Даниил гранин дом на фонтанке

Иногда мне снился Вадим. Сон повторялся в течение многих лет, однообразный, явственный: я шел по Невскому и встречал Вадима. Он ахал: «Не может быть, неужто ты остался в живых?» Он недоверчиво радовался: «Значит, ты не погиб?» Легко оправдываясь, я говорил про себя и почему-то стеснялся задать вопрос его… По окончании войны я продолжительно еще не верил, что он погиб, во сне же все переворачивалось, он удивлялся, что я сохранился. Он оставался таким же тоненьким, бледным. Глаза наблюдали чисто и твердо, он легко заикался, чуть-чуть в начале фразы. О Кате мы избегали сказать. Катя вышла замуж в сорок седьмом. Стало известно, что Вадим трудился в университете, в таком университете, что я и не имел возможности ничего знать о нем. Но сейчас, потому, что я нашелся, мы опять будем совместно.

Я наслаждался им, резким и прямодушным лицом его, я блаженствовал, молол какую-то восторженную чушь. Вадим подшучивал нужно мной, все, что он сказал, было совершенно верно, неопровержимо, я, как в любой момент, ощущал его превосходство, питал зависть к и корил себя за эту зависть. Где он был все эти долгие годы, я не имел возможности осознать, я знал только, что в случае, если начну допытываться, то будет плохо, что-то произойдёт. Мы шли по Невскому, я прочно держал его за руку. Проспект был сегодняшний, с метро, с подземными переходами, с незнакомой толпой. Когда-то мы непременно встречали друзей, отечественных сверстников, ребят из соседних школ, студентов, когда-то Невский был полон привычных.

…Я просыпался и продолжительно не имел возможности осознать, куда все подевалось. Где Вадим? Возможно, я не проснулся, а заснул? Сон был явственней, чем эта чёрная тишина, где дремали моя супруга, дочь, соседи, целый дом. Они наблюдали на данный момент собственные сны, они были на большом растоянии и ничем не могли оказать помощь. Пространство в это же время мною, что только что шел по Невскому с Вадимом, и тем, кто лежал в кровати, было ничем не заполнено. Ничего не соединяло нас. Я пребывал где-то в промежутке и не желал возвращаться к себе, седеющему, контуженному, в судьбу, источенную застарелыми чужими заботами. Разрыв был через чур велик.

в один раз я сообщил Вене про собственные сны. Он без шуток взглянул мне в лицо:

— Ты знаешь, мне также… Мне время от времени думается, что он жив.

Больше мы не говорили об этом.

Из всей отечественной компании по окончании войны остались лишь мы с ним. Миша погиб, Борис погиб в блокаду, Ира погибла от тифа, Люда погибла пара лет назад, Инна уехала в Москву. Мы и не увидели, как остались с ним вдвоем.

Он пришел ко мне в воскресенье, часов в двенадцать. Легко шел мимо и зашел, без звонка, просто так. В большинстве случаев мы виделись в праздничные дни, дни рождения. Мне не хотелось сказать, мы сели, сгоняли две партии в шахматы.

— Отправимся погуляем, — внес предложение он.

Падал редкий снег, небо, низкое, серое, висело, как сырое белье.

— Хорошо, — сообщил я без охоты, — я тебя провожу.

На улице мы поболтали с ним про Китай, про отечественные болезни, я довел его до остановки и внезапно сообщил:

— Отправимся к Вадиму.

Он не удивился, лишь продолжительно молчал, позже задал вопрос:

— Для чего? Ты думаешь, Галине Осиповне это будет приятно?

Нет, я так не думал.

— А нам? Стоит ли?

— Как желаешь.

Подошел его трамвай. Веня отвернулся:

— Чушь собачья. Сейчас уже нельзя не отправиться. Получается, что мы опасаемся.

Мы сели на другой номер, доехали до цирка и пошли по Фонтанке. Всю дорогу мы обсуждали смерть американских астронавтов.

Шагов за сто до парадной Вадима я остановился:

— А что мы скажем?

— Скажем, что в далеком прошлом планировали, да все думали — некомфортно.

— А сейчас стало комфортно? Находчивый ты юноша.

— Ну не отправимся, — терпеливо дал согласие Веня.

— Лучше скажем, что вот случайно были поблизости.

Так мне казалось легче, возможно по причине того, что это была неправда.

Обреченно мы переставляли ноги. страх и Малодушие томили нас. какое количество раз за эти годы мне случалось миновать данный серый гранитный дом. Я убыстрял ход, отводил глаза, будто кто-то следил за мной. Понемногу я привыкал. Практически машинально, только бы отделаться, я отмечал — вот дом Вадима. Все другое спрессовалось в его имени, и эмоции также спрессовались. В действительности, по какой причине мы не заходили к его матери, самые родные приятели его? Но, заходили. Я заходил, но я не желал об этом говорить Вене. Он развернул бы обратно. Это было через чур не легко.

Мы вошли в парадную. Тут на лавочке в большинстве случаев сидела Фрося. Сохранилась эмалированная дощечка «Звонок к дворнику». В блокаду Фрося отправилась трудиться дворником и без того и осталась дворником. Она не изменялась. Она постоянно казалась нам одного возраста. В то время, когда мы были школьниками, она уже была ветхой. Она нянчила Вадима, вела их дом. В январе сорок второго года я пришел ко мне с мороженым и банкой сгущёнки ломтем хлеба. Фрося сидела на данной лавочке, с противогазом. Я ринулся целовать ее. Она начала плакать и повела меня к Галине Осиповне. И по окончании войны, в то время, когда я зашел, она сидела на данной лавочке, в тёмном ватнике, такая же прямая, в металлических очках, седые волосы кратко острижены. А позже я прекратил ходить по данной стороне Фонтанки, я делал крюк, дабы не видеться с Фросей. Но и это, оказывается, было в далеком прошлом.

В просторной парадной сохранился камин, висело зеркало. Мы посмотрелись в него и поднялись на второй этаж. Я желал позвонить, но Веня заспорил, продемонстрировал на квартиру наоборот. Я удивился: неужто он имел возможность забыть? И он поразился тому, что я не помню. Мы топтались на площадке, пока не отыскали в памяти, что у Вадима был балкон. Спустились вниз, выяснилось, по обе стороны парадной имелось по балкону. Мы опять встали. Нам и в голову не приходило, что мы когда-либо можем забыть двери его квартиры. Нет, нет, его дверь была налево.

— Послушай, — сообщил я. — Так как я был тут по окончании войны.

— Ты был? По какой причине ж ты мне не сообщил?

Он опоздал меня остановить, я развернул ручку звонка.

Крашенная коричневым дверь была глухой, без надписей, почтовых коробок, расписания звонков. И сам звонок, врезанный посредине, был не электрический, а ручной, таких практически не осталось.

Послышались шаги. Щелкнул замок, дверь открыл румяный юноша лет двадцати. Он был через чур румяный, здоровый, в желтой клетчатой рубахе, в тапочках на босу ногу. Неужто совершил ошибку я? Худо было то, что я стоял первый, а Веня за мной. Мне было нужно задать вопрос:

— Простите, Пушкаревы тут живут?

Сама по себе фраза раздалась для меня дико. Я внезапно сообразил, что прошло двадцать, нет, уже больше двадцати лет. Целая судьба прошла. Вся жизнь этого парня. Какие конкретно Пушкаревы, он сообщит, что за Пушкаревы? И мы начнем растолковывать, что они когда-то тут жили, и начнём выяснять…

— Вам кого, Нину Ивановну?

— Нину Ивановну? Какую Нину Ивановну? — я посмотрел назад на Веню.

— Нет, Галину Осиповну, — сообщил он.

Юноша необычно взглянуть на нас.

— Заходите, — и подошел к двери направо, постучал. — Нина Ивановна, к вам пришли.

Громадная передняя медлительно проступала в памяти — налево кабинет отца Вадима, Ильи Ивановича, полутемный, окнами во двор, с низким кожаным диваном, на котором мы листали огромную Библию с картинками Доре. В том месте находились шведские шкафы с книгами — механика, сопромат, мосты. Налево — столовая… Оттуда вышла маленькая старуха с желто-седыми стрижеными волосами, с папиросой в зубах. Она вопросительно наблюдала на нас. И юноша стоял тут, любопытно ожидая. Что-то удерживало нас задать вопрос Галину Осиповну.

— Мы товарищи Вадима, — сказал Веня.

Она легко отшатнулась, прищурилась.

— Веня, — нерешительно сообщила она, забрала его за руку, и он просиял.

— А вы… — и она назвала меня так, как меня кликали лишь в этом доме.

А мы не помнили ее. Вернее, я медлительно начал вспоминать тетку Вадима, шумную, радостную, с высокими вьющимися волосами.

Думается, вешалка в передней была та же. И я повесил собственный пальто, как в любой момент, на конечный крючок.

Мы вошли в столовую. Она поразила теснотой и сумрачностью. В ней до сих пор держался дух блокадной зимы. Громоздилась ветхая мебель из вторых помещений, та, что не стопили и не проели. С закопченного потолка свешивался нечистый шелковый абажур. На облупленных подоконниках выстроилась посуда из-под лекарств, банки, молочные бутылки. Стеклянная дверь вела в соседнюю помещение, узкую, долгую, с балконом, в том месте жил Вадим. Позже я определил буфет. Он стоял во всю стенке, с колонками, пыльными сверху, украшенными бронзовыми колечками. Наверху, на буфете, сверкала керосиновая лампа. В углу поднималась металлическая печка. Печку я не помнил. Кислые запахи бедной больной старости путали мою память.

Сели за стол, мы с Веней рядом, Нина Ивановна наоборот, они о чем-то заговорили, я наблюдал на керосиновую лампу, пробуя осознать, для чего она. В далеком прошлом я не видел керосиновых ламп, возможно, это была единственная керосиновая лампа во всем городе.

— Вы практически остались прежними, — сообщила мне Нина Ивановна. — Вы , стали громадным другом, совсем громадным.

В каменной пепельнице лежали свежие окурки. Больше ничего не было на столе. Неясно, чем занималась Нина Ивановна до отечественного прихода. Возможно поразмыслить, что она сидела тут, курила и ожидала нас.

— Веня, у вас глаза посинели. А были голубые. Ярко-голубые. Ну и лоб стал больше. — Она захохотала и торопливо раскурила новую толстую папиросу.

Я покосился на Веню. Он был лысый, глаза его выцвели, но я отыскал в памяти, какие конкретно они были небесно-голубые и как он нравился девчонкам. Он был самым хорошим из нас и самым наивным. Он свято верил всему, что говорили, печатали, учили. Кроме того неинтересно было разыгрывать его.

— Галина Осиповна погибла, тринадцать лет назад…

Тринадцать лет… Это была такая давность, я почувствовал лишь смутную запоздалую жалость; еще бы мало, и мы бы никого уже не застали.

— …Нет, она не болела. Легко жить не желала. В то время, когда погиб Илья Иванович, все для нее сошлось на Вадиме. Она не имела возможности представить, что он не возвратится… Она так как продолжительно еще ожидала, вы понимаете, она все сохраняла надежду…

Необычно, что из всех погибших ребят я не верил лишь в смерть Вадима. И Веня не имел возможности дать согласие с тем, что его нет. Все остальные сходу становились мертвыми, а Вадим до сих пор…

После этого я отыскал в памяти стол, за которым мы сидели. Он раздвигался во всю столовую, мы играли на нем в пинг-понг, планировали за ним в праздничные дни, справляли окончание университета. Доктор наук Вадима сидел вместе с Галиной Осиповной, они шептались и посматривали на Вадима. Доктор наук казался дряхлым. на данный момент он академик и думается достаточно крепким. Вадим был зачислен к нему на кафедру. Возможно поразмыслить, что Вадим предчувствовал, так он спешил. Он кончил университет раньше на год. На лето он остался в лаборатории. Последнее время мы редко виделись, он никуда не ходил. Время от времени он приводил к Вене оказать помощь совладать с каким-нибудь уравнением. Я обижался, ревновал. Дружба втроем — это в любой момент сложно.

— Сейчас бы он поступил в аспирантуру, — сообщила мне Галина Осиповна, в то время, когда я зашел по окончании войны.

Я также тогда поступал в аспирантуру.

— Язык он сдал бы сходу, — сообщила она. — Он обогнал бы вас, он отлично знал германский.

Она высчитывала сроки защиты диссертации. Год за годом она воображала себе его жизнь. Кандидатскую, позже докторскую, рождения его детей, в то время, когда они должны были пойти в школу. Она расспрашивала меня про Веню, и про Люду, и про мою дочь, и все высчитывала.

Тринадцать лет… Я и понятия не имел. Выходит, она погибла через пара лет по окончании того, как я прекратил заходить. Не обязательно было связывать эти события. По-видимому, я тогда уверял себя, что жестоко заставлять ее сравнивать, задевать раны. Я ничем не имел возможности оказать помощь ей, — для чего ж было приходить?.. Необходимо ли навещать жен и матерей отечественных погибших товарищей — вот вопрос… В любой момент ощущаешь себя виноватым. А в чем? Что остался жив? Виноват, что здоров, что смеюсь. Нина Ивановна наблюдала на меня, и я почувствовал себя уличенным. Кроме того на данный момент, спустя столько лет, в этом доме все заставляло, дабы начистоту… Галина Осиповна, само собой разумеется, не осознавала, по какой причине мальчики не приходят, что же произошло. А произошло то… Но, ничего не произошло, все обстояло очень благополучно, в том-то и дело…

— Для чего у вас керосиновая лампа? — задал вопрос я.

— Это Фрося ничего не разрешает выкинуть.

— Фрося? Она жива?

— Да, не так долго осталось ждать она придет. Бедная, совсем нехороша стала. Так-то физически ничего… — Нина Ивановна заметно расстроилась.

Мы помолчали.

— Возможно, Нина Ивановна, взглянуть помещение Вадима? — попросил я.

— Пожалуйста. У меня в том месте беспорядок, вы простите.

Мне хотелось посмотреть в том направлении до прихода Фроси. Возможно, я побаивался ее.

Книжных полок в том месте не было. Высокие книжные полки, где стояло Собрание сочинений Джека Лондона в коричневых обложках, приложение к изданию «Глобальный следопыт», наборы «Мира приключений», каковые мы зачитывали и загоняли букинистам. Сохранился только его письменный стол. Тут мы подготавливались к экзаменам. Вернее, Вадим помогал мне подготовиться. В школе он мне помогал, и в то время, когда я поступал в университет — он также помогал. С какой легкостью он решал каждые мои сложные задачки. Он обожал и выискивал головоломность. Он решал их вслух, волнуясь, заикаясь, и все становилось изящно, легко. Дверь на балкон раскрывалась, ветер с набережной выдувал занавеску. «В то время, когда ты обучишься логически мыслить?» — горячился Вадим.

На одном из портретов на столе я определил Илью Ивановича — инженерная фуражка набекрень, полотняный китель, толстые усы; совсем забылось его лицо, а на данный момент я отыскал в памяти да и то, как он просматривал и пел нам Фауста, растолковывал, что Библия — это не страшно, ее нужно просматривать как хорошую литературу; огромный, размашистый, быстро непохожий на тогдашних взрослых. К тому времени уникальностью стала фигура большого инженера ветхой русской школы. Илья Иванович строил мосты на Волге, Оке… Известные мосты, известные изыскания, экспедиции, кольцо на руке, «прошу покорно», «значит, пожаловали»; была в нем независимость, гордость собственной интеллигентностью — сейчас всего не отыскать в памяти. Нас мало занимали взрослые, мы спохватываемся, в то время, когда их уже нет; ах, какие конкретно превосходные люди жили, оказывается, рядом, а нам и дела не было…

До сих пор не очень-то растолкуешь, чем завлекал нас дом Вадима — интеллигентностью? добротой? еретичностью? Мы росли в коммунальных квартирах, в очередях, среди шума примусов; главным преимуществом считалось отечественное соцпроисхождение, а в те годы для нас слово «интеллигент» звучало укором, приблизительно так же, как «бездельник», «спец», «мещанин», «бывший», — в общем, что-то странное. И однако нас тянуло в данный дом — весело-безалаберный, добропорядочный, тут мы все были равны и пользовались теми же правами, что и Вадим.

И стояла фотография Вадима: остролицый, остроносый, петушисто-задиристый, в галстучке, уже студент. Узенький галстук, таковой, как носят в наше время, а пиджак с широкими плечами, жалко старомодный. Неожиданно я четко представил эту фотографию напечатанной в издании рядом со студенческими фотографиями Иоффе, Жолио-Кюри, Курчатова. Погиб великий физик, и не было человека, кто знал об этом.

Карточка его имела сокровище только для Нины Ивановны и для нас двоих. Так же, как его шаткий, исцарапанный стол с мраморной чернильницей. Ветхие вещи всем посторонним кажутся рухлядью. Это было единственное сохранившееся место, где сохранилась отечественная молодость. В столовой висел громадной портрет Галины Осиповны с мелким Вадимом в маленьких штанишках. Обычный маменькин сынок. Мы без жалости дразнили его, пока портрет куда-то не убрали. Мы дразнили его за вежливое обращение со всеми девочками; за то, что он не умел соврать, не хотел материться и писать ругательства на стенах. С большим трудом мы обучили его играться в очко на деньги. Но все прощалось ему за храбрость. В той громадной драке с соседней школой… их было больше, мы отошли во двор, позже побежали кто куда, один Вадим остался, он не умел удирать. Он дрался в одиночку, пока его не повалили. Это и храбростью именовать запрещено, таковой у него был темперамент. Бедный, заикающийся рыцарь в наилегчайшем весе…

— А вот и Фрося, — сообщила Нина Ивановна.

Фрося не удивилась, встретившись с нами. Улыбнулась, как в большинстве случаев, в то время, когда мы приходили, озабоченно, хмуровато. Само собой разумеется, она изменилась — сгорбилась, усохла, лишь руки остались такими же, и от этого они казались чересчур громадными, с цепкими, кривыми пальцами. Мы бросились к ней. Взор ее ничего не выразил.

— Гости у нас, — сообщила она.

— Фрося, здравствуйте, Фрося, — звучно сообщил я.

Глаза ее были мутны, она кивнула мне и начала вынимать из сумки свертки.

— Раз гости, нужно чайку поставить.

Мы именовали ей собственные имена, кричали все громче, — не имела возможности ж она забыть нас. Только что я испуганно воображал, как она сообщит: пожаловал наконец, где ж ты был, паршивец этакий, приятели Вадечкины именуются, паршивцы вы, — а сейчас мне больше всего необходимо было, дабы она определила нас.

— Фросенька, они с Вадей обучались, — на ухо сообщила ей Нина Ивановна.

— Да, да, ветха я стала, — виновато сообщила Фрося. — Вот, ватрушку принесла.

Нина Ивановна покраснела, забрала у нее пакет:

— Ватрушка — слабость ее. Если вы не спешите, мальчики, попейте чаю, она счастлива будет.

Она сказала «мальчики» так же, как постоянно говорили в этом доме.

— В том месте стоял рояль, — негромко сообщил мне Веня.

Боря сидел за роялем. Мы чего-то придумывали и пели. Что мы тогда пели? Нет, это отыскать в памяти нереально. Двадцать девятого июня. Спустя семь дней по окончании начала войны. Мы собрались последний раз. Я уходил в ополчение, Вадим также уходил в собственную морскую пехоту. Веня ушел позднее. То, что данный вечер последний, мы и думать не хотели. Будущее было тревожным, но непременно радостным, победным, в маршах духовых оркестров, в подвигах, в орденах. Будущего тогда было довольно много, о нем не стоило заботиться. Боря барабанил на рояле фоке, сделанный под Баха, мы выпивали хванчкару, чёрную, густую, заедали крабами. В магазинах было полно крабов. «Всем попытаться пора бы, как вкусны и ласковы крабы». Мы с Вадимом были в гимнастерках, обмотках и отчаянно гордились. О войне говорили мало, мы не знали, какая она. Ошеломленность и удивление первых дней миновали. Появлялось обиженное сознание отечественной правоты, — возможно, в первый раз в маленькой нашей жизни у нас было такое ясное, неоспоримое чувство правоты. Кто-то просматривал стихи. Ира заканчивала филфак, и все принялись обсуждать, что такое литературоведение — наука либо мастерство. Отлично, уточним, что такое наука?

— «Наука — это то, что возможно опровергнуть», — сообщил Вадим.

Он умел поворачивать привычное неожиданной стороной. Раз нельзя опровергнуть, следовательно, это уже перестает развиваться, перестает быть наукой.

Среди отечественного спора Галина Осиповна без звучно вышла. Вадим отправился за ней. И лишь тут тревожное предчувствие коснулось нас. Возможно, взрослым невыносима была отечественная беззаботность.

Погасили свет, открыли окно. Вода в Фонтанке отражала белое небо, свет без теней, слепые окна Шереметьевского дворца, мы находились обнявшись, ушастые, стриженные под бокс, чуть хмельные; жаль, что я себя не помню, себя ни при каких обстоятельствах не воображаешь, но я не забываю пушок на щеках Вадима — он лишь начал бриться, позднее нас всех. Он возвратился и стал рядом со мной. До чего ж мы ни черта не осознавали!.. Но я не испытывал на данный момент никакого превосходства перед теми ребятами, перед тем собой. Скорее я питал зависть к им. То, во что мы верили, было замечательно, и еще больше то, как мы верили.

— И с чего это вы решили пожаловать? — как возможно мягче задала вопрос Нина Ивановна. Она нарезала ватрушку, красиво раскладывала ее на вазочке.

Я молчал.

Фрося наливала чай, громадные руки ее тряслись. Веня набрался воздуха, он привык, что во всех отечественных историях ему доставалось самое тяжёлое.

— Мы в далеком прошлом планировали… случайно были…

Фрося пододвинула нам остатки ватрушки на бумаге.

— Что ты делаешь, Фросенька? — сообщила Нина Ивановна. — Я так как уже положила.

Та взглянуть на нее, не осознавая. Нина Ивановна посмотрела на нас и обняла Фросю, как будто бы защищая.

— Ах, Фрося, Фросенька. Ненужные мы стали. Соседи не дождутся, — она криво улыбнулась. — Уплотнить нас запрещено, сугубо смежные помещения. Да, так мы о чем?..

— Ничего больше не выяснилось про Вадима? — скоро задал вопрос Веня.

— Откуда ж… Разбомбили их в сентябре под Ораниенбаумом. Никого не осталось, лишь и успел написать два письма. — Она деликатно подождала, но мы не просили продемонстрировать эти письма. Передо мной сходу появился детский почерк Вадима, я почувствовал сведенные мускулы собственного лица, тупое, твёрдое выражение, как маска, которую не было сил содрать.

— А как ваши удачи, Веня? — задала вопрос Нина Ивановна. Откуда-то издали доносился его послушный голос, и я также издали встретился с ним жизнь.

Само собой разумеется, повезло, что он, провоевав всю войну, остался жив, но из этого, из данной квартиры, будущее его никак не совмещалась с тем голубоглазым мечтательным Веней. Казалось, что останься Вадим жить, все сложилось бы в противном случае, была б настоящая математика, а не чтение годами того же курса в техникуме. Может, и мне Вадим не разрешил бы уйти из аспирантуры, не то что не разрешил, а я сам не ушел бы. Во времена Вадима я соглашался, что самое великое событие — это открытие нейтрона. Вадина физика влекла меня больше, чем мои гидростанции.

Но вся вещь в том, что он и не имел возможности сохраниться.

Такие, как он, не годились для отступления. Начало войны, ее первые неприятные месяцы, эта бомбежка под Таниной горой, с восхода солнца нескончаемые заходы самолетов в безлюдном июльском небе, в то время, когда мы, обмирая от потного страха, вжимались в стены окопов, а позже пошли танки, и мы стреляли и стреляли по ним из ружей, а танки неудержимо наползали, справа через фруктовый сад, разламывая белые яблони, и слева по зеленому овсу. Не выдержав, мы выскочили из окопов и побежали. Мы бежали от танков, друг от друга, от самих себя. Задыхаясь, я перепрыгивал плетни, канавы, падал и опять бежал, пока не упал, разламывая кусты, в пробитый солнцем ивняк. Пальцы вцепились в почву, она судорожно вздрагивала от бомб, отталкивая, не в силах обезопасисть меня. В этом гибнущем, распадающемся мире память моя ухватилась за Вадима — он не имел возможности, не может был так бежать, спасаться, он остался бы в окопах. Я лежал и плакал от стыда. До самой осени, пока мы отходили, эти 60 секунд появлялись передо мной, как заклинания.

Нина Ивановна говорила про собственный давешний спор с каким-то студентом:

— …тогда он объявил, что если бы Пушкин убил Дантеса, то уже не имел возможность быть Пушкиным. Он обосновывал, что и сам Пушкин изменился бы, и отечественное восприятие. Я готова была растерзать его.

В углу стоял ветхий телефонный аппарат с кнопками. Несколько «А» и несколько «Б». «Парни, позвоните мне в комитет комсомола». — «Девушка, девушка, дайте мне Мишу». — «Мишу? Он убит», — сообщила девушка, «Как убит, он же только что был тут, он писал такие стихи!.. Девушка, а где ж тогда Люда, его невеста, черненькая Люда?» — «Она так и не вышла замуж, — набралась воздуха девушка, — жизнь ее сломалась и погасла». — «Позовите тогда Борю. Борю Абрамова, композитора, не забывайте, как он придумывал? А Митя Павлов, что с ним произошло? А Толя, по какой причине не отвечает Толя? А Сева Махоткин… кем бы они имели возможность стать?» «Полгода мне не хватило, — сообщил мне Вадим, — хотя бы месяца четыре». Он имел возможность не идти, но он поступал по законам собственного дома. Он до конца прожил по этим законам. «Девушка, подождите хотя бы четыре месяца и вы заметите…» — «Слушаю!, куда вы пропали?» — сообщила девушка…

Куда мы пропали? И где та девушка?

Остались лишь эти две старая женщина. В то время, когда они погибнут, всю эту мебель, фотографии, портреты, все барахло выкинут, помещения побелят, оклеят.

Что-то случилось со мной. Прошлое меня влекло больше, чем будущее. В стране будущего мы никого не знали и нас также. Тут же нам, выясняется, рады хотя бы эти две старухи . Тут нас ожидали. Прожитые годы были полны тайных, мы жили наспех, не всегда осознавая то, что творилось около. Сейчас же, в то время, когда мы стали кое в чем разбираться, прошлое было недоступно.

Мы смирно сидели под пытливыми взорами старая женщина. Секрет отечественного появления все еще мучил их. Нина Ивановна начинала говорить про себя, про собственную последнюю работу переводчиком в КБ, сконфуженно умолкала, ощущая, что нам это неинтересно, — ей хотелось осознать, что нам необходимо. Мелкое личико ее наливалось краской, воспоминания набухали в ней, она стеснялась дать им волю. Беспокойство ее передалось Фросе, она все подсовывала нам ватрушку, наблюдала то на Нину Ивановну, то на нас, мутные глаза ее метались, казалось, она вот-вот нас определит.

— Вадим так и числится без вести пропавшим. — Нина Ивановна раскурила новую папиросу. — Запрещено мне курить, ничего не могу сделать.

Возможно, она стеснялась расстраивать нас рассказами про Вадима. Через чур отлично мы знали, что означало «без вести пропавший…».

Что если и у меня когда-то были опасения: не попал ли Вадим в плен. Забрали раненым, без сознания, послали куда-то в лагерь. Были эти подозрения либо нет? Очевидно, нет, но я знал, я неоднократно убеждался, что через чур не хорошо не забывал того себя, послевоенного. Опасаюсь, что я также вычислял верным не доверять всем, кто жил в оккупации, и всем, кто был в окружении, всем, кто был в плену. в один раз я задал вопрос себя: а что, если он жив, в плену, — ты рад? И не имел возможности ответить, испугался. Какой же я был… Но так как это также был я. Обходить данный дом — так было эргономичнее. Он через чур много потребовал. Он имел возможность уличить, сравнить. Без него было легче.

Мы допили чай, поднялись. Нина Ивановна растерялась, она не удерживала нас.

— Стекла-то у нас сохранились, — внезапно сообщила Фрося. — Заложили окна кирпичом. Амбразура, что ли.

— Это на протяжении блокады. Она сама кирпичом закладывала, — пояснила Нина Ивановна.

Веня вдруг заулыбался:

— А что, абажур тот же самый?

Нет, он спутал, висел совсем второй абажур. Тот абажур, желтый с тёмными фигурками, я подпалил, устроил какие-то испытания и никак не желал признаваться. Галина Осиповна делала вид, что ничего не случилось, виновата лампочка, через чур громадная…

Забытый детский ужас возвратился мелким, нестрашным, — на данный момент все выяснится.

Нина Ивановна помедлила, пожала плечами, запрятав смешок. Либо мне показалось?

Фрося доедала ватрушку. Мы находились, не зная, как уйти. Это было тяжелее, чем прийти ко мне. Веня незаметно толкнул меня. Я и сам осознавал, что мне нужно что-то сообщить.

В итоге, я затащил его ко мне. Но я все наблюдал на эту помещение и молчал.

— Вы простите, нам пора, — хрипло сказал Веня.

— Ну что вы, мальчики, я была счастлива. — Нина Ивановна церемонно наклонила голову. — Кто бы имел возможность поразмыслить…

Я наблюдал вниз на в далеком прошлом не чищенный, почернелый паркет, как будто бы разыскивая что-то. Рука Нины Ивановны внезапно легла на мою руку, пальцы ее дрожали. Мне захотелось согнуться и поцеловать ей руку, но я не умел, другими словами вообще-то я умел, но на данный момент я был из того времени, в то время, когда никто из нас не умел, не желал мочь, через чур это было старомодно и смешно — целовать руки.

Она не сообщила нам: заходите, приходите еще. Не решилась? Не сохраняла надежду? Не захотела?

Она забрала Фросю под руку, и они находились в громадной полутемной передней, обе мелкие, седые, и наблюдали, как мы, пятясь и бормоча, уходили, так ничего не растолковав и не давая слово.

Невский оглушил шумом воскресного многолюдья. Стучали каблуки, мчались автомобили, звуки сталкивались, разбегались, тревожные, как словно бы кого-то догоняли, кого-то искали. Глаза девушек из-под капюшонов скоро обегали нас и устремлялись дальше. Любая из них напоминала мне Иру, Люду, Катю. И юноши с поднятыми воротниками маленьких пальто, высокие, нежнокожие, лишь начинающие бриться. Где-то среди них должен был идти Вадим. Я внезапно поразмыслил — будет ли он сейчас сниться, замечу ли я его еще?

— Растревожили, разворошили, — сообщил Веня. — И им не легко, и нам. Необычно, чего нас потянуло?

— Жалеешь?

— Нет, — сообщил он. — Когда-нибудь же мы должны были прийти.

В том-то и дело, поразмыслил я, непременно мы должны были возвратиться в данный дом. Не для Вадима, для себя. Вот снова данный дом на Фонтанке показался в нашей жизни, он уже не тот, мы не те, но все равно… Что-то, значит, оставалось все эти долгие годы, нам-то казалось, что уже ничего нет, мы наподобие и не нуждались, какого именно ж черта!.. Будто кто-то позвал нас, как будто бы те годы — они существовали . Запах паленого абажура, обмотки, Фауст, книги, дом честных правил…

— А что, в случае, если и к нам когда-нибудь пожалуют? — сообщил я.

— Кто? — задал вопрос Веня.

Позже он сообщил:

— Ко мне? Сомневаюсь. Не тот дом. Ты вычисляешь, кому-нибудь пригодится?.. — Он покачал головой. — Прошу вас, пускай приходят. В итоге, мы честно вести войну.

Позже он сообщил:

— Нужно было задать вопрос Нину Ивановну, чем им оказать помощь. Может, лекарства какие конкретно…

— Это правильно, — сообщил я.

«И помимо этого… — подумалось мне, — и помимо этого…» — но что помимо этого, никак было не отыскать в памяти, никак было не пробиться через ржавчину времени.

Веня посмотрел на часы, его ожидали с обедом. Мы распрощались. Я отправился один. девушки и Эти парни посматривали на меня, возможно, что-то случилось с моим лицом, возможно, я был через чур на большом растоянии, но мне было наплевать, мне было на данный момент не до них, я думал про Вадима и все не имел возможности осознать, приснится ли он мне сейчас.

Руффулаева Нурана отрывок из произведения \


Интересные записи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: