подавшись вперед, с наивным и мало испуганным выражением лица, сидели поодаль в постели, обратив глаза к аппарату.

Лишь дядя Коля с его спокойными, правильными руками имел возможность так сходу, тихо включиться в нужную волну.

Они включились прямо в овации. Разряды в воздухе не позволяли расслышать голос, что сказал:

— Товарищи! Сейчас мы празднуем двадцатипятилетие победы Советской революции у нас. Прошло двадцать пять лет с того времени, как установился у нас Коммунистический строй. Мы стоим на пороге следующего, двадцать шестого года существования Советского строя…

Туркенич с лицом спокойным и важным и Ваня, приблизив очки практически к самой тетрадке, скоро записывали. Записывать не тяжело было: Сталин сказал не спеша. Время от времени он смолкал на некое время, и слышно было, как он наливает в стакан воду, ставит стакан на место. Все же первое время все их душевные силы уходили на то, дабы ничего не потерять из виду. Позже они приспособились к ритму речи, и тогда сознание необыкновенности, практически неосуществимости того, в чем они участвуют, овладело каждым из них.

Тот, кто не сидел при свете коптилки в нетопленной комнатке либо в блиндаже, в то время, когда не только бушует на дворе осенняя стужа, — в то время, когда человек унижен, растоптан, нищ, — кто не ловил окоченевшей рукой у потайного радио свободную волну собственной отчизны, тот ни при каких обстоятельствах не осознает, с каким эмоцией слушали они эту обращение из самой Москвы.

— …людоед Гитлер говорит: Мы сотрём с лица земли Россию, дабы она больше ни при каких обстоятельствах не смогла встать. Думается, светло, не смотря на то, что и глуповато.

Хохот в громадном зале, донесшийся ко мне, мгновенно привёл к на их лицах, бабушка Вера кроме того прикрыла рот рукою.

— У нас нет таковой задачи, дабы стереть с лица земли Германию, потому что нереально стереть с лица земли Германию, как нереально стереть с лица земли Россию. Но стереть с лица земли гитлеровское государство — возможно и должно… Отечественная первая задача в том конкретно и состоит, дабы стереть с лица земли гитлеровское государство и его вдохновителей.

Буря аплодисментов привела к потребности выразить и себя в шумном перемещении, но они не могли этого сделать и лишь переглядывались. Все, что неосознанно жило в патриотическом эмоции этих людей, от шестнадцатилетнего мальчика до старухи , — все это возвращалось к ним сейчас, облеченное в несложную, прямую правду цифр и фактов.

Это они, простые люди, на долю которых выпали такие мучения и немыслимые страдания, говорили на данный момент всему миру:

— Гитлеровские мерзавцы… насилуют и убивают гражданское население оккупированных территорий нашей страны, женщин и мужчин, детей и стариков, сестёр и наших братьев… Лишь подлецы и низкие люди, лишенные чести и павшие до состояния животных, смогут позволить себе такие безобразия в отношении невинных, невооружённых людей… Мы знаем виновников этих безобразий, строителей нового порядка в Европе, всех этих новоиспеченных губернаторов и просто губернаторов, начальников и подкомендантов. Их имена известны десяткам тысяч замученных людей. Пускай знают эти палачи, что им не не понести наказание за собственные правонарушения и не миновать наказывающей руки замученных народов…

Это сказала их месть и надежда…

Дыхание огромного мира, окружающего их мелкий город, затоптанный в грязи сапогами вражеских солдат, замечательное содрогание родной почвы, биение ночной Москвы врывались в помещение и наполняли их сердца счастьем сознания собственной принадлежности к этому миру…

Шум оваций покрывал каждую здравицу речи.

— Отечественным партизанкам и партизанам — слава!

— Вы слышали!.. — вскрикнул Олег, глядя на всех блестящими, радостными глазами.

Дядя Коля отключил радио, и внезапно наступила ужасная тишина. Только что это было, и вот уже нет ничего… Позванивает форточка. Осенний ветер свистит за окном. Они сидят одни в полутемной комнатке, и много километров горя отделяют их от мира, что только что прошумел…

Глава сорок восьмая

Ночь была так темна, что, близко соткнувшись лицами, не было возможности видеть друг друга. Сырой, холодный ветер спешил по улицам, завихряясь на перекрестках; он погромыхивал крышами, стонал по трубам, свистел в проводах, дудел в столбах. Необходимо было знать город так, как они, дабы по невылазной грязи, во тьме, выйти совершенно верно к проходной будке…

В большинстве случаев на этом отрезке дороги — от ворошиловградского шоссе до клуба имени Неприятного — ходил ночью дежурный полицай. Но, видно, стужа и грязь загнали его куда-нибудь под крышу.

Проходная будка была сложена из камня, — это была не будка, а целая башня с зубцами наверху, как в замке, внизу была проход и конторка на территорию шахты. Направо и налево от башни шла высокая каменная стенки.

Они были совершенно верно созданы чтобы выполнить это вдвоем, широкоплечий Сергей Левашов и Любка со собственными сильными ногами и легкая, как пламя. Сергей выставил колено и протянул Любке руки. Она, не видя их, сходу попала в них собственными мелкими ручками и негромко захохотала. Она поставила ногу в ботике на колено к нему и в то же мгновение была уже у него на плечах и положила руки на каменную ограду. Он прочно держал ее за ноги повыше ботиков, дабы она не упала. Платье ее билось над его головой, как флаг. Она легла животом на ограду, держась с той стороны за стенке поджатыми под грудь руками: руки у нее были слишком мало сильные, дабы подтянуть Сергея, но в таковой позе она смогла удержаться, в то время, когда он, прочно взявшись за ее талию и упираясь ногами в стенке, сам подтянулся на руках и стремительным сильным перемещением перенес одну, позже другую руку на стену. Сейчас Любке осталось лишь высвободить ему место, — он был уже рядом с ней.

Поверхность толстой стенки была ребром и мокрая — весьма легко было соскользнуть. Но Сергей стоял прочно, прислонившись лбом к стенке башни и распластав по ней руки. Сейчас Любка уже сама взлезла ему на плечи по пояснице, — все-таки он был весьма силен. Зубцы башни были на уровне ее груди, и она легко влезла на башню. Ветер так рвал ее жакет и платье, что казалось вот-вот скинет ее. Но сейчас самое тяжёлое было сзади…

Она вынула из-за пазухи сверточек, нащупала шпагат, продетый через оборку с узкого края, и, не позволяя развернуться на ветру, прикрепила к флагштоку. И лишь она отпустила, ветер подхватил это с таковой яростной силой, что у Любки забилось сердце от беспокойства. Она дотянулась второй, меньший, сверточек и надвязала у самого подножия флагштока так, что это было уже внутри, за зубцами. Таким же образом, по пояснице Сергея, она спустилась на стену, но не решилась спрыгнуть в грязь и села, свесив ноги. Сергей спрыгнул и снизу негромко позвал ее, подставив руки. Она не видела его, а лишь ощущала его по голосу. У нее внезапно замерло сердце, — она протянула вперед руки, зажмурила глаза и прыгнула. Она упала ему прямо в руки и обняла его за шею, и он подержал ее так некое время. Но она высвободилась, спрыгнула на землю и, дыша ему в лицо, возбужденно зашептала:

— Сережка! Захватим гитару, а?

— Идет! И я переоденусь, ты меня всего вывозила собственными ботиками, сообщил он, радостный.

— Ни-ни! Примут нас, какие конкретно имеется! — Она радостно захохотала.

Вале и Сережке Тюленину достался центральный район города — самый страшный район: германские часовые находились у строения районого исполнительного комитета, у строения биржи, полицай дежурил у дирекциона, под горой была жандармерия. Но ветер и тьма помогали им. Сережка облюбовал пустующий дом неистового барина, и, пока Валя дежурила с той стороны дома, что была обращена к районому исполнительному комитету, Сережка взобрался по гнилой лестнице, приставленной к чердаку, должно быть, еще в те времена, в то время, когда жив был неистовый барин, — и все обстряпал в пятнадцать мин..

Вале было весьма холодно, и она счастлива была, что все так скоро кончилось. Но Сережка, склонившись к самому ее лицу и смеясь, негромко сообщил:

— А у меня еще один в запасе. Давай — на дирекцион!

— А полицай?

— А пожарная лестница?

В действительности, пожарная лестница была со стороны, противоположной главному подъезду.

— Пошли, — сообщила она.

В чернильной тьме они спустились на ЖД ветку и продолжительно шли по шпалам. Вале казалось, что они идут уже к Верхнедуванной, но это было не так: Сережка видел в темноте, как кошка.

— Вот тут, — сообщил он. — Лишь иди за мной, в противном случае слева косогор и вылезешь прямо на школу полицаев…

Ветер бушевал среди деревьев парка, стучал обнажёнными ветками и кропил Валю и Сережку холодными каплями с веток. Сережка с уверенностью и скоро вел ее из аллеи в аллею, и Валя додумалась, что они подошли к школе, — так очень сильно грохотала крыша.

Вот уже не слышно стало дрожания металлической лестницы, по которой поднимался Сережка. Его все не было и не было… Валя стояла одна в темноте у подножия лестницы. Как бесприютна и страшна была эта ночь с этим стуком обнажённых веток! И какие конкретно не сильный, беззащитные в этом чёрном, страшном мире были ее мама и она, Валя, и маленькая Люся… А папа? Что, если он бредет на данный момент где-нибудь без крова, полуслепой?.. Валя представила себе все огромное пространство донецкой степи, взорванные шахты, посёлки и мокрые городки без света, с этими жандармериями… Внезапно ей показалось, что Сережка ни при каких обстоятельствах не спустится с данной грохочущей крыши, и мужество покинуло ее. Но в это мгновение она почувствовала дрожание лестницы, и лицо ее приняло независимое выражение и холодное.

— Ты тут?.. — Он радовался в темноте.

Она почувствовала, что он протянул к ней руку, и подала собственную. Рука его была холодна, как ледышка. Что лишь он не переносил, — худенький, в дырявых ботинках, в которых он уже столько часов ходил по грязи, — предположительно, они были полны воды, — в старенькой, прохудившейся курточке нараспашку?.. Обеими руками она забрала его за щеки, они также были холодные, как ледышки.

— Ты же совсем окоченел, — сообщила она, не отнимая рук от его лица.

Он мгновенно притих, и без того они постояли некое время. Лишь обнажённые ветки стучали. Позже он тихо сказал:

— Больше не будем кружить… Отойдем мало да через забор…

Она забрала руки.

Они подошли к домику Олега с той стороны, где жили соседи. Внезапно Сережка схватил Валю за руку, и они оба прижались к стенке. Валя, ничего не осознававшая, подставила ему ухо к самым губам.

— Шли двое навстречу. Услышали нас и также остановились… — тихо сказал он.

— Показалось!

— Нет, стоят…

— Давай из этого во двор!

Но чуть они обогнули дом со стороны соседей, как Сережка снова остановил Валю: те двое проделали то же с противоположной стороны дома.


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: